Отмечая поворот Деблина в новом и столь необычном для него направлении, нельзя не сказать о целом ряде и политических и художественных провалов в книге «Пощады нет».
Зло критикуя капитализм, Деблин терпит неудачу, как только переходит к художественной конкретизации революционных идеалов. Правда, Деблин явно предпочитает постулировать их абстрактно, говорить «вообще» о революции. Но когда самим ходом развития фабулы писатель вынуждается затрагивать эту острую тему, она получает разрешение, которое порой отдает даже каким-то туманным, полуанархическим душком.
Образ Пауля, представляющего, по замыслу Деблина, идеал пролетарского революционера, в этом отношении безусловно порочен. Наделив Пауля идейностью, готовностью в любую минуту отдать свою жизнь за дело освобождения пролетариата, Деблин придает, однако, Паулю и такие черты, которые резко противоречат подлинным пролетарским революционерам.
Не говоря о бесконечных «романтических» переодеваниях Пауля то в женское платье, то в фешенебельный костюм заграничного джентльмена, не говоря уже о завязанных глазах и прочих рокамболевских штуках, которыми Пауль украшает «приемы» своих посетителей, — не может не вызвать резкого осуждения та совершенно чуждая пролетарской революции авантюристическая черта, которая столь явственно чувствуется в фигуре Пауля.
Вместе с тем, видимо, стремясь противопоставить неустойчивому Карлу образ идеального во всех отношениях «революционера», Деблин превращает Пауля в некую ходячую р-р-революционную схему, с глазами, которые «невероятно блестели, отливая сталью».
Порочным итогом этой «революционной» схематичности является способ разрешения автором политического и личного конфликта между Паулем и Карлом.
Абстракция, схематическое видение мира приводит Деблина к тому, что весь свой роман он пытается построить вне времени и пространства. Если в «Берлин — Александерплаце» конкретность в виде разбушевавшейся оргии явлений и фактов целиком подавляла автора, то теперь Деблин, сохранив лишь немецкие имена действующих лиц, во всем остальном тщательно избегает малейшей конкретизации. В романе фигурирует борьба капиталистов и пролетариата (вообще!). Но нет даже ни единого упоминания, в какой, собственно, стране и в какую пору разыгрывается эта борьба классов. Правда, действительность буйным ветром врывается в схему и приносит с собой слова, пахнущие печальным ароматом современности: война, инфляция, кризис. Но все это усердно зашифровывается писателем, лишается конкретных, жизненных красок и тем самым обедняется.
И в свои изобразительные средства Деблин переносит эти же черты. Стремясь донести свои идеалы до нового для него читателя в возможно более простой, ясной и отчетливой форме, Деблин и здесь «перегибает палку». Ударившись в другую крайность, он весьма чувствительно ограничивает выбор красок, которые, вообще говоря, обильно украшают палитру этого талантливейшего художника. Если в былую пору яркие и сверкающие образы сплошь и рядом играли самодовлеющий характер словесного орнамента, скрывавшего полную растерянность мышления, то теперь Деблин готов облечь свою мысль в архискромный и не в меру простой наряд. Сплошь и рядом это приводит к упрощенности.
Это отнюдь не значит, что Деблин совершенно вытравил краски из своего нового полотна. Нет, писатель может заставить деревенского парнишку Карла, впервые попавшего в огромный в чужой город, радостно приветствовать встречных лошадок: «Идя мимо, он погладил морду коняке, и ты, здесь!» В великолепной картине застланного фабричным дымом городского неба Деблин способен дать замечательным образ «обездушивающего» капитализма: «Кроваво-огненный свод воздвиг под собой город, чтобы ночью обособить себя от неба и его тайн и быть только городом, городом, городом. Телом, из которого ушла душа и которое, разлагаясь, фосфоресцирует, — таким представляется во мраке этот грохочущий город».
Но нельзя не почувствовать, что в новом своем романе писатель скупится в полной мере развернуть присущее ему богатство языка, явно обедняя тем самым свое художественное мастерство.
Видимо, Деблин настолько увлекся новым, непривычным для него и, к сожалению, далеко еще не понятным содержанием, что оставил в забвении форму. Между тем рабочий класс, которому Деблин в своем романе «Пощады нет» высказывает — хотя и по-своему, с большими провалами — свое сочувствие, не только не признает аскетизма, но, в противовес всей предъистории человечества, и в частности ее капиталистической эпохе, является провозвестником невиданно полнокровной, многокрасочной и цветущей жизни.
Деблин — один из талантливейших писателей Германии. Капиталистическая действительность, долгие годы представлявшаяся Деблину в пестрых лоскутьях и даже лохмотьях, до сих пор казалась ему чем-то извечным. И чрезвычайно многозначительно, что после прихода фашистов к власти и этот ветеран экспрессионизма покинул свой экспрессионистский Кифгайзер и направился, хотя и оступаясь и основательно блуждая, по дотоле неведомой ему реалистической дороге.
Я. Металлов.
А. ДеблинПощады нет
Книга первая. «Бедность»
Отъезд
Одетые во все черное, они стояли на маленькой открытой платформе — мать, не шевелясь, на самом солнцепеке, между двумя крестьянками, которые натягивали на лоб свои пестрые косынки и отгоняли мух, осаждавших их голые икры; поставив ладонь козырьком над глазами, женщины всматривались в даль, но поезда не было, все еще не было, — слишком рано выехали из дому, с утра уже двинулись, чтобы, наконец, избыть это горе, это расставанье.
Мать стояла в своем глубоком вдовьем трауре, зажав в левой руке платочек и букет цветов, в правой — сумочку с деньгами и документами. Дочурка в черном капоре, выряженная по-воскресному, крепко ухватилась за юбку матери и, засунув в рот большой палец, смотрела на братьев, на большого и маленького, неутомимо шагавших взад и вперед вдоль рельсов; оба были в новеньких дешевых курточках, в слишком обтянутых длинных брючках; на круглых мальчишеских головах непривычно выглядели шляпы с траурным крепом. Изредка мальчики разрешали себе передохнуть и потолковать за спинами женщин насчет ящиков, нагроможденных один на другой, будто маленькая крепость: вот в этом — посуда, в этом — тоже посуда, здесь — мамины вещи, здесь — вещи Марихем, здесь — старые часы.
Но вот загудели рельсы, мать подняла девочку на руки, двое парней в форменных фуражках вышли, покуривая, из станционного домика, один взял пустую тележку и подкатил ее к ящикам: мальчуганы засуетились, они заметили далеко на линии черную растущую точку; громыхая и качаясь, поезд приближался, паровоз поднимал свой железный щит все выше, выше, в такт тяжелой поступи машины дробно грохотали рельсы, поезд подходил, разбрасывая клубы пара; огромный, замедляя дыхание, тяжело сопя, он с трудом успокоился и, заскрежетав, остановился.
Крестьянки почесывали себе икры, страдальчески сморщив старые загорелые лица. Проводник выкликнул название станции, кивнул женщинам, рванул в переднем вагоне дверь, парни отвезли ящики к хвосту поезда, крестьянки тащили вслед за отъезжающей тяжелый чемодан в черном клеенчатом чехле. Первыми влезли мальчуганы, младший уже забрался с ногами на скамью и, весь сияя, смотрел в окно. Медленно подошла с ребенком на руках мать. Ребенка подали ей на площадку, все вокруг подталкивали и поднимали чемодан, мальчики шумно волновались, — где же ящики? — но ящики уже стояли в багажном вагоне. Заверещал свисток, дверь хлопнула, крестьянки на платформе отступили, поднося к глазам кончики косынок.
Мимо них, пыхтя, медленно проплыла тяжелая железная махина. Они увидели блаженное лицо младшего мальчика и над ним хмурое замкнутое — старшего. Вдова молча сидела на середине скамьи, прижав к себе дочурку; цветы и платочек она положила на колени.
И опять пустынно заблестели на солнце рельсы. Крестьянки покинули накаленную платформу, миновали полуденно-дремотную деревню, долго шагали по извилистому шоссе, свернули в поля, миновали небольшой березовый лесок, луг, затем усадьбу, ворота которой были широко раскрыты. В луже около ворот плавали утки, со двора доносилось мычанье скота, стук молотков и человеческие голоса. В той части усадьбы, которая была обращена к шоссе, стояло двухэтажное здание гостиницы с высокой красной крышей. Дом был одет в леса и сверкал сквозь их переплет свежей белизной. Над крышей как раз укрепляли голубую вывеску, сиявшую золотом букв: «Зеленый луг. Гостиница и ресторан». Под ней вздувалась полоска холста с надписью: «Новый владелец».
Те, которым принадлежала недавно эта усадьба, удалялись теперь от нее все дальше и дальше; поезд шел бесконечными полями с густым высоким колосом.
На сельском кладбище они оставили отца. Он блаженно растянулся в своей могиле, как делал это сплошь и рядом при жизни на дружеских пирушках и редко — в кругу семьи. Тот, от кого им пришлось теперь оторваться, чей жизненный счет они должны были оплатить, был тираном и общим их любимцем. Плотный, веселый, светлоглазый, он был всего лишь арендатором этой усадьбы, но — джентльмен, беспокойный дух, бахвал, фантазер. В два дня и две ночи угасла его жизнь, наполненная следующим содержанием: сначала управление небольшим арендованным поместьем, затем — женитьба на суровой состоятельной женщине, рождение троих детей, покупка несуразно громоздкого имения и, наконец, смерть в самый разгар его оборудования. Взяв у жены ее деньги под угрозой развода, он мало интересовался поместьем, заполнял свое время бесплодными забавами, токарничал, носился со всякими планами. Беспечно истратив деньги жены на покупку разоренного дворянского имения, он в компании друзей верхом скакал по полям, сносил старые строения, воздвигал новые, взялся за капитальный ремонт гостиницы и ресторана, перешедших к нему вместе со всей усадьбой. Он успел еще увидеть, как оделось в леса здание гостиницы. Он все глубже залезал в долги. И вдруг, в одно прекрасное утро, неунывающего прожектёра принесли с поля. Болезнь почек, которой он издавна страдал, сыграла с ним злую шутку. Его нашли лежащим ничком под лошадью на картофельных грядах, лицом он уткнулся в землю и одной ногой запутался в стремени, лошадь ржала и мордой тянулась к хозяину. Придя в сознание только на следующее утро, он улыбнулся жене обычной своей сердечной улыбкой и спросил, как идут малярные работы. Еще два дня и две ночи тлела в нем жизнь, он лежал с внимательно веселым выражением лица, будто слушая забавную историю! На второй день это лукавое, легкомысленное выражение усилилось настолько, что человеку, неожиданно вошедшему в комнату, могло показаться, будто больной шутит — нужно лишь выждать минутку, ему самому надоест эта комедия, и он громко расхохочется. Однако, не шелохнувшись, он точно так же лежал и на третий день, белый, окостеневающий, и, наконец, и впрямь испустил дух. Казалось невероятным положить такого человека в гроб — точно живого. Он умер по-своему — птица, которую не поймаешь.
В тряском вагоне железной дороги сидела на скамье его жена. Поезд, фыркая, мчался между золотыми полями, унося ее от земли, где она родилась и прожила всю свою жизнь. Она увозила с собой троих детей, застывшее сердце и бедность. Первая партия в ее жизни была проиграна, еще вопрос, придется ли играть вторую. Мужа она любила, первое время замужества она жила, словно в ином мире. Но очень скоро дал себя почувствовать характер мужа. Муж взвалил на ее плечи хозяйство, она покорилась — только бы ему было хорошо. Она увивалась вокруг него. Он должен был дать ей радость, которой она не знала до того. Но все было напрасно, ей перепадали лишь крохи, которые он бросал ей в промежутках между забавами и увеселительными поездками. А напоследок она отдала ему свое наследство, все свое состояние, вся в страхе, — только бы он взял — ничего другого она и не хочет. Жизнь — то, что ей казалось жизнью, — грозила, отшумев, навсегда пройти мимо нее. И вот, после нескольких чудесных, головокружительных месяцев с поездками в город, осмотром имений, расчетами, переездом в арендованную усадьбу — он в могиле. Так повелевал рок. Да, жизнь прошумела мимо. Когда она стояла у могилы, ей это не было еще так ясно. Она думала только о своем задохнувшемся сердце. Но усадьба была фактом, — страшные эти леса, фундаменты новых строений, каменщики, маляры, новые машины. Те самые люди, которые несколько месяцев назад приходили в этот дом с предупредительными и любезными поклонами, теперь, торопливо выразив соболезнование, сбрасывали маску и превращались в сухих, бессердечных кредиторов, достающих из кармана долговые обязательства. Долги, долги, долги, каждый звонок в дверь — кредитор. Без сна лежала она ночами в просторной спальне, винила себя в том, что ей хотелось счастья, до крови кусала пальцы, ей было стыдно — она никому не смогла бы об этом сказать — она одна была во всем виновата, теперь приходилось расплачиваться. Усадьба и ресторан пошли с молотка, небольшую сумму она, как одержимая, не выпускала из рук, но борьба еще не была кончена. Даже если бы все эти люди не издевались над ней и не поносили ее мужа, — она все равно не осталась бы здесь. Она больше не могла переносить этот ландшафт, эту усадьбу, самый воздух. Это был — она признавалась только себе — лик ее грехопадения. И поезд принял ее, она бежала, закутавшись во все черное, из края, где она родилась и искала любви и счастья, в чужой город, в пустыню.
Прижавшись головой к оконной раме, спал в углу ее старший сын Карл, шляпа лежала у него на коленях. Краснощекий, темнорусый, как отец, с таким же, как у того, мягким круглым лицом, он в шестнадцать лет ростом догнал мать. Мальчик дышал ртом, видна была верхняя челюсть, где не-хватало двух зубов. В тот памятный день, когда отец грозился покинуть семью, он выбил мальчику эти два зуба. Во время ссоры она схватила мужа за плечи и стала трясти его, призывая опомниться. Он с силой оттолкнул ее, и вдруг сын, этот мальчик, который как будто никогда не замечал раздоров между родителями, смертельно бледный, с безумным выражением лица — он случайно присутствовал при этой сцене — не в силах произнести ни слова, вырос перед отцом. С секунду тот оторопело смотрел на него, как на чужого, а затем ударом кулака убрал мальчика с дороги. То, что она помирилась с мужем в тот же день, она ощущала как предательство по отношению к сыну. Сын, конечно, видел все в другом свете, он был счастлив, когда мать пришла к нему в комнату, перевязала ему лицо, заставила его полоскать рот, ласкала его, плакала. С этой минуты сын, как тень надежды, как тень какой-то опоры, вступил в ее жизненный круг. Между ним и ею протянулись тайные нити. Голова мальчика качалась в такт вагонным толчкам, их общий враг был мертв, но как странно — именно Карл безудержней всех плакал у могилы отца!
В другом углу, вплотную прижавшись к матери, спал семилетний Эрих, на скамье напротив, укутанная материнским пальто, лежала трехлетняя Мария. Этих троих, оставшихся ей после кораблекрушения, она увозила с собой.
Приезд
Была ночь, когда она приехала в столицу. На вокзале ее встретил служащий ее брата, седой молчаливый человек; глядя на выходившие один за другим из вагона четыре существа, он безмолвно приподнял круглую твердую шляпу; вид у встречавшего был довольно потертый, носильщик взялся за вещи, седой господин, без единого приветливого слова, даже детям не задав ни одного вопроса, повел семью по лестнице прямо к извозчику. За тяжелым багажом, за ящиками и большим чемоданом он пришлет завтра. Дети, разбуженные среди ночи, ошарашенные громадой вокзала, шумом, толпой, заупрямились, не желая итти вниз; господин повернулся и посвистал, как свищут собакам.
Карета тарахтела по светлым и темным улицам, мальчики прилипли к оконцам, только дочурка плакала на руках у матери. На широкой улице, перед домом, у которого горел красный фонарь, они остановились, сопровождавший их господин отпер дверь, по узкой лестнице они поднялись на пятый этаж, — такой высокой лестницы дети еще никогда в жизни не видели. На площадке было много низеньких дверей с ящиками для писем, одну из таких дверей он отпер, это была крохотная, темная и неприглядная квартира, состоявшая из кухни — около самого входа, — передней и одной комнаты. Приказчик, не снимая пляпы, поставил на кухонный стол свечу, нашел, что воздух спертый, открыл окно, положил на стол ключи, приподнял шляпу и без единого слова вышел. Мальчики, взбудораженные, выбежали на лестницу, им хотелось хотя бы в темноте посчитать, сколько же этажей в этом доме. Мать загнала их в комнату, заставила без света раздеться и лечь на матрацы, постланные прямо на полу. Но как только мать с маленькой дочуркой ушла на кухню, мальчики в одних рубахах вскочили и приникли возбужденными лицами к оконному стеклу. Черная масса домов со множеством молчаливых окон, с закрытыми магазинами была, как сплошная стена — какая-то гигантская крепость. По улице горели редкие фонари, в домах нигде ни огонька, но все дома, наверное, сверху донизу набиты людьми. Это была улица, о, какой огромный, таинственный город!
В кухне мать уложила девочку рядом с собой. Когда ребенок уснул, она сняла с себя его ручки и тихо опустилась на пол. Она сидела долго. Медленно вырисовывались очертания плиты, ножки стула возле матраца, окно, занавешенное полотенцем. На плите что-то возвышалось. Это была сумка с круглой ручкой. Завтра она, мать, будет на этой плите варить для детей обед. Она оглядывает все, точно обломки после кораблекрушения, совершенно равнодушно. Она была ко всему готова, но то, что она увидела, оглушило ее.
Через неделю маленькая квартирка приняла жилой вид, кровати были расставлены, занавеси повешены; придавая комнате видимость уюта, стоял стол со стульями вокруг, с потолка свешивалась, будто раскинув руки, газовая лампа, и только в кухне еще беспорядочно громоздились нераскрытые ящики.
Поздно вечером вернулась мать. Эрих, младший мальчик, — его уже определили в школу, — лежал в постели; мать, не сняв шляпы, вошла к нему, погасила свет и со старшим — Карлом — вышла в кухню. Карл сразу спросил:
— Где Марихен?
Женщина огляделась по сторонам, — все на том же месте стояли ящики, по которым стучала кулачками малютка, ящики были оттуда — Из Зеленого луга. Подкосились ноги. Она невольно села. Сняла шляпу с траурным крепом и положила перед собой на стол; облокотись, она сидела, широкоплечая, с темно-каштановыми волосами, расчесанными на прямой пробор, у кухонного стола, на котором мигал в пивной бутылке огарок свечи. Сын испуганно смотрел на мать. Ее тень, сломавшись, легла на стену, где была водопроводная раковина, взобралась на потолок. Оттуда — черная — она нависала над комнатой, точно подслушивая разговор.
— Я отвела Марихен к тете. У них ведь нет детей, Марихен им понравилась.
Она спокойно смотрела на огонек. Мальчик понял не сразу, потом подбородок его опустился на грудь, лицо сморщилось, он молча сел на стул против матери и заплакал, пряча лицо в скрещенные на столе руки.
— Она осталась там охотно. Чего только у нее не будет теперь, даже дома она этого не имела, а уж здесь — подавно. Да и что нам с нею делать? Времени ни у кого из нас нет. За эти дни постоянного таскания по улицам она совсем извелась, малютка.
Мальчик не поднимал головы. Женщина говорила:
— Перестань, Карл. Какой смысл? Этим не поможешь. Здесь-то уж наверняка не поможешь. Это ты еще узнаешь. Даром тебе никто ничего не даст, будь доволен, что сидишь на этой кухне и они еще позволяют тебе дышать.
Она потянулась через стол и сшибла его локоть.
— Не плачь. Слышишь, Карл? Ты только, пожалуйста, не начинай с этого, это им как раз на руку. Плачешь — значит созрело яблочко. Бери пример с меня. Я не плачу. Нет, я не плачу, уж я плакать не стану. Убери со стола. Живо. Поставь все на плиту.
