С замирающим сердцем я ушел из дому и поднялся по склону Койти, расцвеченному ранними летними цветами; ветер с Брекон-Биконс шевелил вереск и прокатывался волнами по папоротникам. На вершине я остановился. Пели жаворонки, утро дышало такой радостью и чистотой, что я на всю жизнь запомнил это воскресенье. Ветер был ласков, а обычно он свирепствует наверху, принося серные газы и золу из печей Нантигло и оголяя деревья раньше положенного срока: обрушится на них с налета, пригнет к земле в одну сторону, потом подождет, пока они выпрямятся, и пригнет в другую. Вот и нам так же достается, подумал я: заводчики калечат людей, морят их голодом и платят им лишь столько, чтобы могло народиться новое поколение, с которым они будут обращаться точно так же.
Здесь, на самой вершине Койти, я увидел Томоса Трахерна — странное место для проповедника. Он стоял на коленях, опустив голову, его лысина сияла на солнце, и ветер завивал его бороду колечками.
— Добрый день, Томос, — сказал я. — Что ты здесь делаешь?
— Призываю проклятия на головы заводчиков, — ответил он, — на Крошей в Кифартфе, на Гестов в Доулейсе и Бейли в Нантигло.
— Хочешь, я тебе в этом помогу? — предложил я.
— Нет, не надо, — отозвался он, — хотя во мне и закипает кровь, когда я стою на вершине Койти и гляжу на эту язву на теле земли — Нантигло. Когда-то красивее его не было места на земле, а сейчас, милостью английских дьяволов, тут пепелище. Нет, Йестин, — сказал он, вставая и оборачиваясь ко мне; его изборожденное морщинами лицо было исполнено доброты и покоя. — Я просто вышел погулять и воздавал хвалу Всевышнему за этот дивный день, за то, что он не оставляет милостью наш поселок.
— Да, — сказал я. — Благодарение Богу, что наш поселок не Кифартфа, где Крошей морят людей голодом, а красномундирники убивают их и вешают.
Его профиль, словно выточенный из гранита, был исполнен воли и целеустремленности. Он глядел, прищурившись от солнца, на дым из труб Нантигло, несущийся клубами по небесной синеве, и казалось, он стоит здесь много поколений, второй Моисей с Заветом в руках, великан, у чьих ног лежат осколки каменных скрижалей, которые он разбил, потому что люди были порочны и злы.
— Хочешь, вместе помолимся о покарании угнетателей? — спросил он.
— Давай, если только это поможет.
— Становись на колени, — приказал он, и мы опустились на колени. Вереск оживал под набегавшими порывами ветра, разносившего сладкий аромат. — Господь карающий! — яростно воскликнул Томос. — Внемли двум своим детям! Мы взываем к тебе о справедливости, о которой говорит пророк Аввакум в твоей священной книге! Глава вторая. Открой наугад, Йестин, и начинай первый, и пусть слово Божье звучит как набат.
Я дал ветру перелистать несколько страниц и стал читать:
— «Горе строящему город на крови и созидающему крепости неправдою…»
— «Надменный человек, как бродящее вино, — подхватил Томос, — не успокаивается, так что расширяет душу свою, как ад, и, как смерть, он ненасытен, и собирает к себе все народы, и захватывает себе все племена…»
— Стих седьмой, — воскликнул я. — «Не восстанут ли внезапно те, которые будут терзать тебя, и не поднимутся ли против тебя грабители, — и ты достанешься им на расхищение?»
— «Так как ты ограбил многие народы, — кричал Томос, — то и тебя ограбят все остальные народы за пролитие крови человеческой, за разорение страны, города и всех живущих в нем!»
Мы умолкли. Вздыхал ветер.
— Услышь же свое слово, Господи, — прошептал Томос, дрожа с головы до ног, — и спаси свой страждущий народ от алчных и криводушных, как сын твой спас род человеческий!
— Аминь, — сказал я и помог ему подняться. Мы стояли на вершине под жаркими лучами солнца.
— Посмотри, — сурово сказал он. — Видишь этот нарыв — Нанти, эту черную яму, что когда-то была моим домом, Йестин? Попомни мои слова: близок день, когда этот поселок и все заводские поселки в наших горах отомстят за себя. Вспыхнут факелы, содрогнутся кафедры церквей, богачи побегут из этой страны, и трон Англии зашатается под натиском искалеченных и обожженных. То, что случилось во Франции, может случиться и здесь. Человеческому долготерпению есть предел. Сверкнут мечи, загремят выстрелы, польется кровь…
— Но цель союза — мирные переговоры, — перебил я.
— Вот как? — спросил он, с насмешкой глядя на меня. — А кто говорит о союзах? Нечего объяснять мне, что такое союзы, — я на своем веку всего перевидал. Людей, работающих под угрозой кнута, поднимают на борьбу не организации, а идеалы, а союз — это просто другое название для сброда, раздираемого разногласиями. Вы кричите о переговорах, но для переговоров нужны две стороны, а во всех наших горах не найдешь заводчика, который станет вести переговоры с «немытыми». Так что нам остается лишь сила, — сила, за которой стоят идеалы. Как еще добьешься ты справедливости, когда за кнутом стоят солдаты гарнизона, а законы страны попираются в угоду богатым? Да, Йестин, ценою крови. Страшен будет день расплаты, много прольется слез, и горек будет плач детей над могилами отцов, и я молю Бога, чтобы, когда придет этот день, мои кости уже тлели в могиле.
