Порядок слов — страница 4 из 7

а в плюсквамперфектум (хорошо бы к нам слегка

от вас перфектума прибавить, лениво думаешь);

и спинка кресла давит; встаёшь и, тычась то ли

в стулья, то ли в пятки, с людским отливом к выходу

плывёшь, чужую жизнь оставив без оглядки, как тот

очаг, что на куске холста пылал вот так же пламенем

карминным, но не согрел бедняжку Буратино. Как

скучно, друг Гораций, мне в настоящем! Если бы

прокрасться назад, туда, в плюсквам-, но минус

к нам… Не думай, я не пьян и не болван, но мне

уютно нынче только в прошлом, как в плюшевом

фотоальбоме пошлом, где ворс обложки выцвел,

запылился, где дядюшка, смеясь, остановился,

уставившись на левую страницу – страницу, где

остались только лица, а имена, которые храниться

должны бы в памяти… Но память изменяет, как

моряку жена, хотя должна блюсти бы верность…

Да кому нужна та память, что всегда тебе верна?

Ведь булка пухлая воспоминаний нужна, чтоб

выковыривать изюм привычного и сладкого:

мечтаний стать доктором, и докторский костюм, из

наволочки сделанный умело, и тапочки, надраенные

мелом; трамвай с кондуктором, и шиндер на кобыле;

медведь, машинкой стриженный под нуль, как

новобранец; и портрет Кармен на мыле и пудре

маминой, флакон зелёный с «Шипром», бутылка

портера, открывшаяся с шипом, и обещанье мамы:

«Я приду, как только ляжешь спать, к тебе опять». Она

не приходила. Но не ждать её я не умел – и потому

всего, что в будущем, боюсь и не люблю, хоть слово

«мама» в прошлом. Я ловлю себя на том, как осторожно

строю фразу и достаю из кипы слов не сразу глагол,

чтобы не сжечь сердца людей, что ждут надежды,

времени подвластной лишь будущему. Белые одежды

мы обретём едва ль, ведь мы Е2 – Е4, как пешки,

жизнь по клеточкам ходили, а если б нам от них —

слегка перфектум… Прими поклон мой, прошлое, —

с решпектом.

Ночное письмо

Ты спишь, Гораций? Мне ещё не спится. Час третьей

стражи – или третий час? Веретено у Парок или

спицы? На чём распят судьбы моей пасьянс? Вот

тут петля спустилась. Где-то нитка запуталась,

свернулась, как улитка; а там дыра зияет на судьбе,

но выглядит подобием узора, который даже

нравится тебе, однако мне недостаёт простора в

плетёном паутинном полотне: здесь слишком много

швов, соединений, крест-накрест, вкривь и вкось

переплетений, а вот заплатка!.. Нитка стала гладкой,

а факел тусклым. Парки в полутьме бормочут что-

то и прядут – иль вяжут – мою судьбу, и хлопья

чёрной сажи летят на тоненький моточек пряжи…

Уже подходит час четвёртой стражи.

Письмо о городе

Гораций, salve!

                    Твой знакомый лжив,

Который уверял, что я…

                              Я жив.

Я жив, и я с повинной головой,

Хоть не могу сказать, что я живой.

Ты сам когда-то звал меня софистом;

Мои софизмы лопнули со свистом,

Как…

          Впрочем, я отвлёкся. Так давно

Я не писал, что высохли чернила.

Порывом ветра склянку уронило.

Я вздрогнул и очнулся. Что со мной?

Мой город по ночам меня тревожит,

Хоть от него осталось только имя;

Во сне он тише выглядит и строже

И манит улицами старыми своими.

Пойдём от монумента? – В полный рост

Стоит под душем позднего заката.

Ты помнишь, как с тобою мы когда-то

Поспорили: он смотрит на норд-ост

Или, как горячился ты, на запад?

Но в памяти остался только запах

Нагретого асфальта и травы,

И лебеди на берегу канала,

И профиль лебединой головы

Под мостиком, согнувшимся устало.

Теперь бульвар. Он так перелицован,

Чтоб новое явить своё лицо вам —

И нам с тобой, – что стал почти чужим.

Ты мне кричал: «Бежим скорей, бежим!

Держи норд-ост, подошвы не жалей!»

О, бег во сне! – бег курицы в желе,

Где жизнь и рок висят на волоске —

Точнее, на оборванном шнурке.

Ты прав: на запад смотрит монумент,

Потупив утомлённо тёмный взор.

Хотя быть нелюбимым не позор,

Там не предвидится, похоже, перемен…

Но я упрям, и я держу норд-ост.

Мой путь во сне великолепно прост:

Вниз по бульвару, в порт…

                    Но прежде к парку,

Свернём направо. Впереди, под аркой,

Фонарь зажжён был и сиял так ярко,

Как мальчик в ожидании подарка

На ёлку. Помню я, таким был ты…

Ворота. Сумрак. Ржавые болты…

А где же парк? Постой, Гораций: арка,

По-моему, не та?..