Он убирал, втянув голову в плечи, лицо у него пылало. Все время хотелось громко разреветься. А она, пока он работал, сидела, сосредоточенно и холодно изучая темную пивную бутылку.
— Мария устроена. Теперь ты на очереди. Надо зарабатывать — ничего другого не остается. Оттягивать больше нельзя. Все, что есть у меня в кошельке, можно легко пересчитать. На полгода хватит, но они уже это учуяли. Полгода, думают они, — слишком большая роскошь, они всячески стараются наложить лапу и на это. Ни пфеннига они не хотят нам оставить, проси и плачь, сколько тебе угодно. Будет им это выгодно, они явят милость. Пощады от них не жди. Они и грошом не поступятся. Ты посмотри, Карл, как мы живем. Это ли еще не плохо? Жили мы когда-нибудь в такой дыре? В таком доме, без света, фабричная копоть летит в окно. Они знают это, я говорю им это каждый день. «Нам очень жаль, милая фрау, — говорят они, эти милые господа, — но во всем требуется порядок, у нас тоже свои расчеты», — и они выжимают свои деньги, они сдирают с тебя шкуру и еще проклинают тебя, называют обманщицей, потому что с тебя нечего больше взять. Я сидела сегодня в одной конторе, я им все сказала, я им все показала, я плакала и выла, пока они не вышвырнули меня на улицу, они требуют взносов, а в следующий раз они обещали позвать полицию.
— Кто они, мама?
— Те, для кого ты — кость. Они по очереди тебя гложут.
Он возился у плиты, она молчала, уставившись в мигавшую свечу. Прошло много времени, пока она опять заговорила.
— У меня, Карл, кроме тебя, никого нет, ты уже большой, садись-ка, ты уже все понимаешь, я должна перед кем-нибудь высказаться; ты и дома уже понимал все эти истории с отцом и с распродажей имущества — с ним тоже ни о чем нельзя было говорить, но я больше не могу этого вынести, и будь передо мной стена, все равно я кричала бы. Кто-нибудь должен же мне помочь, я так больше не могу. — Она смотрела на свой сжатый кулак. — Он оставил меня на произвол судьбы, он все из меня выкачал, он мне никогда ни в чем не помогал, никогда, никогда, а теперь и это вот еще навязал мне на шею…
И чего не сделала боль, то довершила обида. Не меняя положения, она разразилась упрямыми слезами. Мальчик подошел и взял ее за руку, она не удивилась и не рассердилась. В первый раз в жизни она дала волю своему гневу.
— Все это ни к чему, — бормотала она, всхлипывая, — никто никому не может облегчить ноши. Негодяй, так он бросил меня со всеми детьми; если есть ад, его ждет жестокая кара. Люди — это злодеи, знай это, Карл. В том, что поп говорит с амвона, нет ни слова правды, он говорит так, потому что ему за это платят, из того, что он мелет своим продажным языком, ты себе хлеба не напечешь, а у самого попа стол ломится от всяких яств, и стоит тебе уйти, как он садится за него и запирает дверь. А потом они дают тебе записки, советы и отсылают один к другому, и у каждого для тебя наготове несколько приятных слов или: простите, господина нет дома. А ты носись по жаре, и они тебе говорят: милая, какой у вас вид, вы должны последить за собой. Кровопийцы. Живодеры. И лгут, лгут, тьфу!
Mучимый тысячью предчувствий, испуганный, стоял около нее мальчик, держа в руках полотенце, весь превратившись в слух.
— Когда ты отдашь меня в ученье, мама?
— Деньги, деньги, мальчик, только деньги. Мои он все промотал. Они у нас вытянут все.
— Что же мне делать?
— Деньги, деньги. Город велик. Стесняться нечего. Надо хватать. Я сама не знаю.
Она поворачивала голову и видела на стене и потолке изломанную тяжелую черную тень.
Он разостлал на полу ее матрац. Долго он слонялся нерешительно из угла в угол, а потом — чего никогда раньше не делал — обвил рукой шею матери.
— Нас заберут в тюрьму, мама?
Он видел ее лицо, лицо затравленного человека, оно было хуже, чем в те минуты, когда она укладывала в постель пьяного мужа.
— Ничего, мама, мы как-нибудь справимся.
Если они не заберут нас в тюрьму, я найду работу, я возьму все, что подвернется. Дядя ведь нам поможет немного, а?
— Нет, у дяди мы ничего не станем брать. Деньги. Деньги.
Она взглянула на рослого мальчугана обезумевшими глазами, это был взгляд утопающей, всхлипнула еще раз, и лицо ее снова окаменело. Ему стало страшно от пустоты, которая глядела из ее глаз.
Большой город
Утром он отвел малыша в школу. Мать, когда он вошел в кухню, сидела хмуро у газовой плиты. Матрац был уже убран к стене. Лицо у матери было все утро такое осунувшееся и несчастное, движения такие замедленные, что он, проводив братишку в школу, бегом бросился домой, взлетел, весь дрожа, на пятый этаж, — да, но что ему придумать? Ага, он скажет, что забыл носовой платок или нет — лучше — шляпу.
В кухне матери не было, она была в комнате, она лежала на неубранной кроватке малыша. Когда Карл открыл дверь, она судорожно скомкала подушку и прошептала:
— Почему ты вернулся?
— Я забыл шляпу.
Шляпа лежала на стуле. Карл не брал ее.
— Чего ты околачиваешься здесь?
— Встань, мама.
— Ступай. Слышишь?
Тихо, не глядя на нее, он настаивал:
— Я никуда не пойду, пока ты не встанешь.
Она вспыхнула, сделала сердитое лицо.
— Да, я не уйду из дому, пока ты не встанешь. Она спустила ноги на пол, обняла его за плечи, по пути захватила со стула шляпу и, обвив его одной рукой, повела через кухню к выходной двери. Открыв дверь, она вытолкнула мальчика на площадку, крепко нахлобучила ему на голову шляпу, протянула ему руку. Он умоляюще смотрел на нее. Она постаралась улыбнуться. Тогда он сделал над собой усилие и побежал вниз.
Стоял такой же зной, как и на прошлой неделе, когда они выехали из деревни. Косовица прошла еще при нем, сейчас, наверное, уже молотят. Как хорошо было там в их большой, славной усадьбе, теперь уж у них ничего нет. Он стоял у ворот; что мне делать, мама совсем растерялась, совсем потеряла голову, к кому мне обратиться? Он двинулся, зашагал наугад, без цели. Он заглядывал в лица прохожим: на что живет этот и вот тот, откуда берут на жизнь все эти люди? Как зарабатывал отец? Будь я сейчас в деревне, я мог бы наняться в работники, теперь работы в деревне много, и зачем только мама переехала сюда!
Вскоре он миновал тесные кварталы бедноты, вышел в другую часть города: здесь двигалась иная порода людей, часто попадались улицы, обсаженные деревьями, целые аллеи настоящих деревьев, украшенные каменными статуями площади, где играло множество детей. Он огляделся, посмотрел туда, сюда, без конца твердя себе: я должен за что-то взяться, что-то найти, — делают же это другие. До чего все удобно здесь! Все есть, чего только хочешь. В булочных выставлен готовый хлеб, темный, белый, пирожные, весь тяжкий путь хлеба уже позади, вся работа — вспашка, сев, прополка, косовица, уборка, молотьба, и помол, и торги-переторжки с артелью, и мешки с мукой, и перетаскиванье. Здесь им остается только испечь, сдобрить всякими вкусными вещами, посыпать мукой или сахарной пудрой и выставить в окно. Некоторые кондитерские выставили прямо на улицу мраморные столики, за столиками сидели нарядные люди, девушки в белых передничках ставили перед ними пирожные и готовые сливки, — сколько труда и пота стоило приготовить эти нежные сливки: надо было ухаживать за коровами, варить корма, доить, таскать бесконечно ведра с водой, чистить коровник, а подконец еще заводить канитель с торговцами молоком. Этим людям все это невдомек, тут все подается готовенькое, они сидят в прохладных кондитерских, облизывают блестящие ложечки, потом вынимают портмоне и расплачиваются.
Долго стоял паренек перед кондитерской. Там, дома, у пекаря тоже была маленькая торговля, но это скорей выглядело, как мастерская кустаря. Недалеко от кондитерской раскинулась маленькая зеленая площадка, усаженная тенистыми деревьями. Паренек сел на скамью, не спуская с кондитерской глаз. Там, в деревне, люди мучаются, вечно какая-нибудь беда: то засуха, то град, то сорняки, а этих всех такие вещи не касаются, они, наверное, и не знают, какие бывают работы в деревне. Кому здесь нужны его мускулы? Надо браться за что-нибудь. Но как? Продавец мороженого катил мимо скамей двухколесную тележку, выкликая «мороженое», «мороженое»! Кое-кто из сидящих на скамье покупал себе маленькую вафлю. Карлу вовсе не хотелось мороженого, он только смотрел и не мог надивиться, как людям здесь подается все готовенькое. Над головой его шумела куполообразная крона мощного бука, листья его были припудрены уличной пылью. По шоссе, от станции к полям, тянулась аллея таких же деревьев. Мы бьемся, как рыба об лед, а эти люди и горя не знают, там, дома, мама лежит на кровати, а я должен зарабатывать деньги.
Тревога погнала его дальше. Откуда только все они берут деньги? Вдруг улица раскрылась, как река, прорезавшая горную долину. Она стала широкой-широкой, вдвое шире обычной, слева и справа тянулись ряды огромных магазинов, между ними — рестораны, украшенные морскими флажками, в отдалении высился белый памятник множеством всяких фигур, за памятником, в глубине площади, стояло широкое — все в колоннах — здание театра. Но больше всего Карла поразили на углу два огромных универсальных магазина. Это были первые универсальные магазины в городе, открытие их всколыхнуло весь городской коммерческий мир.
Подобно гигантским часовым в сверкающей форме, вытянулись они по углам улицы. Какие широченные окна, как разукрашено все флажками, гирляндами, позолотою, словно на ярмарке. Из некоторых окон гремит музыка. Карл собирался было еще поразмыслить, откуда у городских людей берутся деньги, но его уже затянуло в головокружительное неправдоподобие этих магазинов, и он, дивясь и глазея, переходил из этажа в этаж. Мощный поток понес его. Кричали громкоговорители, играла музыка, у прилавков покупали. С потолков до полу, вдоль и поперек, переливаясь через край, были вывешены и разложены тысячи вещей.
Когда деревенский паренек с покрасневшим и потным лбом, держа в руках свою соломенную шляпу с траурным крепом, вышел из второго магазина, было уже за полдень. Он попал в боковую, узкую улочку, сплошь загроможденную фургонами и грузовиками. С трудом лавируя, пробирался он между ними. По главной улице бежал новенький трамвай, он был электрический, вагоны двигались по рельсам, сверху тянулись длинные провода, было совершенно непонятно, как все это может двигаться без лошади: кучер стоял у чего-то вроде рычага, как будто в воздухе, и вертел его, это было как в сказке но трамвай все-таки шел. Здесь же, на боковой улочке, еще бегали старые добрые лошадки, черные и золотистые, с тихими глазами. Идя мимо, он погладил морду коняке — и ты, мол, здесь!
И юноша, работавший изо дня в день по десяти часов всеми своими мускулами, прислонился к стене около выкрикивавшего что-то газетчика, чувствуя усталость, сонливость, неодолимую потребность закрыть глаза, заткнуть уши и опуститься тут же, на тротуар. Но он потащился дальше, потому что пронзительный голос газетчика терзал его; через два-три квартала шум широкого проспекта и универсальных магазинов стал доноситься, как отдаленная канонада. И хотя на этих улицах противно пахло, все же здесь было тенисто и приятно. Он совсем ошалел, в голове стояла какая-то неразбериха, как на той улице, где никак не могли разъехаться два десятка фургонов. Он почистил свою соломенную шляпу, надел ее, взгляд его упал на траурный креп: это было напоминание, — где-то, невероятно далеко, лежала комнате мама, малыша он отвел сегодня в школу, он вышел, чтобы заработать деньги, деньги.
У этого парнишки, который плелся по обочине мостовой, глядя в землю, плечи были точно так же опущены, как у многих стоявших и ходивших здесь людей, взгляд такой же померкший, как и у них, ищущих. На углу был железный фонтанчик для питья, он напился, зачерпнув горстью тепловатой водички: про запас. Через некоторое время он почувствовал голод, хлеб в кармане зачерствел, он ел его на ходу, никто не обращал на него внимания, — здесь вообще люди не видели друг друга — плечи его снова поднялись, ноги снова побрели туда, откуда глухо доносился шум, напоминавший сражение.
Еще раз принял он сверкающий великолепный парад магазинов; теперь в ранний послеобеденный час движение несколько приутихло, он долго шел, пока добрался до уныло чернеющих голых стен, до убогой улицы, на которой жил.
Теперь, значит, он — один из жителей этого города с электричеством, универсальными магазинами. С каким-то теплым чувством, точно знакомых, оглядывал он маленькие бакалейные и угольные лавчонки. И они тоже были бедные, как будто свои, из одной семьи. Он толкнул дверь, ведущую на темную и душную лестницу, где была их квартира. Его первое путешествие в город было закончено.
Наверху его немного задержали своей болтовней улыбающиеся соседки, которые передали ему ключ от квартиры. Матери не было, Эрих был заперт дома.
Начинало смеркаться, когда она, в своем черном платье, — лицо, как всегда, скрыто было под крепом, — переступила порог и притворила за собой дверь. Он хотел рассказать ей обо всем, как рассказал уже малышу (тот слушал с раскрытым ртом и умолял завтра же взять его с собой). Но мать, в страшном молчании, с свинцово-серым лицом, едва сняв шляпу и креп, стала убирать комнату, Карл бросился к ней, желая помочь, но она ледяным голосом велела ему отправиться к малышу на кухню. Через некоторое время она вошла туда и стала у плиты, повернувшись к детям спиной. И вдруг оба мальчика одновременно почувствовали страх: она отдаст их куда-нибудь, как отдала Марию, и сначала Эрих, склонившись над своею тетрадью, стал судорожно всхлипывать, а затем и у Карла задрожали щеки. Женщина закрыла газ, отложила ложку и повернулась к детям. Отодвинув тетрадь, она своим платком вытерла малышу слезы и, так как он не успокаивался, посадила его к себе на колени и начала расспрашивать о школе. Мальчик затих. А когда совсем стемнело, случилось такое, чего никогда раньше не бывало. Мать заботливо оправила подушки и не ушла, а присела к малышу на кровать и стала рассказывать о Марии. Мария скоро придет к ним в гости, у нее очень много новых игрушек, и через две недели Мария с дядей и тетей поедут к морю, Марии купят тогда хорошенький купальный костюм. И маме и братишкам Мария тоже что-нибудь привезет. Малыш рассказал ей все, что он слышал от Карла, зевнул, мать посидела с ним, как сидела, бывало, с дочуркой. Затем она тихо выскользнула на кухню.
Карл успел все убрать и даже расстелил ее матрац, он так много хотел ей рассказать, но из всего этого получилось лишь:
— Завтра я опять пойду в город.
Мать не откликнулась. Она молча сидела у стола, подперев рукой голову.
То, что Карл увидел на следующее утро, — всю ночь ему снились чудесные сны, — превзошло вчерашнее. Сегодня он только в первую минуту, когда спускался с лестницы, почувствовал тревогу: надо добывать деньги, надо торопиться, надо искать работу. Отведя брата в школу, он снова отправился странствовать: сначала туда, где большие магазины, а потом просто, куда глаза глядят. Что-нибудь да найдется. Страх и любопытство перемежались в нем.
Город приводил его в восторг. Боже, какое счастье, что мы переехали сюда! Если бы я мог здесь найти работу, пусть хоть разносчиком угля! Его занесло еще глубже в центр города, громкий гомон привлек его к широкому низкому зданию на каменной лестнице которого кучки людей орали, жестикулировали, болтали, что-то записывали. На вывеске значилось слово: «Биржа». Неподалеку работали группы уличных метельщиков. Метельщики, если итти по их следам, приводили в лабиринт темных галлерей, у стен которых валялись кучи газетной бумаги, сгнившие остатки фруктов и овощей; торговцы грузили здесь на фургоны пустые корзины и ящики. Через широко раскрытые ворота Карл смотрел на таинственные огромные сводчатые галлереи, пахнущие всякой всячиной. Должно быть, это крытый рынок.
Карл двинулся дальше, шел больше часа, теперь перед ним были широкие тихие улицы с красивыми, наглухо запертыми домами, где как будто все еще спало: навстречу попадались только посыльные и прислуга, за решетками раскинулись аккуратненькие палисадники с посыпанными гравием дорожками.
И вот перед ним открылись ряды дворцов, музеев, памятников. Даже на картине Карл не мог бы вообразить себе такого великолепия. В этих неприступных дворцах, перед которыми взад и вперед шагали часовые, жили король, королева, принцы. А вот здесь к дворцу примыкали серые здания попроще, в которых — это видно по высеченной на камне надписи — министры и генералы трудятся на пользу государства. Генералы, государственные мужи, — это те самые, которых назначает сам король, которые королю служат, отдают за него свою жизнь, одерживают для него победы и за всем присматривают, а когда они умирают, им ставят каменные или бронзовые памятники, а в школе про них учат. Невероятно широкая аллея чудесных вязов тянулась вдоль всех этих кварталов, которые правительство избрало для себя. Чтобы попасть на эту аллею, надо было, пройдя по одной из главных улиц, сперва пересечь широкий мраморный мост, затем площадь, а за ней была еще триумфальная арка, на которой высечены были слова о победах последней войны и стояли фигуры, изображающие эти победы. Перед триумфальной аркой, выдвинутый почти на середину площади, покоился огромный каменный лев, одиноко и грозно поглядывал он со своего цоколя на город.
Долго стоял Карл перед «Галлереей побед». Мимо него проходили группами школьники во главе с учителями. Наконец, он решился и вошел. Широкий сводчатый вестибюль, уставленный справа и слева пушками, знаменами, обведенная мраморной баллюстрадой высокая лестница, покрытая пурпурной дорожкой. Лестница вела в сверкающую картинную галлерею. Стояла глубокая тишина. Старый инвалид в военной форме, опираясь на костыль, водил посетителей по галлерее, давая пояснения. Взрослые и дети почтительно теснились перед огромными полотками с изображениями битв и триумфов.
Карл стоит перед большой батальной картиной, ошеломленный яркими красками и тем, что на картине происходит. Он видит короля с длинной бородой на благородном белом коне, король окружен генералами и князьями, с ног до головы покрытыми пылью. Они стоят на холме, а за ними развевается королевское знамя. На холм поднимается одинокий человек с непокрытой головой, его грустное лицо знакомо всем, он тоже король, на ногах у него маленькие блестящие сапожки с серебряными шпорами. Это — побежденный. Сбоку виднеется все то, что у него осталось, опрокинутые пушки, еще дальше — горящие дома. Все это принадлежало ему, вместе с побежденным войском, которого здесь не видно, все это он поставил на карту. Он идет, чтобы передать свой меч победителю на белом коне.
Огромная картина растянулась во всю ширину стены, люди безмолвно стоят перед ней, они затаили дыхание, картина наступает на них. Вместе с одиноким побежденным королем они как бы поднимаются медленно и смиренно на холм.
Отвернувшись от картины, Карл видит в середине залы узкий мраморный цоколь и на нем высеченную из камня фигуру с гордым маршальским жезлом в руке. Это все тот же великий король, победитель, он повсюду, все есть в его царстве, оно распростерлось от моря до моря, он все покорил себе.
Робко обходит Карл вокруг цоколя. На секунду заглядывает он в соседний зал, где в стеклянном шкафу стоит чучело любимого белого коня короля. На этот раз Карл смотрит на лошадь уже не взглядом крестьянина. Она представляется мальчику существом высшей породы, как генералы и князья, и ни с какой обыкновенной лошадью в сравнение не идет.