Его слова потрясли меня.
— Смотри, — воскликнул он, — смотри на город, перепоясывающий чресла свои для битвы, смотри на язву на теле земли. Смотри на Кум-Крахен!
Я глянул на Нанти. Я увидел кривые деревья, вздымающие к небу черные руки, чахлую траву и кусты блеклые и опаленные, как жизни людей, придавленных гнетом. А когда ветер на секунду затих, из высоких кирпичных труб, откуда валил пронизанный пламенем дым, донесся шелест, который становился все явственнее, и вот уже казалось, что это плачут многие тысячи людей. Во вспышках пламени рыдания нарастали, возносясь над горой, содрогавшейся под ударами молотов, как от пушечных выстрелов. Я увидел, как всколыхнулась земля, как рухнули ряды домиков и унесло с веревок вывешенное для просушки разноцветное белье, я увидел женщин, с плачем цепляющихся за мужчин, в руках которых сверкали мечи. Разверзлись поля, и к небу взметнулась гора огня и дыма. Лошади вставали на дыбы, бешено крутящиеся колеса повозок превратились в смутные пятна света, огненные шары упали в долину, взрываясь и калеча все живое. Перед моими ослепленными глазами город Нантигло стал мерцать и расплываться, как мерцают угли в горне, прежде чем, вспыхнув ослепительным светом, рассыпаться в прах.
Тут из пламенеющего видения рядом со мной возникла фигура Томоса. Он повернул меня к себе, и голос его донесся из бездны, пригрезившейся мне в моем страшном сне.
— Йестин!
Я посмотрел на него. Его глаза были широко раскрыты, лицо побелело, на лбу выступил пот. Задыхаясь, я стряхнул его руку с плеча, повернулся и бросился бежать вниз, испуганно оглядываясь на его коренастую фигуру. Картина будущего, вызванная его колдовской силой, стояла у меня перед глазами, и я знал, что все, о чем он говорил, свершится при жизни моего поколения и что мне придется пройти через все это, когда он сам будет спокойно спать в могиле.
На улице Нантигло мне попался пьяный — ни дать ни взять живая пивная бочка на ножках; шапка сдвинута на затылок, а в петлице букет величиной с него самого.
— Господи помилуй, — проговорил он, таращась на меня. — Тебе Морфид Мортимер нужна, парень?
— Она, — ответил я; у меня не было никакой охоты вступать в разговор с пьяным ирландцем.
— Ты, значит, тоже политикой занимаешься? — спросил он, покачнувшись.
— Вовсе нет, — отрезал я. — Так ты мне скажешь, где она живет, или нет?
— Не обижайся, — сказал он и поднял палец. — Я потому спрашиваю, что эта Морфид до политики страсть как охоча, и когда она не сочиняет хартии для союза, то, значит, подстрекает речами мертерский сброд. — Он рыгнул и погладил себя по брюху. — Куда там до нее Гаю Фоксу[4]. Он бы еще только порох в бочки накладывал, а у нее уж весь парламент взлетел бы к черту на рога…
— Ну хватит, — оборвал я его. — Так где же она живет?
— Иди к Коулбруквелу, — пробормотал он, чуть не падая на меня. — Последний дом, около молельни, и если увидишь дьяконов, то ради всех святых не упоминай имени Барни Керригана.
Жители Нантигло выглядывали из дверей, когда я проходил мимо, перешептывались и кивали головами. Большинство мужчин были плавильщиками: я узнавал их по обожженным лицам, перевязанным рукам и натужной походке — жар иссушал суставы. Некоторые почти ослепли, их красные глаза слезились, и они часто мигали, стараясь рассмотреть незнакомого человека. Оборванные дети носились, визжа от восторга, а возле домов сидели десятки мужчин — одни без ноги или руки, другие на костылях или с рукой в лубке, завязанной грязными тряпками. Это были отходы империи Бейли, выброшенные на свалку человеческие жизни, которым струя чугуна из печи или вырвавшаяся ручка ворота принесли увечье, увольнение и голод. Высоко над крышами клубилось, заслоняя солнце, облако серого дыма из Кум-Крахена, повисшее как полог над зубчатым парапетом дома Бейли. А рядом с лачугами рабочих и грохочущим заводом ярким пятном лежал прекрасный парк.
Я постучал в дверь последнего дома.
Дверь отворилась, и я улыбнулся, ожидая увидеть Морфид, но передо мной стояла Мари Дирион. Не знаю, кто из нас больше удивился.
— Святый Боже, — проговорила она. — Да никак Йестин Мортимер?
— Он самый. Морфид дома?
— Нет, ее нет, — прошептала она. — Они с Ричардом Беннетом уехали третьего дня в Мертер и все еще не вернулись.
Скажи она вместо Мертера Китай, я бы все равно не поднял на нее глаз — нас разделяла невидимая стена робости, воздвигнутая разлукой.
Я мялся на пороге, комкая в руках шапку. За ее спиной я видел маленькую, но чистую комнатку, откуда доносился запах свечей и обжитого тепла. Стол был застелен белой скатертью и накрыт к чаю.
— Входи же, — сказала Мари. — Соседи на нас из всех окон смотрят.
— Неудобно, — сказал я. — Ты одна, дьяконы дадут нам жару.