                              Да и фонарь,

Похоже, в позапрошлую эпоху

Горел последний раз.

                              Кому-то плохо,

Мой милый: или городу, иль мне:

Я узнаю не камни, а камней

Следы на той земле, где были камни.

Нет никого на улицах, и ставни

Закрыты наглухо.

                    Давай вернёмся к арке,

Пройдём под ней и в нашем старом парке

Окажемся, – ведь мы идём норд-ост?

…Фонарь ослеп.

                    За аркою – погост.

Мой город по ночам меня тревожит,

Бормочет, будоражит, ворожит

Заклятьями, невнятными до дрожи,

Мой сон неверный сторожит.

P. S. Пиши, мой друг, я жив.

* * *

Жизнь коротка, Гораций, и банальна,

Как эта фраза. Помнишь, в платье бальном

Кружилась девочка – Наташа ли Ростова,

Офелия иль звания простого,

Но в бальном, удивительном наряде?

Кружилась одного круженья ради,

Без кавалера, и следя за тенью шлейфа,

Прислушивалась: где-то пела флейта

(Хоть «шлейф» и «флейта» не рифмуются, мой друг).

Она не разнимала нежных рук

И в зеркало через плечо глядела.

Была ли девочка? Ты хмуришься; не дело

Плодить на лбу морщины перед сном…

Забыл я имя. Помню, что весной…

Запомнилась мне веточка сирени,

Ключицы тонкие и нежные колени,

Что обгоняли платья лёгкий шёлк.

Когда бы я то зеркало нашёл,

В котором сохранилась тень от тени,

Хоть не осталось запаха сирени,

Я б доказал, что девочка – была,

Пусть даже стала тень почти бела

Иль выцвела от времени. Но имя?..

Клянусь, Гораций, письмами твоими,

Забыл я имя. Жизнь коротка,

Как не был длинным шлейф.

                              Пиши,

Л. К.

* * *

Опять, мой друг, одолевают ямбы. Писать бы надо

проще, без затей, а если выбирать, то выбрал я бы

гекзаметр, к примеру. Захотеть – и написать другую

«Илиаду»! Потом ослепнуть (лучше бы не надо…); иль

что-нибудь ещё – про муки ада, как Дант великий,

но – другим размером. Нет, не дано ни Дантом, ни

Гомером мне стать, не описать душевный ад, ни сложные

разборки древних греков – пусть психоаналитик,

раскумекав, воскликнет: о! подавлено либидо! (кто

подавил его? умолкни, гнида). О, как я ненавижу это

племя: купоны стричь на слабости людской, сидеть, в

уме считая деньги, то бишь время, кивать часам, чертить

в блокноте рожи, скучать, зевая – крепко сводит скулы!

«Расслабьтесь, на других вы не похожи..», – суметь

при этом не упасть со стула… Обойма фраз сапожной

мастерской, не более. Прости, мой друг Гораций:

увлёкся я. Но если разобраться, то нашим миром правит

увлеченье и боль, оно ж – влеченье. Бурное теченье

возьми вдогонку и не обессудь: коль рифму положил

к себе в котомку, обуйся в ямб – и отправляйся в путь!

Опять, мой друг, одолевают ямбы…

Письмо о восьмом смертном грехе

На улице так тихо и так снежно,

Что, право, грех эпистолу небрежно

К единственному другу начинать…

Привет тебе!

                    У вас в разгаре осень —

Шуршит листва, а в небе журавли

Стремят на юг… Я осенью несносен:

Ещё сильней нога моя болит.

Горацио, ты помнишь, я когда-то

Не дописал учёного трактата?

Я должен был представить труд на тему:

«Семь смертных человеческих грехов»,

А я как раз заканчивал поэму,

И в голове моей, кроме стихов

И той – ты помнишь? – девочки с сиренью,

Иного не было… Но ведь стихотворенью

Так много нужно времени и сил;

А сколько я стихов в себе носил!

Потом камин топил стихами теми —

И так вернулся к позабытой теме,

Хотя предмет мне был неинтересен,

Тем более что, кроме пьес и песен,

Я мало что в те годы сочинял.

Но мой трактат я честно начинал

Писать раз шесть, но что-то всё мешало:

Починка дома иль сезон дождей,

Когда опять вгрызалось боли жало

И на ногу припарку из дрожжей

Прикладывали ночью мне, а толку?!

Свой манускрипт отправил я на полку,

Где он пылился тихо, чтоб спустя

Семь лет я вдруг решил поведать людям

Про смертный грех восьмой —

                    про Словоблудье,

Гордыни с Похотью любимое дитя.

Мой ментор вряд ли станет возражать,

Что может смертный грех другой рождать…

Потратил не один, Гораций, день я,

Чтоб сделать вывод после наблюденья:

Ребёнок был резов, но очень мил;

Не сквернословил, взрослым не хамил,

Был аккуратен, помыслами чист,

Но языком порочен и речист,

Как мать с отцом. Менялам и поэтам,

Политикам, купцам и мудрецам

Игру в слова подсунул он. Поэтому