Потрясенный, благоговейно покидает наш странник кварталы дворцов, окруженные густыми прекрасными парками, они — точно остров и крепость в самом центре города. Мирская суета универсальных магазинов не трогает сегодня Карла. Вернувшись домой почти подвечер, он застает мать дома. Она и не уходила сегодня, она помогала малышу готовить уроки. Она ставит перед Карлом тарелку с супом и смотрит на него с какой-то странной улыбкой, от которой ему становится не по себе.
— Где же ты был, мальчик?
Слова застревали у него в горле, но он подумал: это пройдет — и стал рассказывать о дворцах, какие были в городе. Эрих мгновенно навострил уши, мать улыбалась, не прерывая его. Но как-то не клеилось сегодня у Карла. Будь он один с Эрихом, он бы прекрасно все рассказал. Мать сама стала его расспрашивать о дворцах, она ведь еще не имела времени сходить посмотреть. И он заговорил о Триумфальной арке и о колеснице на ней, и о Галлерее побед, и о большой лестнице. Но опять все как-то нескладно выходило. Качая головой и теперь уже открыто смеясь над ним, она спросила его о картинах:
— За вход платить не надо было?
Он сказал, что нет. Она рассмеялась.
— Я думаю! Они тебя даром пускают, чтобы ты смотрел на них и восхищался. Но если мы долго будем жить здесь, мы за это и налоги должны будем платить.
Он отложил ложку.
— Ешь, ешь, Карл. От меня ты получаешь тарелку супа, от них же ты ничего не получишь, кроме прекрасных слов или картин. Мне это знакомо. Ну, скажем, кусок хлеба тебе дали сегодня?
— Но ведь это дворцы.
— Попробуй-ка получить у них кусок хлеба, они тебе накостыляют шею.
— Туда нищие не ходят, мама.
— Я думаю. Их и не впустят. Ну, успел ты что-нибудь сегодня?
У Карла выступили слезы на глазах.
— Я не знаю, как подступиться, мама.
— И я тоже не знаю, мальчик. Мы здесь совершенно лишние. Мы им не нужны. Они хозяйничают, а до бедняков никому дела нет.
Он крепко взял ее за руку.
— Я обязательно скоро начну зарабатывать, мама.
— На картины глядя?
Он расхрабрился.
— Пойди и ты со мной, мама.
Зловещая ночь
Ему, наконец, удалось уговорить мать совершить с ним прогулку по городу.
Она была уже одета и, молча убрав со стола, собиралась достать из шкафа шляпу и креп. Приведя себя в порядок и готовясь отвести маленького Эриха в школу, он повернулся к ней, держа малыша за руку, и спросил, не пойдет ли она сегодня с ним.
— Мы сначала проводим Эриха в школу, а потом пойдем с тобой в город.
— Зачем? — спросила она, опуская креп на свое суровое лицо. Со смерти мужа она ни разу не посмотрелась в зеркало. Лицо ее стало старым и безжизненным, она заживо погребла себя под этой черной тканью.
Карл, с тех пор как она излила перед ним душу, осмелел.
— Ты проводишь нас, мама, а потом мы пойдем с тобой в город, и я покажу тебе кое-что.
Мать засовывала в сумку кучу бумаг.
— Ступайте.
Карл выпустил руку Эриха и подошел к ней.
— Пойдем, мама, один денек можно отдохнуть.
Ее руки вдруг остановились, выпустили сумку, счета упали на стол. Она сказала беззвучно — лица ее не было видно:
— Один день? Все дни. Я и сегодня пробегаю напрасно.
Она тяжело опустилась на стул. Карл теребил ее:
— Идем же, мама. Эриху пора.
— Ступайте!
— Идем с нами.
Он гладил ей руку, решительно вложил в сумку все бумаги и — что это за сила в нем сегодня! — обнял ее за плечи — когда ее так обнимали? это было очень давно, она с изумлением ощутила это, — и попытался поднять ее. Не смог. Позвал Эриха.
— Эрих, помоги поднять маму, она пойдет с нами.
И так, подталкиваемая с обеих сторон, под напором решительной руки, которая, сминая жесткий креп, лежала на ее плечах, и подгоняемая детскими кулачками, барабанившими по ее бедру, она вынуждена была, шатаясь, выпрямиться и, наконец, встать.
— Ах, господи, — сказала она и отстранила ребенка, который продолжал подталкивать ее, — вы можете замучить человека.
Карл зажал подмышкой ее сумку, взял ее под руку, малыш, довольный, повис на другой руке, и так — на буксире — они потащили тяжелый корабль через узкую дверь. Она хотела вернуться, чтобы налить в кастрюлю с картофелем воду, но у нее не хватило воли, она уже стояла на площадке. Карл запер дверь. Она подумала, — но это были лишь обрывки каких-то мыслей: — вот я стою, а почему бы и нет, хорошо, когда так тянут, подталкивают.
Они шли яркими по-утреннему улицами. Город был удивительным часовым механизмом: точно по установленному сигналу, в установленное время заводили одну его часть за другой, и, она, зашипев, пускалась в бег. Начинали метельщики улиц, за ними выходили на свой участок трамвайные рабочие, потом проезжали фургоны с овощами, нищие, спавшие в подворотнях, поворачивались и видели: опять день, сейчас их прогонят.
В этот час мчались, звеня, трамваи, переполненные людьми, торопившимися на работу. А они трое никуда не торопились. Они только гуляли. Когда отвели Эриха, мать взяла у Карла свою сумку. Сегодня не будет просьб и жалоб, сегодня она ни к кому не пойдет, сегодня она гуляет, да, гуляет.
И словно требовалось доказательство, у трамвайной остановки на нее взглянул какой-то господин, она отпрянула, — это был служащий одной строительной фирмы, которой она была что-то должна. Господин узнал ее, поклонился:
— Вы, вероятно, собирались зайти к нам, но мне кажется, что мы вас ошибочно вызвали: сегодня вы не беспокойтесь, наш шеф уезжает.
Карл, пораженный, наблюдал за ней: у нее перехватило дыхание, красные пятна поползли вверх по шее, на щеках вспыхнул лихорадочный румянец, она что-то забормотала, извинялась в чем-то.
Но ведь извиняться не в чем было; Карл быстро взял ее под руку и повел дальше. До чего она дошла, как она унижалась перед этими людьми, разве так уж плохо обстояло дело? Нет, вовсе не так ужасно, этот господин разговаривал с нею очень вежливо, а она держала себя, как преступница, как обвиняемая.
Мальчик был подавлен, он быстро уводил мать от места встречи, — пусть лучше она посмотрит веселые, звонкие улицы.
Знаем мы эти улицы и эти магазины! Ей не раз случалось проходить здесь. Господи боже ты мой, зачем все это ей, что он хочет ей показать? Тому негодяю, подлецу, наверно, поглумиться над ней захотелось. Она не чувствовала под собою ног, будто сквозь туман смотрела на все — на суетливых веселых людей, на сверкающие витрины. Чего тут только нет! Земное царство и все его блага. Сюда она когда-то приезжала с тем, кто вырван из ее жизни велением неумолимой судьбы, он тоже шел с ней по этим улицам. Сын, который ведет ее под руку, смотрит перед собой такими же светлыми, веселыми глазами, таким же сияющим, открытым взглядом. Она прислушивалась к голосу сына, она заставляла себя слушать его так, как ей хотелось, и голос этот звучал, как голос другого.
Она судорожно прижалась к его плечу, он принял это за выражение неясности, погладил ей руку и тихо сказал:
— Мама.
Ах, да, — мама. От мамы скоро ничего не останется, мне нечего больше делать на вашем свете, вам без меня лучше будет. Я не пойду больше просить милостыню.
И пока он вел ее по радостно оживленным улицам — он так хотел развлечь ее — ей стало еще яснее, чем раньше: я больше не могу! Я не могу выдержать удара, который свалился на меня. Это безумие, что я еще двигаюсь здесь. Я не хочу больше все это выносить.
Я — не желаю — больше — всего этого.
Это сильнее меня. Я терпела долгие месяцы, я терпела долгие годы с мужем, на мне нет здорового места, ах, я имею право уйти.
И ей сразу стало легче дышать, решение успокоило ее, она отбросила с лица креп, опять ощутила свои шаги. Рядом, в своей соломенной шляпе, шел, болтая, Карл, она посмотрела на него испытующими, холодными, чужими глазами, как она смотрела иногда на мужа, этого проходимца, когда он возвращался домой после очередного своего похождения. Этот Карл, — в нем, конечно, текла кровь того, — младенец, фантазер, кого-то он в свое время сделает несчастным, какую женщину, каких детей?
Она высвободила спою руку, подошла с ним к витрине ближайшего магазина. Надо быть с ним суровой и резкой, надо показать ему, кто он.
— Ну? Что хорошего в этих детских костюмах? Нравятся они тебе, а? Ничего в них нет хорошего, понимаешь? Ничего. Дорого и товар плохой, как и все здесь. Все это на дураков рассчитано. Здесь все сплошь обман, все только напоказ, пускать людям пыль в глаза. Ловля дураков. Понимаешь?
Он не понимал. Мать была раздражена. Некоторое время они молча пробирались сквозь уличную сутолоку. Стоял шум. Она качнула головой.
— Слышишь, как людям приходится кричать, чтобы заработать несколько пфеннигов?
Он беспомощно взглянул на нее. Что матери от него нужно, ведь он хотел ее развлечь.
Он старался вывести ее из сутолоки в более спокойное место, но она с азартом одержимой задерживалась именно здесь. Она дышала вольней. Наконец, они подошли к широкой площади, где кончался ряд больших магазинов. На площади стояла огромная старинная церковь с колоссальным куполом. По какому-то поводу в церкви как раз звонили, двери были открыты, несколько прохожих вошло.
— Хочешь зайти, Карл?
— Зачем?
— Поблагодарить его за нашу жизнь. Он сделал все так, как оно есть, а, по-твоему, ведь это хорошо, ты сам говоришь.
Карл пролепетал — порывом ветра чуть не сорвало с него шляпу:
— Мама!
Он подумал об отце и о том, как он, Карл, бессилен: «Что ему делать с матерью?»
Они возвращались, выбирая тихие улицы.
— Не сердись, — прошептала она неожиданно и опять взяла его под руку.
Он привел ее домой, ее одолевала усталость — не пошевельнуться.
— Я почти засыпаю, — улыбнулась она сыну.
Эта плотная, как вата, усталость не покидала ее весь день, в таком же состоянии она простилась вечером с детьми, с которыми была все время ласкова, и ушла к себе на кухню. Примиренная, сидела она там, глядя на белую, новую свечу, много зевала, была как под наркозом. Наконец, все еще, как во сне, достала с посудной полки карандаш и записную книжку и, зевая, в непривычно-приятном забытьи, начала писать:
«Дорогой Оскар (это был ее брат), теперь, когда меня больше нет в живых, ты, надеюсь, примешь участие в моих мальчиках. Спасибо тебе и Липхен за вашу доброту к Марии. Твоя благодарная сестра».
Она вырвала листок, тщательно, любовно сложила его и сверху написала адрес. Затем она погасила свечу, придвинулась вместе со стулом к плите, взяла с газопровода резиновый шланг и открыла газ. Удушливая струя пахнула ей в лицо, запах был отвратителен, она направила эту струю в рот, несколько раз глотнула, ее затошнило, в ушах стоял звон, голова стала большой, очень большой, чудовищно большой, она хотела, давясь, отшвырнуть руками кишку, но руки тоже стали какие-то огромные, мягкие.
Во вторую половину ночи (день предстоял жаркий, светало) разразилась гроза. Мальчики, лежа на своих кроватях, шопотом переговаривались. Малыш, которому в деревне внушили страх перед грозой, заплакал. Старший встал, начал его уговаривать. Малыш просился к матери. Карл шопотом урезонивал его, — еще очень рано, маму нельзя будить. Мальчик попрежнему безудержно плакал. Тогда Карл надел брюки и носки, подождал еще с минуту, не успокоится ли малыш, либо гроза утихнет, затем тихо вышел в длинный коридор и, подойдя к кухонной двери, прислушался, не проснулась ли мама от грома или, может быть, она сама уже услышала Эриха. Дверь в комнату он оставил открытой, чтобы плач малыша слышался явственней. Но что это? Он вначале этого не заметил, какой-то странный запах, — газ! Конечно: газ! Он бегом вернулся в комнату, нет, здесь ничего нет; он распахнул, невзирая на то, что малыш еще громче заревел, оба окна. Буря рванула занавески. Встревоженный, он выбежал снова в коридор, тихо отпер, выходную дверь, понюхал воздух на площадке, на лестнице, ступеньки которой стали уж обозначаться в утренних сумерках; нет, это не отсюда. Ринулся обратно в коридор, оставив входную дверь открытой. Какой ужас — запах шел с кухни. Мать открыла газ! Мать не откликается!
Он забарабанил в дверь.
— Мама!
Он застучал обоими кулаками, крича:
— Мама, проснись!
От страха малыш в комнате умолк. Карл стучал в дверь, крича непрерывно:
— Открой, мама! Газ, мама!
На лестнице захлопали двери, в стену стучали. Точно одержимый, плача, топоча, мальчик кидался на дверь, выбегал на площадку.
— Помогите! Помогите! Дверь не открывается! Газ, газ!
Соседка, в рубашке и нижней юбке, в первую минуту недовольно ворча, позвала мужа, с пятого этажа спустился со свечой в руке мужчина; придерживая болтающиеся сзади помочи и нетвердо держась на ногах, он ругался:
— Безобразие! Это ей даром не пройдет. Отравлять людей!
Расстроенный, он уже собрался было рассказать, как он провел ночь, как дважды этой ночью его рвало (его вовсе не рвало, только тошнило), запах газа он почувствовал ровно в девять часов вечера, он во всю ширь раскрыл окна, но ведь полы в этом доме тонкие. Но он не успел пожаловаться на свою беду: его захватила чужая, большая беда. Ему сразу задули свечу — что за легкомыслие, мы все можем взлететь на воздух, разве вы не видите, что отсюда идет газ?
Втроем, впятером толпились они в узкой передней, внизу кто-то из соседей открывал лестничные окна, разговоры и шопот прерывались ударами в дверь и громким плачем старшего мальчика, к которому присоединилось жалобное всхлипыванье остававшегося в комнате малыша. Наконец, к двери протиснулся высокий, пожилой человек в картузе, видимо, рабочий; в руке у него был кухонный топор. Отстранив мальчика, рабочий попытался сначала плечом высадить дверь, затем сказал:
— Выйдите все отсюда.
Топором он стал выбивать филенку за филенкой, коленом и ударами ноги он с треском выдавил крестовину и ступил в кухню, остальные шарахнулись прочь от пахнувшей на них струи газа.
В кухне было очень тихо. Слышно было, как рабочий подбежал к окну, распахнул его, потом донеслись еще какие-то шорохи. Рабочий не выходил. Послышался его голос, он что-то говорил, кого-то окликал.
— Ну, и дела!
Но слышен было только один этот голос. Ответа не было.
Прижав оба кулака ко рту, Карл плакал и стонал, соседка удерживала его.
— Не ходи туда, тебе там нечего делать, мальчик.
Рабочий крикнул из кухни:
— Давайте кого-нибудь сюда, поднять надо.
Тот самый жилец, который раньше выражал недовольство и все еще придерживал рукой болтающиеся помочи, застегнул их, протиснулся вперед — и чего только топчется здесь весь этот народ! В кухне они долго с чем-то возились, тащили что-то по полу, побежала вода из крана, пожилой рабочий крикнул.
— Бегите кто-нибудь в пожарную часть или за скорой помощью. Но только живо!
Несколько человек бросилось на улицу. Наконец. в кухне стало светло, там зажгли свечу, мужчины появились в дверной раме, и старший сказал:
— Газовый кран отвернут, но форточка была открыта.
Карл протянул к нему руки.
— Что там с моей мамой, с мамой моей?
— Я не доктор, паренек. Говорить она во всяком случае не может. Ничего удивительного. Пролежать несколько часов в таком воздухе. Вон — господин живет этажом выше, и то у него разболелась голова.
Карл умолял:
— Ничего… не случилось?
— У вас, молодой человек, должно быть, крепкий сон, если вы не почувствовали запаха газа.
На лестнице горел свет, тянулись страшные минуты, наконец, застучали колеса подъехавшей кареты, двое мужчин взбежало по лестнице, пожарные прошли в комнату, через секунду один из них выбежал обратно, пронесли черную кислородную подушку, входная дверь оставалась раскрытой, лестница была битком набита народом; люди шопотом переговаривались. Через полчаса появился врач. Прошло несколько минут, и вот из кухни донесся громкий крик женщины. Сначала только «а-а!», затем:
— Я не хочу, я не хочу!
Крик звенел на весь дом, на лестнице дети, дрожа, смотрели на взрослых.
— Я не хочу, я не хочу больше! Оставьте меня!
Женщины вытирали слезы и горько покачивали головой.
Люди расступились перед пожарными. Они вернулись с носилками, соседи увели Карла к себе, женщину снесли вниз. Она лежала, укрытая с головой, и под одеялом стонала.
— Я не хочу, я не хочу больше! — повторяла она.
Теснясь у дверей, люди слушали с ужасом.
— Она, должно быть, не в себе, газ — это не шутка, смотри, они несут ее в больницу.
Маленького Эриха соседи взяли к себе. Утром Карл побежал с запиской матери к дяде. Дядя жил неподалеку от них. На одном из задних дворов находилась его мебельная фабрика, квартира же была во втором этаже большого фасадного здания. Увидев на медной, начищенной до блеска табличке фамилию — девичью фамилию матери — Карл заплакал и, всхлипывая, спросил дядю. Горничная оставила его за дверью, затем кто-то посмотрел в глазок, приоткрыл дверь, не снимая цепочки, толстая женщина в пестром халате и с непричесанной головой спросила его через щелку, что ему нужно. Говорить он не мог, он только просунул в дверь листочек бумаги. Дверь закрылась, женщина удалилась.
Вдруг где-то в квартире хлопнула дверь, кто-то ругаясь, рыча, вприпрыжку, припадая на одну ногу, подбежал, отбросил цепочку, рванул дверь. Перед Карлом стоял маленький человечек без пиджака; одна нога у человечка была короче другой, на четырехугольном багровом лице топорщились седые усы. Левой рукой он схватил Карла за плечо.
— Кто дал тебе записку?
Карл сказал, заикаясь:
— Это я, Карл. На столе…
Одним движением человечек втянул Карла в переднюю, где стояли толстая женщина и горничная. Дверь захлопнулась.
— Где мама? Что с ней?
Хромой человечек таращил на Карла глаза, у него был странный жест: он поднимал левую руку так, точно сию минуту схватит Карла за горло. Опустив темноволосую голову на грудь, Карл горько плакал, и слезы катились у него по лицу.
— В больнице.
— Она жива?
Карл, всхлипывая, кивнул. Человечек опустил руку.
— Тогда все в порядке. Тогда все в порядке. Ложная тревога. Я все еще не могу оправиться от испуга.
Женщина у двери сказала:
— Слава богу. Слава богу. Я тоже ужасно перепугалась.
Горничная плакала, уткнув лицо в фартук.
— А ну-ка, заходи.
И дядя, с большой жирной лысиной чуть не во всю голову, заковылял по длинной дорожке коридора. В узкой, заставленной бесформенной мебелью столовой они уселись под газовой лампой. Стол был накрыт на две персоны, горничная принесла чашку для Карла. И он сидел здесь, вытирая мокрое от слез лицо, это было утро после грозовой ночи, после того, как мать сделала это над собой. Они налили ему кофе, они уговаривали его пить, хвалили кофе, женщина велела горничной подрумянить ей на сковородке сухари.
— С поджариванием хлеба дело идет на лад. Девушка, наконец, научилась, — обратилась она к мужу, а мальчику пояснила:
— Нам приходится сушить хлеб. Ни я, ни дядя не переносим свежий. Почему это, собственно, от здешнего хлеба так пучит? Ты ведь наполовину крестьянин.
Муж, жуя, откликнулся:
— Оставь его в покое, он в другой раз тебе это объяснит.
Супруги умолкли и молча, очень медленно, очень внимательно принялись есть и пить, часто приглашая Карла следовать их примеру, хвалили мармелад. Женщина взглянула на Карла.
— И как такие вещи сваливаются на человека! Я все еще не могу притти в себя.
Муж сочувственно закивал. Жена вытерла рот.
— Ты видел, Оскар, как плакала Анна? Она — добрая девушка.
Карл пил кофе. Когда, наконец, можно будет встать? Внезапно, после благоговейно-обстоятельного жевания, муж сказал:
— Собственно, можно было бы позвонить в больницу и спросить, как ее состояние.
Жена вскрикнула.
— Я надеюсь, ничего опасного?
— Ну да, во все-таки следовало бы осведомиться.
И сейчас же, не дожевав, дядя заковылял из столовой. Карл и женщина, оставшись одни, ждали, не произнеся ни слова. Вскоре они услышали в коридоре его припадающие шаги и успокоительное:
— Все в порядке. Все в порядке. Ничего страшного. Врача, правда, не было. Сестра сказала, чтобы мы не беспокоились, что это лишь легкое отравление светильным газом. Отравление светильным газом — сказала она — излечивается.
Но лицо у дяди было озабочено. Он стоял за стулом жены, о чем-то с ней шепчась. Карл уловил несколько фраз.
— Кому-либо надо пойти и дать сведения, полиция заинтересовалась этим делом.
Расстроенный, он повернулся к Карлу.
— Где же второй? Ведь вас двое.
— Нет, нас трое. Марию мама отдала.
Он и не подозревал, что сестренка живет в этом доме.
— Это-то мы знаем. Но должен быть еще один ребенок — мальчик.
— Он у соседей.
— Так, так. Ну, вот что: до обеда я занят, ты пойдешь в больницу, Липхен, вместе с Карлом.
Он был сильно раздражен, рассеянно взялся за свои бутерброды. Липхен попросила его:
— Ешь, не торопясь, Оскар, не глотай непрожеванное. Это очень нездорово.
Она укоризненно посмотрела на Карла. На больших стоячих часах звучно пробило восемь. Карл подумал: сегодня никто не отведет малыша в школу, впрочем, это ничего — малыш всю ночь не спал. Дядя встал, вытер рот салфеткой и сказал, погруженный в свои мысли:
— Так ты напиши мне ваш точный адрес, а с полицией я уж улажу. Где они прочли мой адрес, на записке, что ли?
Мальчик тоже встал вслед за дядей, только женщина продолжала пить и еще заново наполнила свою чашку. Карл отрицательно покачал головой.
— Шуцмана не было, только пожарные.
— Так, так.
И дядя мрачно заковылял из столовой, оставив Карла одного с женщиной, которая пила кофе, укоризненно и даже с осуждением поглядывая на Карла. Когда за мужем захлопнулась входная дверь, она сказала:
— Волнения с раннего утра дядя совсем не переносит, — это сейчас же отражается у него на желудке, а тут еще имей дело с полицией.
Пришла Анна и стала убирать со стола. Женщина тронула Карла за руку.
— Ну-ка, расскажи нам еще раз, как это было. Потом мы пойдем в больницу и захватим немного цветов.
Слезы выступили на глазах у Карла. Женщина пояснила горничной:
— Они приехали из деревни, его мать — сестра барина. Когда деревенские приезжают в город и нет мужа, тогда все не так просто.
— Я и сама сколько в первое время мучилась, — сочувственно подтвердила Анна.
Анна заставила мальчика снова сесть: пока барыня оденется, пройдет еще много времени.
И вот Карл сидит на высоком стуле, у чистого, покрытого плюшевой скатертью стола, один в чужом доме. Вдруг он услышал детский голосок. Это — наша Марихен, они теперь одевают ее, если они приведут ее сюда, я непременно опять расплачусь. Но они не привели. Анна спросила было барыню, но та пренебрежительно скривила губы и лишь покачала головой.
— Что я делаю здесь? — спрашивал себя Карл, — что там с мамой, скорей бы уйти отсюда! Он стоял у двери, слушая лепет ребенка. А в передней перед зеркалом стояла женщина. Его бросило в жар, когда она оглянулась и посмотрела на него. Она улыбнулась.
— Еще одну минутку, дитя, одну маленькую минутку.
Но он не в силах был больше сдерживаться, нет, он не хочет, он что-то невнятно забормотал, женщина удивленно подошла к нему поближе. Нет, хотя бы ему пришлось повалить ее, но он должен уйти… Он бормотал: — Я, я, я не могу…
Лицо у него побелело, дико перекосилось, взгляд был устремлен на дверь.
Женщина испуганно позвала:
— Анна, Анна, идите же сюда!
Анна успела еще увидеть, как он пронесся мимо них, он никак не мог отпереть дверь, она помогла ему, он продолжал что-то бормотать, наконец, он вырвался, стремглав спустился с лестницы и побежал, побежал по улицам, не оглядываясь.
Между тем почтенный мебельный фабрикант давал в полицейском участке, в районе которого находилась и его квартира, разъяснения, показал письмо. Семья приехала из провинции, в долгах выше головы, муж — даже странно немного, так он скоропостижно скончался, здесь, по всей вероятности, играет роль тяжелое положение, в которое он попал, благодаря своему прожектёрству, — путаная головушка, он выбросил на ветер не только деньги своей жены, но и чужих людей, абсолютно бесхозяйственное капиталовложение не может оправдать себя. Он — брат жены, своевременно предостерегал его от необдуманных шагов, и сам разумеется, медного пфеннига не дал. А теперь вот вдова приехала сюда с детьми, одного ребенка она отдала, но нервы не выдержали — сдали.
— Стало быть, причина — материальная нужда, — запротоколировал полицейский комиссар.
— Да, конечно, заботы, у нее есть все основания бояться за будущее, но главное — это нервы. Другие люди еще хуже живут. А она, как к кому-нибудь придет, так и не вылезает из слез. Я послал жену в больницу. Она возместит все расходы и за перевозку больной тоже.
— Там еще полагается уплатить за врача, которого позвали на квартиру, и пожарным.
У фабриканта глаза полезли на лоб.
— Разумеется…
Нижний чин, стоявший рядом с комиссаром, наклонился к комиссаровой конторке.
— Еще кухонную дверь пришлось взломать.
Фабрикант поперхнулся. Он не находил слов. Потом он процедил желчно:
— Дорогостоящее самоубийство. А? Как по-вашему? Дверь я должен сначала осмотреть. Какая-нибудь филенка — это еще не дверь.
— Конечно. Но дверь пробита насквозь — сплошная дыра.
— Что? — Мебельный фабрикант вытаращил глаза. — Филенки вместе с крестовиной?
— Насколько я помню, да.
— Безобразие. Вы сами видите, что это за люди. Позор просто. Они заслуживают…
— Но ведь надо было войти в кухню.
— Во-первых, окно было открыто.
— Но послушайте, сударь, они-то этого не знали.
— Прекрасно. Но высадить крестовину — и еще ногой, наверное, раз филенки выбиты, — для этого надо быть сумасшедшим.
Комиссаp рассмеялся.
— Быть может, тот, кто ломал дверь, был попросту слишком толст и через филенки не мог пролезть.
Фабрикант негодовал.
— Вы смеетесь, а мне расплачиваться. С нас довольно уж и налогов. Потом еще явится человек, который взломал дверь, и потребует, чтобы я и ему заплатил за труды.
Комиссар выпрямился и от всей души захохотал.
— Конечно, явится. Ведь он спас жизнь вашей сестре. И, конечно, потребует вознаграждения, и совершенно справедливо.
Хромой вышел из себя.
— Да что вы, на самом деле! Окно было открыто, вы сами это установили, господин комиссар. Это самоубийство, покушение на самоубийство — чистейшее вымогательство. Слезы не помогли, так она на другой манер. Пусть только они сунутся теперь ко мне — эти распутные люди, я положу коней этому непотребству.
Полицейские притихли, обменялись взглядами.
— В это мы не вмешиваемся. По нашей линии — все ясно.
Фабрикант, весь кипя, заковылял к выходу. Ругаясь, тащился он на пятый этаж, в квартиру сестры — это было неподалеку от полицейского участка. На каждой площадке он отплевывался: «Сволочь!» Наверху, не осведомившись об Эрихе, он попросил соседку отпереть квартиру, долго оглядывал жалкие остатки кухонной двери. Она едва болталась на петлях, печальный символ суетности бытия, обрамление без содержания. Он сказал соседке, что пришлет людей, которые займутся дверью.
— Разве нельзя было иначе, как выломать крестовину? Ведь и через филенки отлично можно пройти.
— Верхний сосед очень горячился, он хотел поскорее проникнуть в комнату.
— Но ведь так с вещами не обращаются. Сосед ваш вел себя, как сумасшедший.
Женщина ничего не ответила. Он прошел в комнату, выглянул из окошка, погладил усы:
— Очень славно, квартирка совсем неплохая. Места достаточно.
Соседка сладким голосом спросила, не хочет ли он повидать Эриха, ребенок играет здесь рядом. Он махнул рукой.
— Нет, в другой раз.
И, не поблагодарив, заковылял прочь.
Уже подвечер — так долго он нерешительно кружил около больницы — Карл, не чувствовавший ни голода, ни жажды, купил у цветочницы пучок фиалок и остановился перед запертыми железными воротами. Из больницы вышла сестра, в черном пальто, накинутом на белый халат, с книгой подмышкой. Подросток с фиалками в руках неуверенно взглянул на нее, она прошла мимо, но потом оглянулась и спросила, не нужно ли ему чего-нибудь. Да, он хотел узнать, как здоровье матери. Он назвал свою фамилию. Сестра ответила, что, собственно, сейчас уже поздно, но все-таки вернулась и через несколько минут вышел привратник и сделал знак Карлу. В просторном вестибюле стояли уже знакомая Карлу сестра в накинутом на плечи черном пальто, и еще одна, державшая в руке корзину, полную аптечных склянок. Вторая сестра очень ласково расспросила Карла, кто он да что он, и сказала, что, если он хочет, он может отнести матери фиалки. По дороге, проходя по большому зеленому саду, полному гуляющих больных, сестра рассказала ему, что мать поправляется, что голова у нес совершенно ясная (Карл недоумевал; что это значит — ясная голова, — ведь мама не помешанная?), но ему, Карлу, все-таки ее не следует волновать.
— Не было ли у нее до этого случая чрезмерной подавленности? — продолжала сестра. Карл слушал молча, — где же, наконец, мама? — Не замечались ли уже и раньше за ней какие-нибудь странности? Всего этого Карл не понимал, пока не вошел в четырехкоечную палату и не остановился возле койки матери. Сестра ушла, две другие обитательницы палаты сидели у окна. Большой букет цветов стоял на столике возле кровати матери, букет был от тетки, Карл держал свой пучок фиалок, мать натянула одеяло на голову. Он стоял около нее в смятении. На его слова: «Мама, это я» она ничего не ответила. Тогда одна из женщин, сидевших у окна, подошла и с сердцем отбросила у нее с головы одеяло.
— Зачем вы это делаете? Сестра опять будет сердиться. Будьте же благоразумны. Сын пришел к вам. Посмотрите, какие хорошенькие фиалки.
Она лежала с закрытыми глазами и что-то шептала. Карл нагнулся к ней, это были те же слова, которые она утром выкрикивала на лестнице, когда пожарные выносили ее:
— Я не хочу больше, я не хочу больше.
Одна из больных отвернулась к окну и с брезгливой гримасой сказала соседке:
— И это называется — мать. Имеет двоих детей. Сын стоит около нее, а она…
Вторая больная, постарше, худощавая, открыла окно и захихикала. Отдаленный колокольный звон зазвучал в палате, в которой стояли четыре белые неподвижные железные койки.
— Для таких людей есть только одно средство, это вам и пастор скажет: за волосы оттаскать! Комедию она тут недолго будет разыгрывать. Если она не перестанет, я ее проучу…
Видя искаженное, замкнутое лицо матери, видя, как она лежит, отвергая мир и всех их, Карл опустил голову, отвернулся — опять эти слезы — и стал лицом к двери. Он беспомощно положил маме на одеяло свой пучок фиалок и взмолился:
— Мама!
И вот веки у нее дрогнули, она чуть-чуть подняла их, взгляд ее сразу охватил его с ног до головы, она метнулась к нему головой и обеими руками схватила его за правую руку. Он спросил с нежностью:
— Ну, что, мама? — и, притягиваемый ею, опустился на край кровати.
Она стискивала, комкала, мяла ему руку, она ощупывала ее до локтя вверх и вниз, она крепко прижала ее к своему горлу.
— Вы видите, вы видите, — сказала старуха у окна, — опять эти дурацкие выходки. Перед сыном тоже. И такие женщины осмеливаются детей растить.
В это посещение, которое длилось всего несколько минут, ничего больше не случилось; только Карл, пока мать держала его за руку, несколько раз шепнул ей, что завтра он придет за ней и заберет отсюда. Затем, — он стеснялся женщин у окна, — он быстро вышел. Половину ночи пролежал он без сна, слишком много случилось за этот день, все это беспорядочно проносилось в сознании, он ни на чем не мог сосредоточиться, одна только мысль настойчиво сверлила мозг: надо помочь матери.
Увидя ее на следующее утро в тихом больничном саду, гуляющую с сестрой, он, счастливый, бросился к ней, думая, что сегодня она уже вернется домой; с малышом, который жил у соседей и который все еще не мог оправиться от испуга этой ночи, было сплошное мученье: он часто начинал дико кричать, прямо выть от страха, — его маму унесли, его маму побили! Он не понимал, что означает выломанная дверь на кухне. Мать была сегодня очень ласкова, взяла Карла под руку, когда сестра оставила их одних, и они медленно гуляли среди чудесных роз. Она только завтра пойдет домой, — сказала она, — денек она хочет себя еще побаловать. Пусть он расскажет ей, что слышно дома. Он рассказал ей об Эрихе. Она улыбнулась каменной улыбкой.
— Я ему принесу что-нибудь.
Его изумило, что она не торопится домой. Рассказывая, что было у дяди, он опасался, как бы мать не рассердилась на дядю. Но мать, насупившись, сказала, что Карл поступил плохо, убежав тогда от дяди, — тетка уже говорила ей об этом; если хочешь пробиться в жизни, надо держать себя в руках, надо уметь стерпеть.
Потрясенный ее холодностью, вернулся он домой.
Возвращение
Наступил час, когда он привел мать домой. Они долго поднимались на пятый этаж. По этой лестнице ее выносили, ужасный шум той ночи до сих пор стоял у него в ушах, они шли, прижавшись друг к другу, добрались доверху, постучали к соседям. Обрадованное «а!» соседа, открывшего им дверь, шаги его жены и чумазое лицо мальчика, недоверчиво и с сомнением издали разглядывавшего мать. Потом вскрик ребенка, мать обхватывает его, поднимает на руки, прижимает, но ребенок кричит неудержимо. Потрясенная, мать в ужасе тормошит его. Они вносят его в комнату. Его нельзя оторвать от матери. Но вот, лежа на кушетке, он постепенно стихает, побагровевшее, одутловатое от напряжения лицо принимает обычную окраску, он что-то лепечет, улыбается, он радуется — мама с ним, он так боялся! Мать сидит рядом на стуле, от крика ребенка она вся побелела. А когда наступает, наконец, тишина, она прячет лицо в ладони.
В кухне она кормит мальчика, словно трехлетнего, держа его у себя на коленях, бережно, с глубокой нежностью укладывает его в постель. Он счастлив, он покорно ложится. И завтра он в школу не пойдет, — завтра он целый день будет с мамой.
Раньше чем погасить свет и прикрепить английскими булавками занавеси, она проходит с затуманенным лицом по комнате, долго разглядывает скатерть, проводит по ней рукой, придвигает стулья к столу, поднимает глаза к старой лампе на блоке. Карл думал, что она проверяет, чисто ли. Но она лишь вступала во владение своими вещами, старалась снова вступить во владение.
Потом пришла минута, которой Карл боялся; они сидели оба в тишине за кухонным столом. Отремонтированная дверь пахла краской; молча сидели они при свете настольной керосиновой лампы, нового предмета в этой комнате; на тяжелом железном резервуаре разделаны были самые нелепые завитки, на четырех подвернутых лапах прочно стояла лампа на столе; сквозь молочный стеклянный колпак струился матово-белый свет, — дядя прислал лампу одновременно с дверью: ее принесли всего несколько часов тому назад вместе со старой железной кроватью, поставленной у окна, — где же еще ее было поставить?
Долго сидели они, молча вслушиваясь, как фитиль всасывает керосин, наслаждаясь лаской мягкого света, рассеиваемого молочным колпаком. Наконец, мать все с тем же затуманенным выражением лица взглянула на Карла.
— Ну вот. Карл, я опять здесь. А ты хочешь, чтобы я опять была с вами? Нужна я вам?
Он опустил голову.
— Эриху я нужна. Это я видела… Кто набрел на меня тогда?
— Мы не могли уснуть. Эрих сильно плакал, была гроза, и я хотел позвать тебя.
— А я не открыла дверь. Тогда ты стал звать на помощь?
Он взмолился:
— Не надо, мама.
— Знаешь, Карлуша, я произвела вас на свет и я упрекаю себя: на этот свет! Зачем ты вернул меня к жизни? Как тяжело все, как тяжело, если бы только ты знал!
— Мама, мама, я помогу тебе, я обещаю тебе. Я сделаю все, что ты хочешь, для тебя и для Эриха.
— Эриха я тоже отдам.
Он испуганно стал упрашивать ее.
— Не делай этого, мама, куда ты его отдашь, уж как-нибудь мы его прокормим, — я готов на все.
— Он болен, разве ты не видишь? Как он кричал! Ему нужны спокойные люди.
— Нет, он останется с нами. Он поправится. То, что он так плакал? Так это потому, что он неожиданно увидел тебя.
— Эрих думал — он рассказывал мне, — что меня убили в ту ночь.
— Это все из-за выломанной двери. Он постепенно забудет. Лишь бы ты не покидала его.
Она говорила каким-то особенным, слабым и приглушенным голосом, — Карл заметил это у нее еще в больнице.
— Посмотрим. Я никогда не знала, что такое бедность. Ты знаешь, Карл, как мы жили. Мне кажется, что я не смогу больше вымаливать, как нищенка, милостыню. Из того, что у нас есть, я теперь ни пфеннига не отдам. Я хотела все швырнуть им в пасть — из честности, из порядочности. Еще только сегодня я написала им в больнице письмо, пусть забирают все, что у меня есть, до последнего гроша, а после пусть хоть на куски меня режут — ведь они имеют на это право. Но… но я не отошлю этого письма. Им надо ответить, как они того заслуживают. Карл, я никогда не знала, что такое люди. Когда живешь обеспеченно, как жили мы, тогда не видишь их лица. Тогда вообще ничего не видишь и не знаешь. Боже мой, чего только я не узнала за эти месяцы! Только бедный знает, что такое люди. Карл, они хуже скотов. Когда животное наелось досыта, ему ничего больше не нужно, оно подпускает к корыту других. А человек… тот хватает направо и налево и еще огрызается на окружающих. Он сидит на каменном троне с мечом в руках и разит тех, кто стоит ниже. Человек человека и знать не хочет…
Она подумала: в том, что она лежала здесь, вдыхая ядовитый газ, тоже они виноваты. Задерживая дыхание, мальчик сидел против матери, бессознательно повторяя каждое движение ее лица.
— Этого письма я не отошлю. У меня ничего нет. Я ничего не буду платить. Они от меня ничего не получат. Я ненавижу их! Пусть знают, что я их обманываю. Они думают, что только они умеют обманывать. Я тоже умею. Я пойду завтра в банк и заберу все эти крохи, что там остались — для жизни слишком мало, для смерти слишком много.
— А если они заметят, мама?
— Так и будет. Они скажут себе: зачем-то ведь эта женщина просила об отсрочке платежей, даром же она не бегала от одного к другому. Я буду разговаривать с ними, как с преступниками. Они и есть преступники. О, как я рада, я под присягай объявлю себя банкротом.
Она вся напружилась, медленно и гордо поводя головой, как кошка на солнце. Он слушал песню, которую она напевала в утеху себе, и чувствовал, что она упивается ее звуками. Впервые он увидел подле себя не мать, а в каком-то странном сиянии — женщину.
— А если они узнают об этом, мама? — сказал он, не отводя от нее глаз. — У нас там еще много денег?
— На полгода, на год. — Она усмехнулась. — Может быть, и на больший срок, я была бы рада, если бы могла припрятать от них еще больше.
— Я не знаю, мама, следует ли так поступать?
— Нечестный путь, да? Я пойду нечестными путями! Я объявлю себе банкротом.
Она чувствовала на себе светлые удивленные глаза сына. Эти ясные карие глаза смотрели на нее так же, как в то утро, когда она пошла с ним, с Карлом, осматривать город. Она снова, как тогда, почувствовала удовлетворение от сознания, что около нее есть человеческое существо, не ребенок, которого она вырастила, который примелькался, как привычный кусок ее быта, а мужчина, человек со своей собственной индивидуальностью. Ей доставляло удовольствие давать себе волю в присутствии этого нового человека. Как хорошо это было — не встречать никакого сопротивления!
Нет, он не оказывал никакого сопротивления, он не возражал, он слушал ее с изумлением и восхищением. Она почувствовала себя окрепшей, увидев это. Точно какая-то кора сползала с нее.
Гордо, почти кичась, она повторяла слова о присяге, она знала, — он не понимает значения этого, только отдаленно подозревает: должно быть что-то страшное. Приятны были чувство мести и вот это робкое восхищение. Как долго она лишена была этого! А знала ли она это вообще? Муж всегда убегал от нее. Неожиданно в тяжкие минуты она обрела благодатный дар судьбы: кто-то привязан к ней, кто-то понимает ее — это чувствовалось в разговоре, в его репликах. Она старалась не переводить разговора на другой предмет, чтобы не спугнуть это чувство, приятное, как прикосновение крыла бабочки.
Она зевнула. Снова, как в тот день, когда она открыла газовый кран, спряталась под покров усталости. Она научилась управлять усталостью за время своего замужества, когда она оставалась одна и горечь одолевала ее. Как зверь, почуявший за собой слежку, она уходила в нору усталости, чтобы там без помехи охранять свои сокровища.
— Ах, всю прошлую ночь я ворочалась с боку на бок, я не находила себе места. А сегодня снотворное, которое они мне дали, видно, начало действовать. Чего только они ни вливали в меня…
Она поднялась. В эту минуту в дверь постучали. Они переглянулись, Карл выбежал, у двери он с кем-то пошептался, вернулся в сопровождении соседки. Мать шагнула навстречу.
— Сидите, сидите. Извините, что я так поздно. Как у вас уютно здесь. Я предложила вашему Карлу, не могу ли я быть вам полезной сегодня ночью, ведь он мужчина, а мужчины не умеют ухаживать за больными. Знаете, первая ночь после больницы…
Мать неуверенно переводила взгляд с Карла на пожилую ласковую женщину и снова — на Карла. С усилием улыбнувшись, она поблагодарила, настойчиво приглашая женщину присесть, но та поболтала еще с несколько минут стоя, — мать слушала и не слышала, — и ушла.
— Да и где бы мы ее здесь, в кухне, положили? — сказала мать после ухода соседки и задумчиво прибавила: — Но это хорошие люди.
Покачивая головой и с нежностью глядя на Карла, она сказала:
— Это ты просил ее переночевать у нас? — и рассмеялась. — Я засну, как сурок.
Довольная, что сейчас она без помехи предастся своим мыслям, она притянула к себе его голову и погладила ее. Раскладывая матрац, он спросил, не изменила ли она своего решения насчет денег. Это ей понравилось, это ее тронуло: мальчик думает о ней.
Она спала. Она — она могла спать.
Но те, кого она так всполошила — ее дети — спали плохо. В эту первую ночь после возвращения владычицы дома в комнате не было покоя. Оба питомца без конца ворочались и вздрагивали. Малыш дважды принимался кричать, но Карл тотчас же подбегал к нему — удивительно, как это мать ничего не слышала — шопотом уговаривал его, подушкой прикрывал ему рот.
Карл ломал себе голову: что сделать, как помочь матери? Успокоив малыша, он вдруг вспомнил, что когда он с медицинской сестрой шел по больничному саду, та у него спросила, не замечал ли он за матерью странностей. Значит, сестра считала ее ненормальной. Что это мать толковала насчет денег? Что значит — присяга? Он ничего не понимал. Может быть, в самом деле несчастье помутило ее разум? Они были одни на целом свете, дядя и тетя — разве это близкие люди? Они взяли к себе Марихен, а в общем-то, живя на соседней улице, они жили как за тысячу километров. Перед глазами его проносились сутолока универсальных магазинов, широкая лестница Галлереи побед, король на белом коне и генералы вокруг него. Какой чужой мир!
Мрак, нигде ни звука, там спит мать, здесь — маленький больной Эрих. В темноте ему вдруг стало страшно — мать в кухне не шевелилась. Он спустил ноги на пол, он стоял в маленькой передней, прислушиваясь. Приложил ухо к двери. Ничего. Его вдруг охватил сумасшедший страх, он готов уж был открыть дверь, но в это мгновенье заскрипел матрац, послышался вздох, глубокое дыхание. Он скользнул к себе обратно.
Охота за деньгами
Он носится целый день по городу. Он пробегает по кварталам универсальных магазинов, слоняется по крытому рынку. Насколько теперь все иное! Это уже не радужные облака, играющие богатством красок; облака приняли твердую форму: со всех сторон торчат углы, нависают карнизы, громоздятся барьеры. Никому до тебя никакого дела. Хлеб, ряды пирожных, торты не напоминают больше о лугах, пашнях, мельницах. Ты видишь людей, слоняющихся, как и ты, изучающих цены и ощупывающих свои карманы. Ты видишь целые крепости из фургонов, кучи соломы, штабеля ящиков под стенами рынков, ты дышишь острым запахом рыбы, фруктов. Ты смотришь на горы фруктов, которые въезжают на громыхающих тележках в полутемные склады, и у тебя не рождается образ ветвистого грушевого дерева, согнутого под тяжестью плодов, или яблони, или грядки зеленых помидор: ты видишь только толстого человека в кожаном костюме, толкающего тележку, и его дородную жену с высоко подвязанным фартуком. В руках у жены какие-то листки, она громко считает, она выкрикивает цену своего товара и вдруг начинает ссориться с соседкой. Ты не можешь помять, о чем это люди с такими раскормленными физиономиями могут ссориться между собой? Но здесь много и других фигур, не таких жирных, не таких краснощеких, не таких широкозадых; тебе кажется, что эти похожи на тебя, они бродят, они что-то высматривают, кто — равнодушно заложив руки в карманы, кто — перекинув через плечо серый мешок; некоторые тоже толкают попарно тележку, — мужчина с женщиной, он толкает тележку, она поднимает что-то с земли. Но что она поднимает? То, что падает с фургонов, что раздавлено колесами, что вытряхивается из порожних ящиков и сметено в большие кучи. Они ничем не брезгают. Какой вид у этих мужчин и женщин! Иногда попадаются среди них и молодые парни. Ты разглядываешь их с содроганием и страхом. Ты чувствуешь, что ты один из них. Пока еще на тебе чистый и целый костюм, но вскоре и ты будешь, подобно им, весь в грязи, серый; как они, ты будешь что-то высматривать, и руки твои будут в постоянном движении. Уже и сейчас, хотя ты смотришь на них с содроганием, ты, подобно им, шаришь повсюду глазами. Они-то ведь перебиваются кое-как.
Он слонялся по рынку. В обеденный час — он ничего не ел и не пил, он умел пересилить жажду и голод, эти привычки, сохранившиеся с прежних времен, — в обеденный час он попал, сам не зная как, в священные, теперь совершенно безмолвные, чужие, мертвые кварталы мраморных мостов, мраморных лестниц, мраморных колоннад, садов и садовников, широких аллей, дворцов, Галлереи побед.
Уже стемнело, когда он вернулся домой. Незадолго до того он очутился в отдаленной северной части города. Парень, у которого он спросил дорогу, повел его на привозный рынок, и Карл целый час, надев халат, работал у заново устраивавшейся торговки мясом, перетаскивая товар с воза в палатку. Он получил бутерброд и несколько пфеннигов за работу, познакомился с ребятами постарше и помоложе себя. Они тоже слонялись по рынку, а затем гурьбой двинулись в город. Карл еще целый час бродил по улицам, чтобы проветрить свою курточку. На удивленный взгляд матери он сказал, что искал работы, и показал ей деньги. Ошеломленная, она опустилась на табуретку.
— Где ты был, Карл? — Она не спускала с него глаз. — Ради бога, Карл, будь осторожен, я так беспокоилась за тебя.
— А у тебя что, мама?
Она апатично махнула рукой.
— Я ходила с Эрихом к Марии. Застала тетю дома. Я поблагодарила ее за цветы. И за дверь, и за врача.
Она поставила перед ним сосиски с картофелем. Высокая, скрестив руки под грудью, стояла она у плиты. Он смотрел на ее открытое, выразительное лицо, на ее каштановые волосы с широкими седыми прядями — точно бороной прошлись по темному полю — и радовался: она живет, он ее спас. Как ни мало у нее денег, она из них ни гроша не отдаст кредиторам. У нее были тугие щеки, слева и справа у нижней челюсти большие желваки, и между ними остро выдавался подбородок. Ее лицо меньше всего говорило о мягкости и любви. Но весь ее облик в это мгновенье невольно свидетельствовал о том, что жесткость и суровость в ее лице появились не сами по себе. Кто, глядя на нее сейчас, на ее запрокинутую голову, не сказал бы, что она — пленница, ожесточившаяся в борьбе, в попытках бежать. И на лице ее остались следы борьбы, горечи вышвырнутого из жизни человека; и вместе с тем — неугасимой человеческой тоски. Лицо это, пожалуй, можно было сравнить с каменистым лугом, но с таким, где сквозь камни пробиваются цветы. Карл мечтал: о, если бы у него были деньги!
Дружба
Он сговорился назавтра в одиннадцать часов встретиться с одним долговязым парнем постарше себя, с которым он познакомился на рынке. Рынок был сегодня пуст, долговязый запоздал. В ожидании Карл пошел бродить по соседним кварталам.
Были улицы, внешне как будто обычные, с рядами домов по обеим сторонам; а на самом деле это были — крепости, показывающие лишь свои передовые форты. Пройдя ворота, ты попадаешь в первый тесный двор, где этаж над этажом живут люди; они выставляют на окна цветочные горшки, белье развевается по ветру, в углу стоит мусорный ящик, валяются пустые коробки, в подвалы спускаются люди, они живут в утробе этого каменного мешка, женщины перекликаются из окна в окно. Широкие ворота ведут из этого двора во второй, где снова со всех четырех сторон глядят отвесные стены, раскрыты окна и повсюду — люди, люди, они спускаются по темным винтовым лестницам во двор, они сидят во дворе на стульях. Как вспугнутые крольчата носятся по дворам рои ребят. На задних дворах расположены склады и конюшни. С улицы, через ворота, проезжая насквозь дворы, тарахтят большие и малые экипажи и пролетки, кучера кричат на ребят, не уходящих с дороги. И церковь тоже вклинилась сюда, она зажата между домами. Около нее — ни травки, ни деревца, она стоит стена к стене в одной линии с мрачными человеческими строениями. Церковь заперта. Трудно себе представить, чтобы люди сидели тут на церковных скамьях и возносили свои голоса к господу-богу, восславляя его. Они замарали бы всю церковь — пришлось бы все окна раскрыть, они, наверное, никогда и не заходили в божью обитель.
Пришел, наконец, долговязый, — это был рослый и веселый парень. Рабочий костюм на Карле удивил его. Карл рассказал, что он недавно из деревни, что он хочет начать зарабатывать, но здесь, в городе, он не знает, как к этому приступиться. Собеседник Карла был человек бывалый, восемнадцати лет, он курил папиросы, свертывая их у себя на коленке, был белокур и свеж, видимо, смел и насмешлив. Звали его Пауль. Карл ему понравился. То, что Карл, деревенский житель, собирается зарабатывать здесь деньги, забавляло его. Карл рассказал ему о дяде и о том, что отец умер и что у них ничего нет. Пауль сказал, что дядьку попросту надо взять в работу. Карл пожал плечами.
Пауль работал в бойко торговавшей фруктовой палатке зазывалыщиком и продавцом. Он выполнял свои обязанности великолепно. Он выводил такие удивительные гаммы и рулады, что прохожие в изумлении начинали смеяться и останавливались. Хозяин Пауля был им доволен, торговля шла хорошо. Но Пауль, когда ему надоедало, переходил на другие рынки или же, поссорившись с хозяином и желая ему насолить, нанимался к его конкуренту — визави, чтобы посеять между ними рознь. Карл не отличался ловкостью, но был силен и устраивался там, где торговали женщины помогая перетаскивать тяжести. Зарабатывал он очень плохо, это его угнетало, он ломал себе голову, как бы выколотить побольше.
На рынках случалось много всякой всячины. Как-то подвечер Карл присоединился к большой компании мальчуганов, собиравшихся на рыночной площади одной из городских окраин. Разговор шел о том, что нужно посовещаться. Свора мальчуганов милостиво приняла к себе Карла.
— Мы идем, — сказали они ему, — к тетушке Берте.
С четверть часа они шагали по широким улицам, затем свернули на пустырь, в глубине которого строились новые дома. Пустырь был частью обнесен забором, местами порос травой, местами даже разбит на участки и засажен овощами и подсолнухами. Около каменных построек тянулись ряды бараков и шалашей. Здесь кишмя-кишело народом. Из дранки и ящичных досок воздвигались шалаши с торчащими черными жестяными шеями печных труб. Зачастую такое жилье представляло собой попросту старую повозку, колеса которой были наполовину вкопаны в мусор, составлявший здесь грунт. Парни, к которым присоединилось несколько девушек-сверстниц, миновав бараки, подошли к стоящему на отлете фантастическому строению, на котором красовалась жестяная вывеска с надписью «Отель», а ниже «Свежее пиво и чай».
К входу в «Отель» вела деревянная лестница. Наверху сидела злая плешивая собака. Но парень, собиравший у лестницы с каждого из своих спутников по нескольку пфеннигов, медленно, посвистывая, прошел мимо пса, почесав ему мимоходом шею. Очень быстро парнишка снова появился в дверях, вынырнувшая из глубины повозки женщина в отрепьях придержала пса, и компания в восемь ребят — среди них две девочки — вошла внутрь. Миновали «ресторан» — пустое низкое помещение с двумя столами и несколькими табуретками — и по досчатым мосткам, под которыми зияла яма, издававшая жуткое зловоние, прошли в узкую комнату. Это была вторая, вплотную придвинутая к первой, повозка. Одна стена этой «комнаты» прорезана была широким оконным отверстием, заклеенным бумагой. Ребята живо разместились, — кто остался стоять, кто уселся на табуретке или на край стола. Жалкая железная койка была предоставлена обеим девочкам и предводителю оравы. Первым делом закурили. Хозяйка поставила на стол несколько кружек пива и немедленно потребовала уплаты. Карл не высидел долго на этом удивительном совещании, где говорили о торговлишке, пели срамные песни, друг с другом о чем-то шептались, а вожак был поглощен своими дамами, из которых одна, устроившись у него на коленях и болтая в воздухе ногами, ссорилась с другой.
Во второй раз (мать неохотно отпустила его) Карл сидел среди ребят, подавленный, в надежде услышать что-нибудь, что научило бы его, как заработать больше денег. Он очень мало зарабатывал. На этот раз «окно» плотно занавесили чьим-то пиджаком, на столе горела кухонная лампа, десять парней и две девочки сидели тесным кружком.
И Карлу стало вдруг ясно, что он присутствует на настоящем собрании какого-то ферейна. Шел горячий бесконечный, перерываемый многочисленными возгласами спор по «докладу», сделанному одним из парней постарше. Парня этого принимали сегодня в ферейн, и ему полагалось представить доказательства, что он достаточно силен. Карл, с которым, снисходя к его деревенской наивности, обращались бережно, мало понимал из того, что говорилось. О чем, например, толковал этот маленький коренастый парень с толстыми губами и большими выпученными глазами, такими глупыми на вид? О какой-то старухе, в прошлом очень богатой, затем потерявшей все как будто потому, что она уже не была такой красивой.
— Она не могла больше, — взвизгнула одна из девочек.
А затем, конечно, она стала болеть, но у нее есть богатые родственники, и она морфинистка, впрыскивает себе морфий.
С видом бывалых людей, неистово куря, слушала новичка банда юнцов. Морфия старушке теперь никто больше не дает, аптекаря знакомого у нее тоже нет, и вот она принялась воровать, она умеет это. Но только не морфий, а когда платье сопрет, когда книги. Вот только некому их продавать.
Общее «ага, вот оно что!», перешептывание, каждый припоминает аналогичную историю. Затем происходит проба сил испытуемого, борьба с вожаком. Но уже никому ничего не видно, — спасая лампу, пришлось вынести ее, а стол поставить на кровать. Зрители, столпившиеся у двери, спасаясь от ярости борьбы, отступали на мостки, в конце концов большинство из членов «совещания» оказалось в ресторане; ребята теснились между столиками, за которыми теперь сидело много пожилых женщин, изображавших юных дам. «Совещательная» комната затрещала, хозяйка, сидя у двери перед буфетом, откуда она время от времени вытаскивала бутылки цветных водок и стаканы, отнеслась к этому с полным равнодушием. Вслед затем возня стала утихать, ребята ринулись обратно, чья-то рука, поднимая лампу над головами, пронесла ее назад, хозяйка поплелась, волоча ноги, вслед. Ни на кого не глядя, она проверила, цела ли постель, стулья, стол. Борцы, разгоряченные, в одних брюках и нижних сорочках, доложили: никаких поломок! Хозяйка прошлепала над ямой обратно к своему верному буфету. Затем, по приказанию вожака, снова занявшего со своими двумя дамами кровать, испытуемый двумя рывками стянул с себя сорочку и брюки и, щеголяя своей боксерской фигурой, предстал голый перед своими судьями (два парня дежурили у дверей). Одна из девочек, вихляя бедрами, приблизилась к нему, он усмехнулся, пот градом катил по его смуглому телу. Карл вне себя, сказав, что он идет за пивом, выскользнул вон.
Это был его первый ночной выход в город. Немного отлегло у него от сердца только на следующее утро, когда он, после тревожной ночи, увидел долговязого Пауля, весело торговавшего фруктами и овощами. Он не мог дождаться обеденного часа, когда закрывали рынок. Наконец, они уселись на скамью закусить принесенными из дому бутербродами. Пауль, весело посмеиваясь, расспрашивал об участниках «совещания». Оказалось, что он знает их всех вместе и каждого в отдельности. Некоторые из них так же, как Карл и Пауль, кормились рынком. Веселость Пауля не унималась, хотя Карл попрежнему зло и сердито хмурился.
— Заснять бы тебя сейчас, парень.
Впрочем, когда они пошли, Пауль здорово разругал эту банду ребят и предостерег от нее Карла.
— Им как раз и нужен такой дурачок. Первый, кто попадется, это — ты.
Но зато, когда Карл рассказал о старухе, которая хотела спустить белье, украденное ею, Пауль стал неразговорчив. Потом сказал:
— Этим они добывают себе средства к существованию.
А когда Карл назвал это своим настоящим именем, гордо произнося слова «воровство», «укрывательство», Пауль покраснел до корней волос, плюнул, велел Карлу — Карл испугался — замолчать и несколько шагов прошел, весь кипя негодованием. Все так же резко заговорил он снова:
— Ты смог бы, например, донести на ребят?
— Что? — Карл запнулся.
— Хоть на том спасибо. Господин изволит быть милостивым. Эх, парень, парень! А что, если я поверну палку другим концом?
Карл побледнел.
— Если я, например, кому-нибудь из парней или девочек шепну, что ты мне все рассказал и кто ты такой есть? Как это похоже на них — не задумываясь, беспечно взять да принять в свою компанию этакого белоручку.
Карл беспомощно бормотал что-то, он ведь ничего никому не собирался рассказывать.
— Чего увязался за мной ты, барчук?
У Карла выступили слезы на глазах. Долговязый свистнул.
— Ты просто осел, и тебе можно поэтому сказать: если им жрать нечего, если у них за душой ничего нет, что им делать? Прикидываться слепцами и выпрашивать за день грош милостыни? Или веревку на шею? Что им делать?
Карл не находил ответа, его положение было не лучше.
— Ты не знаешь, что ответить, а? И никто не сумеет на это ответить. Поэтому лучше прикусить язык, хотя бы те и были жуликами. Тебе-то первому следовало бы молчать, маменькин сынок.
Оробевший Карл молча шагал рядом. Только бы Пауль не бросил его. Пройдя довольно большое расстояние, мальчики очутились на темной кривой улочке, где увидели большую толпу, почти исключительно из женщин и детей. Гнев толпы направлен был на дом, узкий вход в который загораживали двое дюжих мужчин. Из разговоров, ругани, угроз выяснилось, что произошло. В жалком двухэтажном бараке, еле дышащей хибарке, жили две семьи — наверху семья с четырьмя ребятами, внизу — с двумя. Между этими семьями шла вечная распря из-за пользования общей уборной, из-за места для хранения топлива, из-за мытья лестницы, были и тысячи других ежедневно возникавших поводов. Мужья работали на фабрике, мало бывали дома, они вместе выпивали и вместе ругали потом своих домашних; конечно, и между собой они временами ругались, сцепившись на лестнице. Сегодня же произошло нечто из ряда вон выходящее. Загородившие входную дверь мужчины никакого отношения к этим семьям не имели, это были посторонние, которых позвали на помощь, чтобы оградить жиличку второго этажа от самосуда. Было лето, злосчастные каникулы, — это жестокая выдумка богатых, из-за которой дети бедняков обрекаются на пребывание дома, во дворах, на пыльных улицах. Сегодняшний день принес новое сражение, происшедшее на лестнице между детьми враждующих сторон. Первопричиной послужили шаткие перила. Старшему из верхних ребят удалось отломить кусок перил. Владея этим круглым куском дерева, верхние ребята чувствовали себя в это утро бесспорными победителями. Незадачливые нижние ребята старались угрозами и всяческим поношением принизить величие победы верхних. Неожиданно кусок дерева по недосмотру верхних ребят с грохотом покатился по лестнице и сломанным концом угодил в ногу одному из нижних ребят, основательно поранив ее. Внизу поднялся невероятный рев, верхние испуганно отступили. На место детей выступили матери, которые и встретились на полпути; верхняя вышла забрать своих детей домой, нижняя — с куском дерева в руках — громогласно предъявить обвинение обидчикам. Как всегда при подобных стычках, на непосредственном поводе долго не задерживались, а перешли к перечислению старых, более ощутительных обид — все это, впрочем, были ничтожные мелочи, возникавшие на почве горького нищенского существования. Долго на этот раз ссориться матери не могли, пострадавшему ребенку надо было перевязать рану. Угрожая счетом за врача, заявлением в полицию и домохозяину, нижняя мать, которая теперь, несомненно, была во всех отношениях в выигрышном положении, отступила на территорию своей квартиры. Наверху началась трагедия.
Прежде всего мать заперла своих ребят, предварительно излупив каждого до потери сознания. Особенно ее довели до белого каления угрозы соседки счетом за врача и заявлением домохозяину. Нижние дети, наслаждаясь местью, прислушивались к воплям наверху. Вдруг они услышали какой-то невероятно пронзительный крик матери, вслед за этим испуганный детский писк и глухой звук падения. Верхняя жиличка дала пинком в зад самой младшей — четырехлетней — девочке, нагадившей от страха на пол. Когда ошарашенный ребенок невольно опустился снова на корточки, мать с силой толкнула его ногой в бок. Удар пришелся по животу. Ребенок, тяжело повалившись, так и остался на полу. Остальные дети стояли тут же. Женщина распахнула выходную дверь, чтобы еще раз дать волю своему гневу на соседей, но мгновенно метнулась обратно в комнату на крик детей. Малютка лежала на полу, скулила, извивалась всем тельцем: ее рвало. На вопросы матери она не отвечала. У матери упало сердце. Она положила ребенка на свою кровать, не помня себя, в яром отчаянии помчалась по совершенно затихшему дому, мимо брошенного куска перил, на улицу, за врачом. Врач явился тотчас же и определил разрыв кишек. Ребенок был в безнадежном состоянии. Час тому назад его увезла в больницу карета скорой помощи. Улица была в большом возбуждении, сами дети этой матери, стоявшие рядом с ней у кареты, подтверждали:
— Мама ее ударила. Мими наделала в комнате на полу.
Женщине пришлось бегством спастись в дом.
Пауль и Карл выслушали всю эту историю. Порой казалось, что орущие женщины свалят с ног обоих мужчин, с деловой серьезностью охранявших доступ в дом. Пауль двинулся дальше. На ходу он начал скручивать папироску, фыркая носом и вздыхая. Карл высказал то, что чувствовал:
— Животное это, а не женщина. Теперь еще там стоят эти мужчины и охраняют ее от гнева толпы. Но вечером вернется ее муж, если до того ее не заберет полиция. У нас бы такую женщину давно растерзали, никто бы и не стал ее охранять.
Пауль, дымя папироской, смотрел прямо перед собой.
— А что бы там стали делать?
— Ну, что ты, Пауль! Такую крошку, от того, что она не попросилась, ткнуть в живот так, чтобы она не могла подняться.
— У этих людей ребят достаточно. Куда ни ступи — ребенок.
Он остановился и закричал на Карла.
— В живот ткнуть, в зад ткнуть, в нос ткнуть! Осел! Целый час я слушал твой вздор. Хватит. А женщина эта — не человек, что ли, ее можно толкать?
О чем это Пауль говорит?
— Кто ее трогал? Ребенок наделал на пол…
— Это безобразие, слышишь, и женщине этой тоже невмоготу все вместе взятое. Они ее со всех сторон затолкали, потому-то и она толкнула.
— Кто — они?
— Девчонка попалась ей под ноги. Случайно это оказалась она. Мог быть и кто-нибудь другой. Например, ты.
И вынув изо рта папиросу, он сплюнул и постучал Карла по лбу.
— Осел! Катись, пожалуйста, к таким же ослам, как ты.
Он круто повернул обратно, оставив Карла одного. Целый день затем Карл искал его. Мать, которой Карл рассказал о случае с ребенком, страшно возмутилась жестокостью и низостью женщины, но поверила в этот ужасный случай, только прочитав заметку о нем в газете. (Она не хотела верить… Но не так уж много времени пройдет, — и год, чреватый тяжелыми событиями для всей их семьи, обогатится еще одним: она сама нанесет своему старшему сыну, с которым она сейчас так миролюбиво болтает, удар, незаметный удар в сердце, от которого он всю свою жизнь не оправится.)
Назавтра Карл неожиданно встретил Пауля недалеко от своего дома. Это было вечером. После знойного, пыльного дня повеяло прохладой, все высыпали на улицу, и Карл торопился домой, чтобы зайти за матерью и посидеть с ней, может быть, на одной из больших площадей, где вокруг памятников, под жалкими буками, отдыхал мелкий люд и играли нищие музыканты. Но, не доходя до дому, он увидел Пауля, которого выплеснула, ему навстречу людская волна. Карл, оробев, заколебался, но затем все-таки отважился и подошел к нему. Они пошли, редко перебрасываясь словом, по улице. Чудесно было так бесцельно брести прохладным вечером рядом с этим длинным парнем, чудесно! Он не отдавал себе отчета, почему чудесно: мать ведь там сидела одна, и это его беспокоило. Оба шли, заложив руки в карманы, по улице группами слонялась молодежь, и они оба — тоже здесь, они — тоже часть города, вечера, людской толпы. Потом Пауль повел его зигзагами по узким пустынным улицам, он, видимо, наметил себе какую-то цель. Наконец, они остановились перед большим серым зданием, низким и длинным, напоминавшим галлерею. На доме этом лежал отпечаток чего-то сурового и печального. Он был как большой гроб. Низкие ворота были заперты, около них стоял шуцман, а немного поодаль — бедно одетый старичок в форменной фуражке. Шуцман и старик сторожили большой безмолвный дом, перед стариком во весь квартал и еще дальше, загибая за угол, тянулась очередь смирных, терпеливых людей, из них многие были стары, все — бедны, нищенского вида, кое-кто — в шляпах. Прижавшись к стене, люди смирно стояли и ждали сигнала, когда можно будет войти в дом: это было убежище для бездомных. На противоположной стороне, на пороге своих жилищ, стояли мужчины, женщины и дети. Дети гоняли игрушечные обручи, никто не обращал внимания на темную ленту людей, выстроившихся в ожидании перед шуцманом и стариком в форменной фуражке.
Пауль и Карл прошлись медленным шагом вдоль очереди. Пауль кого-то искал, чья-то рука протянулась к нему, когда они почти дошли до угла. Пауль шопотом заговорил с человеком в тяжелой пелерине, уже немолодым; стоявшие за ним сдвинулись теснее, опасаясь, как бы Пауль не втерся в очередь. Через несколько минут Пауль распрощался с человеком в пелерине, тот дал ему какую-то записку и указал на противоположный ряд домов. Вместе с Карлом Пауль перешел улицу. Войдя в дом с многочисленными дворами, Пауль долго кого-то разыскивал, наконец, на одной из лестниц встретил женщину с настороженным взглядом. Пауль что-то шепнул ей, она испуганно подняла на него глаза, но он протянул ей записку, и она улыбнулась изумленно и обрадованно, оглянулась по сторонам; затем они сошли во двор, Карл держался позади. Наконец, молодая женщина, по виду фабричная работница, крепко пожала Паулю руку, бросив мимоходом и Карлу светлый взгляд.
Настроение у Пауля сразу переменилось к лучшему, впервые за сегодняшнюю встречу он взглянул на Карла. Выйдя за ворота, они снова стали наблюдать за очередью перед ночлежкой. Пауль заговорил.
— Между прочим, я узнал о той — вчерашней — женщине, она уже в тюрьме, а дети в сиротском доме, так как у отца нет времени возиться с ними. Нынче о людях заботятся…
Он усмехнулся.
Карл никогда не видал ночлежки и спросил:
— Их там и кормят?
— Отчего же, за несколько пфеннигов там и кормят. Можешь даже кутить. Вшам тоже оказывается особое внимание. В ночлежку не смеет проникнуть ни одна вошь, иначе она будет арестована. Теперь строят новое огромное убежище, — его только и нехватает, — целый дворец, он будет выложен, наверное, мраморными и каменными плитами, великолепный замок, просто самому хочется заделаться бездомным.
Какую неуверенность испытывает Карл перед этим парнем! Он думает, что это на самом деле было бы неплохо, но он едва осмеливается что-либо сказать.
— Я никогда не был внутри, — говорит он осторожно.
— О, там не так плохо. Мне приходилось ночевать в гораздо худших условиях. Все очень аккуратно, шуметь нельзя.
Карл кивнул. Пауль расхохотался.
— Те, что там ночуют, большинство, — спроси их, — тоже думают, что там хорошо. Если бы они так не думали, они бы не стояли здесь и всего этого огромного дома не было бы. В большинстве случаев они еще глупее, чем вчерашние женщины. Ты видел когда-нибудь мусорный ящик? Если ты его долго будешь рассматривать, то поймешь, что такое ночлежка. Но нужно долго рассматривать и хорошенько внюхаться. Поднять крышку.
Со смехом повернул он обратно во двор. Карл нехотя шел за ним, Пауль, видимо, намерен был подвести его к мусорному ящику. Уже почти совсем стемнело. Карл уперся — ему было обидно.
— Да чего ты, Карл, я просто хочу, чтобы ты понял, зачем они строят ночлежки. Они стараются убрать с улицы навоз. А навоз сам смиренно говорит: «Это верно, вид у меня неказистый». И он стекает по канавам, которые те построили.
Пауль стоял, прищурив глаза, и что-то соображал. На широком дворе, где одинокий красноватый огонь газового фонаря боролся с быстро опускающимися сумерками, прыгали две десятилетние девочки. Они перескакивали с места на место по начерченным ими на каменных плитах квадратам с фантастической настойчивостью. Пауль посвистел, одна девочка подбежала к нему, другая осталась сторожить квадрат. Пауль взял девочку за косы, что-то шепнул ей на ухо, она кивнула и понеслась в глубь дома, крикнув подружке:
— Сейчас приду, только передам кое-что.
Пауль и Карл побрели, не торопясь, по вечерним, уже стемневшим улицам. Они углублялись в центр столицы — в лице у Пауля была какая-то ледяная ясность — движение становилось все оживленнее, и вот, на небе показалось нечто, чего Карл никогда еще не видел. Многие прохожие глядели туда. Вдалеке, на фоне алеющего светлого неба, чернел силуэт. Это были очертания горделивых, господствующих над городом королевских дворцов и Галлерея побед. Всех, кто на шумной улице смотрел на них, на несколько секунд охватывала тишина. Пауль обвил рукой плечи Карла
— Фата-Моргана. Странник в пустыне умирает от жажды и видит в облаках озеро, окруженное пальмами. Они сидят там на вершине горы, а мы здесь копошимся в болоте. Но нас даже в болоте не оставят. Начнется чистка, и мы вымрем. Ты и сам видел, они ведь нам ничего не делают, они позволяют нам жить.
С глубоким волнением слушал Карл.
— Время от времени они спускаются вниз с горящими факелами и выжигают нашего брата. Это, когда у нас здесь становится очень уж тяжко, очень уж гнусно. Мepa эта необходима, потому что ночлежек нехватает, и навоз, в конце концов, перестает покорно выстраиваться в очередь у стены и затопляет улицы.
Теперь Карл понял выражение лица Пауля: это была холодная вражда.
Рука Пауля лежала на плече у Карла.
Новый мир
И еще одну такую вечернюю прогулку совершили они. Что делал все эти дни Пауль, Карл никак не мог дознаться. Во всяком случае, на рынках и на прилегающих к рынкам улицах его не было. Карл попрежнему работал в мясной лавке, потом у двух зеленщиц. На Пауля был большой спрос на рынке, он мог бы иметь массу работы, но он не показывался. Его хозяин-фруктовщик всерьез предположил:
— Парень, наверное, завел собственную торговлю.
Ребята и девчонки из банды, с которыми Карл, чтобы разузнать что-нибудь о Пауле, снова стал водиться и даже однажды посетил их «отель», как будто не замечали его: с тех пор, как он сбежал, он стал им подозрителен. Относительно Пауля, пользовавшегося у них громадным авторитетом — из них никто бы не решился сказать о нем что-либо пренебрежительное — они полагали, что он, наверное, нашел себе девчонку и гуляет с ней, скоро вынырнет снова.
Как искал его Карл! Никогда еще не знал он такой дружбы. Или, как это называлось, — то, что не давало покоя и даже пугало? Но Пауль на самом деле был каким-то особенным. Другие тоже выделяли его. С ним никто не был на короткой ноге. Он как-то подчинял себе людей. Итти с ним рядом почиталось за честь, его всегда можно было встретить с каким-нибудь парнем или девочкой, которые его обожали. Он безусловно обладал какой-то притягательной силой. При этом его никак нельзя было назвать общительным, он, в сущности, всегда держался особняком.
Карла угнетало, что забота о матери, он сам не знал почему, отодвинулась на задний план. Разве на поиски заработка выходил он теперь утром из дому? Дома ничего не изменилось, только мать после той страшной ночи и больницы стала спокойней и мягче, притока средств не было, они проедали своя последние гроши, помощи ниоткуда не предвиделось, все надежды свои мать сосредоточила на нем. — А что делал он?
Как-то вечером Пауль неожиданно появился на площади, где они обычно встречались. Карл увидел его первым; Пауль был, как всегда, в чистом костюме и легкой фуражке, только несколько рассеянней обычного. Карлу было грустно и стыдно, что Пауль настолько ни во что его не ставил, что даже не говорит, где он пропадал. Спросить Карл не решался. Увидев приближающегося к нему Карла. Пауль поднял руку.
— А вот и наш барчук!
Потоптавшись с ним некоторое время на площади под деревьями, Пауль взял его под руку, и они поплыли по улицам через площади, уходя из круга рынков.
Широкий проспект с рядами фабрик и огромных жилых домов по обеим сторонам вел на север, за город. Трамваи и автобусы мчались по мостовой, деревья выстроились вряд вдоль малолюдных, слабо освещенных тротуаров.
Один раз они оглянулись на город. Они увидели небо, но это не было большое и черное, безмолвное ночное небо, тяжелая торжественная ночь, увешанная зыбкими мерцающими гирляндами, спокойно и счастливо глядящая на землю — свое дитя. Земля высоко отбросила небо, разорвала его, продырявила тысячью тысяч огней. Кроваво-огненный свод воздвиг над собой город, чтобы даже ночью обособить себя от неба и его тайн и быть только городом, городом, городом. Телом, из которого ушла душа и которое, разлагаясь, фосфорисцирует, — таким представлялся во мраке этот гудящий, грохочущий большой город.
— Теперь ты понимаешь, — спросил Пауль, — как эта женщина могла толкнуть своего ребенка? Женщина эта знает, что такое жизнь. Спроси у воробьев на крышах — и те знают и хотят жить. А если воробью жить не дают, он дерется направо и налево. Он хлопает крыльями, царапается и умирает. А уж если воробей так борется за жизнь, то как же тогда люди? Пусть такой женщине не рассказывают сказки, будто ей хорошо живется или будто так и должно быть. Она все равно не поверит. А если бы и поверила, то потом непременно сорвалась бы. Теперь на ней лежит клеймо матери-выродка, и она отбывает наказание за преступления других.
Рука об руку шли они по широкому шоссе. Изменился характер домов, ярче стало освещение, пошли сады и особняки. Затем произошло нечто, повергшее Карла в величайшее изумление. За городом, среди садов, напротив отделанного в идиллическом стиле пригородного вокзала, светилось элегантное кафе. Автомобили останавливались перед ним; поглядывая по сторонам и болтая, изящно одетые мужчины и женщины, горничные с собаками прохаживались взад и вперед, то вступая в полосу яркого света, то исчезая во мраке леса.
С лица Пауля как бы упала маска.
— Хорошо здесь. Так спокойно.
И точно это само собой разумелось, Пауль жестом пригласил Карла следовать за собой, а сам, пройдя вперед по скрежещущему песку палисадника, поднялся по ступенькам на террасу. Войдя, он повернулся к Карлу.
— Жаль, что сегодня нет музыки.
И вот они, после всех своих разговоров, сидят в этом убранном коврами кафе. Кругом — приглушенный говор и звон ложечек, тихое позвякивание стаканов. Молодые, одетые в черное кельнерши обслуживают посетителей, приносят на блестящих никелевых подносах фарфоровые чайные приборы, графинчики, высокие тонкие бокалы с мороженым или какой то густо-красной жидкостью. Друзья сидели у маленького круглого столика, накрытого пестрой салфеткой, в широких, мягких креслах и глядели, как все другие, через окна на деревья и огни, па гуляющих в белом электрическом свете мужчин и дам, горничных с собаками. Осторожно прихлебывал Карл торжественно сервированный, чудесно благоухающий горячий чай, — в такой поздний час, что там делает мама, — ел сбитые сливки. В Пауле не было и тени неуверенности. Он спокойно откинулся в своем кресле.
— Это кафе новое, мало посещаемое. Больше всего народу бывает после обеда.
Карл решил поддержать разговор, но вышло это очень неуклюже:
— У отца моего тоже был ресторан. Он был уже почти готов, но, конечно, не такой, как этот.
Пауль ласково поглядел на него.
— Вот как, ты мне еще никогда об этом не рассказывал. В чем же было дело? Крестьяне не платили долгов или мало было посторонних посетителей?
Карл весь сжался. Пауль, не дожидаясь ответа, попросил у кельнерши огонек для папиросы. Девушка надолго задержалась возле него и, как зачарованная, смотрела заблестевшими глазами на румяного, серьезного юношу.
— Тебя удивляет, что я зашел сюда? Это хорошее кафе. Понимаешь? Оттого-то я и сижу здесь. Я не желаю отдать им все хорошее. Оно существует для нас не меньше, чем для них. Это ты должен запомнить. Не поддавайся обману разных мещан. Нам не меньше ихнего нужен и чистый воздух, и музыка, и развлечения, и танцы, и женщины. Мало завидовать, что у других есть, а у тебя нет. Слышишь, не завидовать, а брать надо, вот что… Теперь они владеют всеми благами. Но блага эти им не принадлежат. Наступит время, когда мы будем иметь все, как они теперь, когда мы не только будем сидеть вечерами в кафе, а к морю будем ездить. Я хочу много и далеко ездить. Хотя бы пришлось для этого законтрактоваться на работу в колонии. — Женщин ты, конечно, еще не знаешь?
Карл зарделся.
— Ты смотри только — никаких глупостей у себя в комнате, парень. Понимаешь? Это противно и совершенно не нужно. Они охраняют своих девушек, как золото, как нечто, что принадлежит им, а девушки на этот счет — другого мнения. Эти люди больше всего боятся, когда другие поступают, подобно им, и без стеснения хватают, что им понравится. Ха-ха-ха.
Он выпустил дым своей папиросы через нос.
— Стыда, Карл, у них нет. Даже перед их богом, в которого они верят! Если бы они знали стыд, города их имели бы другой вид.
Долго сидели друзья и молчали. Пауль чувствовал себя, как дома, он с уверенностью оглядывал окружающих, время от времени останавливая на ком-нибудь пристальный взгляд. Карлу казалось, что все это, как в сказке, больше того, что он забрался сюда, как вор. О, если бы он мог так чувствовать себя, как Пауль. Пауль расплатился, кельнерша расцвела розой, подойдя к столику.
— А теперь — сядем в трамвай и вернемся к нашей брюкве.
Смеясь, они расстались.
Как любил Карл этого парня! Матери он только поверхностно рассказал об этом знакомстве. Ему казалось, что она не одобрит многого, и ему было трудно говорить с ней о Пауле. Мать наблюдала его. Ему не всегда удавалось от нее ускользнуть. Он сидел перед ней, иногда рассеянный, временами возбужденный, часто — подавленный. Рассказывал все больше о незначительных вещах, о работе, о встречах, называл имена, ничего ей не говорящие, только имя Пауль почему-то останавливало ее внимание. Слышала ли она уже где-то это имя? Карл не шел на откровенность. Сбился он с пути? Но это бы еще не так страшно, хуже всего то, что он ускользал от нее, он чем-то становился здесь в большом городе, она не могла следить за ним.
Понаблюдав однажды короткое время за игрой его возбужденного лица, она поняла: его что-то занимает, во что бы то ни стало она должна выведать, что именно. «Это моя материнская обязанность», — придумывала она себе оправдание. Как-то утром он сказал ей невинным тоном, что сегодня не придет обедать, он уговорился встретиться на рынке с другом своим, Паулем. В обед она быстро отвела маленького Эриха к тетке, а сама, с бьющимся сердцем, отправилась на поиски старшего сына.
Она была уверена, что не встретит его на большой огороженной площади со статуей всадника, о которой Карл часто упоминал. Но, гляди-ка, вот площадь, вот всадник, вот множество скамеек и людей, все бедняки, — вдруг сердце ее затрепетало от радости — она чуть не вздрогнула в счастливом испуге: это был он, ее Карл, спокойный, серьезный, а рядом с ним мальчик постарше, белокурый, крепкий юноша. Юноша курил папиросу и смотрел перед собой в пространство. Значит, вот они оба! Вот они. Она следила за ними издали, села на скамью, не отводила от них глаз. Из-за них она так волновалась. С любовью рассматривала она обоих — своего Карла и его друга. Тот и в самом деле казался уже взрослым. И в порыве радости и благодарности, укоряя себя за тревогу, она встала и, не отдавая себе отчета, как парусное судно на полном ветру, пошла к юношам. Она почти вплотную приблизилась к скамье, и только тогда Карл увидел ее. Он вскочил, вздрогнул, сильно побледнел. С широко раскрытыми от страха глазами он схватил ее за руку. Чего он испугался, что он подумал? Это — как припадок у Эриха. Но она сумела улыбнуться. Кровь вновь прилила у него к щекам, мать тоже была взволнована — отец, ночь самоубийства, больница, — все всплыло в это странное мгновение, но под влиянием радости, живого рукопожатия мгновенно ушло вглубь.
— Я хотела разыскать тебя, — сказала она, обрадованно улыбнувшись заодно и Паулю, который встал, — мне после обеда надо было уити, а надолго оставлять Эриха у дяди не хочется.
Карл рванулся, — он хотел немедленно пойти с ней. — но она спокойно уселась между юношами.
Как необычно, как странно это было, в рядовые рабочие будни сидеть на площади этого жестокого города, греться на солнышке, ничего не делать и ничего не хотеть и чувствовать рядом обоих юношей. Карл смотрел на мать: какое хорошее у нее лицо, какая она красивая, да, она красивая, красивее всех женщин, когда-либо виденных им, как он рад, что у него такая мать!
Разговаривая, Пауль присматривался к ней. Он произвел на нее впечатление очень развитого парня, старше своего возраста, он был, вероятно, из хорошей семьи, но почему, в таком случае, он вертится на рынках, почему он не говорит о своих домашних? Но все-таки, разглядев его, она успокоилась. И чтобы Карл больше времени проводил на ее глазах и не шатался столько по улицам, да и Эрих скучал без него — она пригласила Пауля запросто заходить к ним. Тот вежливо обещал. Карл подумал, — он все равно не придет, и маме, в сущности, не нужно было приходить сюда, и зачем только она это сделала? Он чувствовал, она хочет удержать его около себя. Но разве он собирается отдалиться от нее? О, как правильно она иногда предчувствовала. Он пошел с матерью домой.
Оглянувшись, он увидел: Пауль, выпрямившись, сидел на скамье и пристально смотрел им вслед.
Приговор
У матери почти ничего не изменилось. После зловещей ночи самоубийства она перестала бегать по кредиторам. Это было что-то судорожное в ней — постоянное чувство вины за свое грехопадение: она хотела тогда счастья и, чтобы получить его, швырнула мужу все свое состояние. Но то был пройденный этап. Она сделала, что могла, чтобы сохранить себя, свою внешнюю оболочку — лицо, тело, волосы, сохранить каждодневные привычки, и ей любопытно было, что принесет будущее, что осталось в ней еще живого. Нет, она не бегала больше по кредиторам. Она жила со своими детьми, это было, как радость восхода и захода солнца, у нее был дом, стряпня, закупка продуктов: хорошее повседневное дело, нечто могущее служить опорой, почвой, хотя и не глубокой. Но глубже почвы не было.
Кредиторы ничего не сделали ей, брат ее правильно предсказал; дважды в дверях появлялся судебный исполнитель, проходил по комнате и кухне, пожилой, спокойный человек — беседовал с ней; во второе свое посещение он сказал, что это делается для проформы, и больше не появлялся. Она не распечатывала служебные пакеты, которые получались, и что же? Это сходило ей с рук. Она совала письма в ящик кухонного стола, рядом с ложками и ножами, и, спустя много недель, раньше чем выбросить их, налету проглядывала, выплывало какое-нибудь имя — это были мертвые дела — со святыми упокой!
— Что ж, Карл, так ты меня и будешь всегда оставлять одну? — спросила она как-то утром старшего сына, застегивая пряжку на ранце Эриха и беря малыша за руку, — для Пауля у тебя ведь остается еще весь день после обеда, да и вечер.
Карл изумился, он хотел выйти на работу, и мама это прекрасно знала, но она поглядела на него умоляющими глазами, она словно забыла, что ему надо работать, у мамы были какие-то причуды, просто удивительно. Он взял фуражку, почистил курточку и пошел за ней.
Проводив Эриха за мрачную решетку школьного двора и подождав, пока он вместе со множеством таких же малышей с ранцами на плечах, ласково помахивая ей рукой, исчезнет в суровом, казарменном школьном здании, мать стала говорить о том, как быстро прошел, год; вот уже забываешь даже, как выглядит луг или лес, поехать за город они себе позволить не могут, надо хотя бы по улицам пройтись. На это Карл мог ответить только «да», они впервые гуляли после той страшной ночи; никто из них не сказал этого вслух, но они чувствовали себя оба как-то празднично, прогулка эта была, словно благодарственное посещение церкви после тяжелой болезни. К огорчению Карла, мать пошла по направлению к центру города.
Улицы, площади, дворцы, людские потоки. Здесь она бегала тогда, затравленная, загнанная. Теперь не то, и она не одна. Она, не веря еще себе, чувствовала одно: я хожу по этим улицам, рядом со мной человеческое существо, существо это что-то показывает мне, радуется каждому моему ласковому слову.
Они подошли к группе людей, толпившихся перед витриной вафельной лавки, люди смотрели, как раскатывают и прессуют тесто. Она вдыхала приятный аромат, закрыв глава. Жестокая горечь последних месяцев подкатила к сердцу, губы похолодели, но рядом с ней стоит человек; тот — другой — в могиле, этого он ей оставил. И старая ненависть к мертвому мужу задрожала в ней и заставила ее двинуться дальше. Она потянула за собой мальчика, он — мое наследие, жизнь моя еще не кончена, я могу еще отомстить за себя, пусть, пусть тот лежит в могиле, для меня не все еще потеряно. Карл был высок и крепок, как она, широк в плечах. Она плотно обхватила его руку, он был польщен, повернул голову к ней, за густой вуалью он разглядел ее глаза с тем упрямым и страстным выражением, какое у нее появлялось, когда она ссорилась с отцом, — но он ответил ей взглядом, полным нежности. Она шла рядом с сыном. Когда-то было все это страшное с мужем, хорошо, что жизнь идет вперед, у нее есть этот мальчик, второй раз с ней это не произойдет. И она устремила все свое внимание на сына, прислушиваясь к нему, стараясь уловить его мысли, его ощущения.
Магазины на центральных улицах оживали. Они готовились начать свой деловой день, подобно влюбленной, которая только что проснулась: перед ней первые пустые часы дня, она заполняет их думами о нем, о том, которого сейчас нет около нее. Где он, с кем он говорит, как он одет? Она вспоминает о вчерашнем: позвонит ли он сегодня? И она начинает вновь вить и перебрасывать к нему нити, ткать сеть грядущего дня, долго умываясь, купая тело, дающее ему и ей радость, тело, которое вызывает у влюбленного желание; вот она ткет эту сеть, сидя перед зеркалом и разглядывая обе визитные карточки своего «я» — лицо и руки, разглядывая себя в зеркале со всех сторон. Она думает о нем, вся наливаясь тоской, и издалека начинает атаку. Готовясь к встрече, натираясь мазями, румянясь, она уже предлагает ему себя, шепча что-то среди поцелуев. Совершенно то же делают все эти роскошные ателье и магазины вечером, опустив тяжелые шторы и решетки. Поутру владельцы, служащие, сотни молодых мужчин и женщин устремляются внутрь, а с ними в сонное помещение врывается жизнь, разливаясь над прилавками и выставками.
Сквозь стеклянную стену проникает солнце, вызывая желание у тканей, занавесей, ковров, мебели, ламп, у платьев и шляп, — покрасоваться своими формами и расцветками. День выдался прекрасный. В больших магазинах сняли двери, чтобы устранить всякую границу: пусть не будет здесь — улица, там — магазин, пусть все будет улицей. Если ты гуляешь по улицам, то отчего тебе не гулять и здесь, — здесь ты будешь не один, мы скрасим твое одиночество, наш грустный друг.
Проходя с сыном по этим просыпающимся кварталам, женщина не видела магазинов, не слышала шума. Она слышала то, что воспринимал слух сына, она видела то, что воспринимало его зрение.
Потребность иметь кого-нибудь около себя, иметь около себя вот этого человека, юного, полного сил и надежд, желание удержать его, сделать его защитником и представителем рода, — все это внезапно и бурно вспыхнуло в ней. Она кружила над ним, как пчела, обнаружившая новую цветочную грядку, плененная множеством раскрытых чашечек. Спокойствие покинуло ее. Креп, спущенный над лицом, тяготил, она сказала Карлу, что ей хотелось бы откинуть вуаль — в уличной толпе так душно; найдя уединенный подъезд, она зашла туда и отбросила тяжелую черную ткань на спину. Показалось порозовевшее полное лицо, она улыбнулась и облегченно вздохнула. Теперь она могла своего спутника — пока только сына — лучше наблюдать. Она слушала его пространные объяснения. Он водил ее в одном из магазинов из этажа в этаж. Ряды колбас, батальоны окороков напоминали им коровники и ревущий скот. Стремясь думать с сыном в унисон, проникнуть в его природу, — это существо я родила, это плоть моя, покойник волей-неволей должен был оставить его мне, — она, не возражая, слушала его горделивые речи: мы живем в этом городе, мы — часть этой толпы, все, что здесь есть, существует и для нас. (Карл вспоминал Пауля там, в загородном кафе.) Какая буря бушевала в душе у матери! Снова и снова она думала: как давно никто не шел с ней рядом.
Они провели вместе все утро. На площади, где Карл недавно разглядывал кондитерскую, они выпили в кафе лимонаду, поделили бутерброды Карла и направились домой, чтобы забрать малыша из школы. Втроем, возбужденно делясь друг с другом впечатлениями утра, они промечтали весь день. Это был какой-то особенный, из ряду вон выходящий день. Мать, под впечатлением того нового, что вошло в ее жизнь, ничего не в состоянии была делать. Усталая и умиротворенная, она вытянулась в темноте на своем матраце, постланном прямо на полу. У нее был свой домашний очаг, как невероятно! С ней были ее дети. И сон плел без конца все ту же сеть. Рука об руку шла она с мужем по своим новым владениям, она не отрывала глаз от его губ — да будет он моим господином. (Он никогда им не был.)
Она так была потрясена переменой, совершившейся в ее жизни, что весь следующий день не выходила из дому. Она велела Карлу отвести малыша в школу, а затем, как она сказала, прошататься где-нибудь до самого обеда. Орудуя в своем маленьком хозяйстве, она мыла, скребла, чинила и штопала, борясь с собой, безотчетно подавляя в себе какое-то чувство. Но какое? Это была старая тоска по мужу. Когда к обеду вернулись мальчики, она еще далеко не справилась с собой и опять послала Карла с малышем на улицу: пусть идут, куда хотят. И борьба возобновилась, она старалась стряхнуть с себя назойливое чувство; внезапно решившись, она надела шляпу и взялась за креп, но ладонь соскользнула с дверной ручки, она опять стояла у плиты, она приводила себе сызнова все доказательства своей правоты, но смятение не унималось, ясность не приходила. Точно схваченная спрутом, притаившимся в углублении морской скалы и оттуда простиравшим свою белую и скользкую узловатую руку, она терзалась в плену неясных чувств и не могла стряхнуть их с себя. Лишь одно она уловила в хаосе внутренней борьбы — мужа своего она ненавидела. Но это было прошлое. Она была одна.
День, одиноко проведенный в двух комнатушках, прошел тяжко. Истерзанная, она плакала, уткнувшись в подушки на постели малыша, шепча среди рыданий: до чего же она покинута всеми! Лучше бы ей умереть вместе с мужем, о детях кто-нибудь уж позаботился бы, а теперь она одна, заброшенная, в большом городе, ей только что перевалило за сорок, а что ее жизнь? Ни любви, ни радости с этим чужим человеком она не видала. И ее старый дар — сонливость в тяжелую минуту — не изменил ей и на этот раз. Сидя в полумраке, пригнувшись к коленям — надо было пойти за Эрихом, который был у тетки — она заснула, и сон привел ее к чему-то черному, животу, косматому: нето человек, нето зверь, существо, похожее на гориллу, надвинулось на нее, обхватило ее. Это было ужасно, жутко — до предела, которого не переступить; в диком, неистовом сладострастии оно овладело ею. Вся в поту очнулась она в темной комнате на стуле. Она почувствовала себя ободренной и успокоенной. Ей пришлось встать — в дверь стучали, это привели Эриха, за ним стоял Карл.
На следующее утро, помогая матери на кухне, Карл ничего не знал о том, что этой ночью было принято решение, которое окажет влияние на всю его жизнь. И когда он позже, гораздо позже боролся с силами, названия которым он не знал, он не вспомнил этой тихой ночи, ничем не отличавшейся от других ночей. В эту ночь, в то время, когда он спал, ему вынесен был приговор, зажавший в тиски всю его дальнейшую жизнь. Рядом с его комнатой была кухня. Но невидимые своды ее поднимались выше сводов собора. И в эту ночь под этими сводами решил судьбу Карла и тем самым судьбу всех людей, вступивших в его жизненный круг, бессонный, алчущий человек. Приговор был окончательный, обжалованию не подлежал. С этой минуты человек, старше, сильнее и опытнее Карла и его брата, будет носить с собой этот приговор, как меч, и Карлу ничего не останется, как подчиниться. Ибо человек этот — его мать.
Она перестала прислушиваться к нашептываниям отчаяния. Она переплыла через ледяные воды безнадежности. С этим покончено. Долгие часы лежала она в темноте, не смыкая глаз, пока рассвет не обрисовал очертания плиты, всю скудную обстановку кухни. Женщина хотела жить. Еще были возможности. Она шла вчера рядом с Карлом. Его-то она и привяжет к себе навеки. Тот — умерший — плохо рассчитал. У меня есть еще близкий человек, и я удержу его около себя. Я говорю это — и так оно будет. Ночь полна была видений мести. Спокойная и сильная, сидела женщина и вершила суд. Ее жизнь начиналась снова — ее нелегкая жизнь.
А в комнате проснулись поутру Карл и Эрих, и Карл, веселый юноша, свежий, как роса, с удовольствием смотрел, как мать умывает и нянчит бледного хрупкого брата.
Скорее, чем она ожидала этого, пришел к ним Пауль: как-то днем, когда Карла не было дома. Позже Карл узнал, что Пауль нарочно так устроил. Больше часа гость просидел с матерью и Эрихом на кухне, пил с ними кофе, потом попросил Эриха показать ему комнату, просматривал школьные тетради малыша. Мать особенно тронуло внимание, с которым Пауль отнесся к Эриху, — она никогда не видела, чтобы взрослый человек так обращался с ребенком. Он говорил с ним очень серьезно, ни разу не сбившись с тона.
О родных Пауля ей ничего не удалось разузнать. Он сказал ей, что четырнадцати лет приехал сюда из небольшого города, дома было слишком много ребят, здесь ему вскоре, — если вообще существует везение — повезло. Она несколько раз спросила об его планах — должен же он иметь что-нибудь определенное, прочное, надежное, какую-нибудь профессию; ему исполнилось 18 лет, он уже четыре года живет здесь, она просто не может этого понять. — Нет, ответил он, — какие же у него могут быть планы, все профессии трудны, и людей, занимающихся ими, больше чем нужно, — определенному ремеслу он никогда не учился, и комично — не правда ли? — представить себе, что он еще раз сядет на школьную скамью. Он рассмеялся. Нет, он никому не хочет составлять конкуренцию, он проживет и так, а вообще ему совсем не плохо, — сказал он, глядя в землю. Но внезапно, быстро и пристально посмотрел ей в глаза: — когда остаешься в стороне, видишь больше, слышишь больше, можешь составить себе более правильное суждение обо всем; в конце концов, в жизни есть еще кое-что, кроме сапожной или столярной мастерской, службы и воскресной прогулки с детской колясочкой, которую толкаешь впереди себя.
Где она однажды слышала уже такие речи? Парень, спокойный и статный, сидел на стуле в ее комнате, зажав между колен маленького Эриха. Да, так говорил ее муж, и после этого она все потеряла. Тревога заставила ее насторожиться. Пауль сказал что-то неладное, она стала сдержанней. Слушала его, уже не слыша, — перед глазами мелькало именье, лошадь в траве, тянущаяся головой к лежащему на земле без чувств хозяину, вот через широко открытую дверь его вносят в кабинет, кладут на диван, — картины высоко громоздились одна на другую, сдавливая ей горло. Перебивая Пауля, она сказала очень тихо, каким-то перехваченным голосом, он даже не сразу ее понял: Карл не пойдет по его, Пауля, стопам, она уже о сыне позаботилась, очень скоро, в начале октября, он поступит учеником к дяде на фабрику. До этой минуты у нее еще не было в этом полной уверенности, но после разговора с Паулем ей захотелось поскорей закрепить это решение.
Видимо, ее зрение и слух после этого момента разговора чрезвычайно обострились, ибо в миролюбивом тоне Пауля, который согласился, что это все очень хорошо и для Карла это несомненно лучше, ей послышалась насмешливая нотка. Или, может быть, она раздражена и вкладывает в его реплики то, чего в них нет? Под предлогом того, что ему хочется дождаться Карла, Пауль продолжал разговор. Наконец, спустив на пол Эриха, сидевшего уже у него на плече, он встал, и она изумленно поглядела на этого высокого, сильного человека с открытым, ласковым, пленяющим взглядом. А не поторопилась ли она в суждении о нем и не лишает ли она Карла хорошего товарища?
— Заходите к нам почаще, — попросила она, прощаясь.
Но, оставшись вдвоем с Эрихом, она почувствовала какую-то угнетенность, и Эрих сердился на нее за то, что она так сильно хмурит лоб и что подбородок у нее опять стал острый.
Взрыв
В те времена город, куда два десятка лет назад вступил во главе своих победоносных войск старый король, достиг уже значительного развития; из года в год росло число его жителей, количество зданий и благоустройство. Дряхлый повелитель жил точно на острове, пышно и грозно, в обособленных кварталах Галлереи побед, окруженный сыновьями, генералами и высшими сановниками, чьи дворцы, с его соизволения, высились рядом с королевским. Послушный народ, в свое время в знак благодарности за проявленное на войне мужество облагодетельствованный кое-какими свободами, по исконному своему простодушию использовал их самым разумным способом: весь народ, можно сказать, сверху донизу, трудился и трудился, считая своим долгом умножать могущество и богатство государства, чтобы со своей стороны отблагодарить за оказанные милости и быть во всех отношениях народом своего короля. Фабрика за фабрикой вырастали вокруг города, вовлекая в свои недра множество сельских жителей; наряду с научными институтами, музеями, академиями, генеральным штабом армии — и фабрики соревновались в придании блеска знаменам своей страны даже в мирное время.
Но вот в последние годы стало твориться что-то непонятное. Как не знает чужестранец, идущий по заботливо убранным улицам города, о том, что происходит за фасадами домов, хотя о многом можно прочесть в газетах, так не замечает он и зловещей тени, которая в последнее время омрачает победоносную красоту этого города. В стране, столицей которой был этот большой город, существовали, разумеется, и разные партии, и так как страна обладала высоко развитой индустрией, то была и своя рабочая партия. Рабочая партия существовала уже давно, как и все в этой стране, она была прекрасно организована, общеизвестны были ее требования, которые она провозглашала и распространяла, как верноподданная партия воинственного государства, она, наравне с другими, муштровала свою молодежь. В последнее десятилетие она, ввиду роста индустрии и устойчивости международного мира, все глубже и глубже врастала в те слои населения, которым, в сущности, она должна была бы себя противопоставить. Но вот, в стране, главным образом в столице, появились элементы, недовольные существующим положением вещей. Все чаще и чаще встречались люди, которые не только ссылались на давно утратившие силу слова из партийной программы, толковавшие о «действии», но прямо переходили к этому «действию». Вопросы бедности и богатства, конечно, далеко еще не были разрешены. Но все-таки рабочая партия добилась уже социального страхования на случай старости, болезни, безработицы. Строились убежища для бездомных, дети бедняков — о, конечно, не все! — посылались на летние каникулы в детские колонии, народу даровано было право известного участия в органах государственного самоуправления на основе имущественного ценза. И вдруг, несмотря на все эти успехи, маленькая кучка людей втемяшила себе в голову, что надо разрушить существующий порядок. Люди эти утверждали, что с государством победоносного короля невозможно никакое соглашение, а так называемые свободы, дарованные этим деспотом и преемником всех прежних деспотов, нужно употребить на то, чтобы загнать государство в тупик. Они высмеивали все представительные организации этой страны, называя их работу игрой в солдатики.
И вот произошла вспышка. Один крупный капиталист, известный в последнее время своей широкой благотворительностью, прервал летний отдых и вернулся в свой городской особняк, чтобы присутствовать на освящении дома для престарелых, построенного на его средства. Дом был уже отделан до последней детали, власти решили обставить торжество открытия благодарственными речами и распределением медалей, и вдруг, в одно прекрасное утро, от взрыва, который был сначала принят за взрыв светильного газа, взлетает в воздух половина фасада особняка жертвователя, и сам он получает тяжелые ранения!
Только счастливая случайность дала возможность в тот же день задержать двух мужчин, подозрительно возившихся около особняка. Газеты полны были сообщений о подробностях широко задуманного заговора, в котором, по установившемуся обычаю, обвинялись также организованные рабочие, тем самым поставленные в необходимость оправдываться. Читатели газет, которым надоели в это скучное лето бесконечные банковские скандалы, подлоги, дискуссии о повышении налогов, с жадностью набросились на сочную главу об одичании Запада, столь благодарную тему для непосредственных философских размышлений и ярких описаний из жизни преступного мира.
В эти дни Карл регулярно встречался на рынках со своим долговязым другом, только друг не очень-то был расположен к разговорам. А Карлу как раз ужасно хотелось знать, какое впечатление произвела мать на Пауля и не представила ли она его, Карла, как очень уж несовершеннолетнее дитя. Он опасался, что это именно так, и потому-то, видно, Пауль избегает его. А Карл очень тосковал по нем. Часы, проведенные с Паулем, были всегда лучшими его часами на протяжении дня. Ему доставляло радость уж одно сознание, что Пауль находится на том же рынке, где он, пусть даже в другом месте. И настоящая мука было видеть, как Пауль проходит мимо, словно они и не друзья вовсе, не подлинные закадычные друзья. О, если бы он мог узнать истинные мысли Пауля о нем!
Как-то в обед, после закрытия рынка, Пауль, напевая что-то, неожиданно, как раз в ту минуту, когда Карл надевал свою куртку, подошел к нему сзади. Они уселись в большом трактире около рынка. Здесь обедало много рыночного народу. Утром сегодня Карл не думал, что это будет такой счастливый день. Он сидел за столом рядом с Паулем, он мог сколько хотел смотреть на него, на его низкий лоб, на белокурые вьющиеся пряди, спадавшие на лоб, на длинные светлые ресницы, на мягкую шелковистую линию его бровей и на строгий и красивый прямой рот с пушком пробивающихся усиков. Они ели, пили, изредка перебрасываясь словом-другим. Через полчаса они вышли из шумного с нависающим потолком трактира, не носившего и следа внешней красоты, но как будто пронизанного сиянием.
— Что же мы теперь предпримем, мальчуган, а? — спросил Пауль, привычным движением перебрасывая папиросу в угол рта.
— Куда хочешь. Я свободен до самого вечера.
Пауль улыбнулся.
— А если этого не хватит? Если мне понадобится и вечер и ближайшие дни?
Карл — они уже шли медленным шагом прогуливающихся людей — посмотрел на Пауля; на душе у Карла было неспокойно, Пауль, очевидно, разглядел это.
— А зачем я тебе нужен? Что мы будем делать?
— Это уж предоставь мне, дела достаточно. Но раньше всего ты должен согласиться.
Карл пробормотал, не в силах сдержать движения сердца.
— Я, конечно, хочу.
Пауль рассмеялся и встряхнул приятеля за плечи.
— Я, конечно, хочу, я, конечно, согласен… Какой ты герой, Карл! Легко хотеть и соглашаться. Надо, однако, чтобы ты мог. Все дело в том, чтобы ты мог.
Карл пробормотал, крепко держа Пауля за руку.
— Почему ты думаешь, что я не могу? Ведь ты еще не проверил меня.
Помимо воли, сорвались с языка эти слова. Пауль спокойно шагал длинными ногами, и Карлу приходилось поспевать за ним. Долговязый сказал словно про себя, Карл даже сразу не понял, к кому он обращается:
— Бог, хранитель твой в течение дня, защитник твой и ночью.
Повторив это еще раз, Пауль взглянул на Карла; тот ничего не понимал.
— Что ты хочешь этим сказать?
— И ты спишь под этой надписью?
Тут Карл вспомнил, что это было изречение, выжженное на простой доске, которая с детства висела над его кроватью. Мать перевезла эту дощечку сюда и опять прикрепила над его кроватью. Пауль, значит, заметил ее.
— Это мой старый талисман, — смущенно и вместе с тем укоризненно отозвался Карл. — Что же если он и висит над кроватью, — мама к нему привыкла.
— Твоя мама умная и толковая женщина. Какие у нее планы относительно тебя? У вас нет никаких доходов, дядька не раскошеливается, ты должен помочь.
— Я и помогаю.
Пауль рассмеялся.
— Разве это помощь? За это совсем иначе надо браться, мои милый.
— Как же?
— Советов я давать не могу. У тебя есть твой ночной и дневной хранитель. Раньше у вас все по-иному было, а?
— Ну, конечно, Пауль. Но стоит ли об этом рассказывать?
— Все рассказывай. Времени у нас много.
Карл понял, что Паулю хочется что-то узнать, и начал, переходя с ним с площади на площадь, из улицы в улицу, рассказывать о прежней жизни, запинаясь, точно это была исповедь, с извиняющейся ноткой в первых фразах. Но затем воспоминания захватили его. Увлеченный, он рассказывал все, что знал об отце, как он, Карл, не смея ему сказать об этом, любил отца и как отец совсем не считался с ними со всеми и только урывками появлялся дома. И эти вечные драки между отцом и матерью, да и я тоже, — как бы между прочим заметил Карл, — пострадал: вот два выбитых зуба; ему приходилось охранять мать от отца, но мама никогда отца не ругала, в доме все и всегда вертелось вокруг отца, хотя большей частью он и не бывал совсем дома.
— А потом, когда я был уже большим, мы переехали в именье, которое он купил, он собирался построить там нечто грандиозное, у нас были лошади, рогатый скот, свиньи, сто кур и затем — гостиница. Отец целый день работал, в эту пору он помногу бывал дома, я уже выезжал с ним вместе верхом, но большей частью он был окружен своими приятелями. О, тогда мы жили хорошо! А дни рождения, как они справлялись, день рождения Марихен, и Эриха, и даже мой.
В глазах у Карла стояли слезы, он весь трепетал от нахлынувшего на него прошлого, а теперь он хотел еще рассказать о маме, как они уезжали из деревни, о кредиторах и о той страшном ночи. Карлу захотелось увидеть лицо Пауля. Тот шел на полшага впереди. Он взял Пауля за руку. Пауль холодно смотрел перед собой. В чем я дал маху? Может быть, я обидел его, я как-то совсем забылся. Пауль сказал куда-то в воздух, в пространство, не глядя на Карла:
— А теперь ты должен зарабатывать на жизнь?
— Я обязан, Пауль. Кроме меня, некому.
Пауль метнул на него взгляд, от которого у Карла испуганно сжалось сердце.
— Гнусность заключается в том, что они крадут у человека, кроме всего прочего, еще и его способность думать. Когда ты ловишь собаку и хочешь ее связать, она кусает тебя — она хорошо знает твои намерения. А когда ты связываешь человека, он ни о чем не подозревает. Он лижет руку, связывающую его. Ты живешь в нищете, ты видишь нищету вне дома, ощущаешь ее острее других, ибо тебе жилось когда-то хорошо — имение ваше, гостиница, отец твой, этакий маленький беспечный эксплоататор — и вот, ты сидишь в ловушке, вас прижало, ты увидел другой конец палки, на тебя сыплются удары, а ты что делаешь? Хватаешь палку, которую ты, твоя мать и маленький бледный мальчуган чувствуете на своих спинах? А сестренку вам, кажется, пришлось отдать? Нет, ты палки не хватаешь. Ты скулишь и сетуешь: мол, какая жестокая судьба, как все было прекрасно и почему все так сложилось.
Он замедлил шаг, схватил Карла за руку, ущипнул его, даже не взглянув на него; он тащил Карла, как жандарм — вора.
— И тебе не стыдно, скверный ты парень, ты еще рассказываешь об этом. Они тебя держат за уши, а ты изливаешь мне тут свои дурацкие обиды. У вас пока еще есть комната и кухня, правда? И жить пока еще можно, а? Ты помнишь мусорный ящик? Ты что — лучше, чем они? Посмотри мне в глаза и скажи — чем ты лучше их?
Ужасное, жестокое лицо было у Пауля. Карл шепнул:
— Ничем.
— Лучше их только тот, кто знает больше их и соответственно действует. А ты спишь под твоим «талисманом». Они тебя съедят с косточками. Вместе с матерью, братом и сестренкой. Они это сделают так же ловко, как они похищают у людей их разум. Людоеды. Я говорю это тебе, потому что ты слеп и пока еще кое-что способен понять. Завтра ты меня уже не поймешь.
Через несколько минут он, смягчившись, взял Карла под руку. Карл облегченно вздохнул. Они шли по самой обочине.
— Что они делают с тобой, Карл? Возьми твою семью, так называемую семью. Ты хочешь помочь матери и брату, прекрасно. Но как ты это сделаешь? А? Тебе ничего не останется, как схватиться за палку, которая занесена над тобой. Иначе сегодня или завтра пожалуйте в мясорубку, если ты только сам не станешь тем, кто толкает в нее, — единственное, на что ты можешь надеяться. Говорю тебе открыто, парень: мы, я и мои товарищи, объявили войну тем. Понимаешь? Ты готов пойти с теми. Ты хочешь стать предателем. Погляди мне в лицо. Ты хочешь стать моим врагом?
— Нет.
— Тогда откажись от твоих дурацких мечтаний. От того, о чем ты раньше говорил. Они все это внушают тебе, чтобы связать тебя. О, какие это лицемеры! Если бы можно было показать низость! Ты бы взвыл, если бы увидел, как они с помощью своих же врагов, у которых они вырывают мозг, держатся в седле. Так скажи, с кем ты пойдешь? Скажи немедленно.
— Да ведь я хочу с тобой.
— Тогда пойдем. Там оставаться тебе нельзя. Тебе нельзя оставаться дома. Ты пойдешь со мной в бой, и я говорю тебе: пощады нет! Так-то. А теперь иди. Я занят.
Он пожал Карлу руку.
— Мы скоро увидимся, Карл. Я позову тебя.
Незабываемые дни
Разговор этот происходил ясным днем. Чудесно и светло начался этот день в трактире, таким близким Паулю он никогда еще не чувствовал себя, никогда еще близость, вид человека не доставляли Карлу такого счастья, даже мать. А теперь, весь похолодев, он бродил по незнакомой улице, не видя ничего, не замечая дуновения теплого, ласкового ветерка. Под ним была бездна. Он твердил, чтобы притти в себя, только одно слово: «мама, мама». Но и оно не успокаивало. Великое несчастье обрушилось на него. Мыслей не было. Пробродив час по каким-то улицам, смятенный и беспомощный, как птица, выпавшая из гнезда, он очутился, наконец, около дома и поднялся наверх.
Хорошо было, что, кроме Эриха, он никого не застал и что, разговаривая с малышом, он вновь обрел свой голос. Но, видимо, он еще не вполне владел собой, так как Эрих невольно каждый раз обрывал его. — Что это ты так по-дурацки мычишь сегодня, ведь ты же не медведь, — говорил малыш. Но это были стоны. И, конечно, мать тоже не могла не заметить его состояния. Ему даже хотелось, чтобы она заметила, ему хотелось воевать за что-то, столкнуться с каким-то противодействием, чтобы снова почувствовать под собой ноги, почувствовать голову на плечах.
Эрих первым встретил мать. Из-за жары, как она говорила, и оттого, что в большом городе это не принято, она редко теперь надевала траурный креп; но иногда все-таки, хотя ее убеждали, что зной нынче исключительный, она покрывалась им. Малыш встретил ее словами:
— Карл мычит, как медведь.
В первую минуту она решила, что мальчик рассказывает ей об игре. Но так как Карл опровергал малыша, а тот на своем настаивал она насторожилась. Помогая в комнате Эриху готовить уроки, она сама услышала это. Карл был в кухне. Да, он стонал. Потом, видимо, заметил это и, чтобы замаскировать стон, откашлялся.
Она вышла к нему и спросила, что с ним. Он сказал, что у него саднит в горле. Через некоторое время стон повторился. Эрих улыбнулся ей.
— Видишь, опять.
Она отвлекла внимание малыша, сказав, что у Карла что-то там в горле. И только после ужина, позволив малышу еще немного поиграть перед сном около кровати, она заговорила на кухне со старшим сыном. Разговор затянулся, и малыш, игравший тихонько, как мышка, поломанным автомобилем, лег спать сегодня позже обычного. Разговаривавшие в кухне не замечали, как этот хрупкий ребенок, у которого теперь только изредка бывали припадки, время от времени переставал играть, подходил к открытой двери и прислушивался. В эту ночь он опять кричал, и так страшно, что мать взяла его к себе на матрац и целых полчаса возилась с ним, пока он заснул.
Карл, ее сын, сидел около нее за кухонным столом и в совершенно необъяснимом возбуждении нес дикую несуразицу. Пауль его друг, — она ведь знает его. Пауль объяснил ему, откуда все горе, и ее горе тоже. Он думает, что во всем виноваты богатые. Карл говорил сбивчиво, торопливо, приводил какие-то доказательства, повторялся, употреблял непривычно звучавшие в его устах выражения, вероятно, выражения Пауля, говорил ей, матери, о палке, у которой два конца, и о многом другом. Она сразу же различила, что исходит от сына и что — от того, от Пауля. Она, значит, правильно нащупала этого Пауля. Это был опасный человек. Лучше бы уж Карл увлекся девчонкой. Самые слова Карла она очень хорошо понимала. Она стиснула зубы, услышав их, она не хотела вспоминать о пережитых страшных днях. Услышь она их до ночи самоубийства, когда она, затравленная, носилась по городу, она бы бурно присоединилась к ним. В те дни, чтобы дать исход своему отчаянию, она не раз повторяла про себя, примерно, те же обвинения. Тогда она тоже готова была броситься с пылающим факелом на жилища этих бесчувственных, жестокосердых людей. До ужаса справедливые слова — и вчера, и сегодня, и во-веки веков. Как Пауль сумел увлечь ее Карла! Но он его не получит. Какое дело Паулю до ее бедности, это — ее личная беда, уж она как-нибудь сама выкарабкается. Она робко улыбалась Карлу. Она дрожала. Она шептала ему, раскрывая себя.
— И так говоришь ты, мой спаситель?
Он поцеловал ей руку и, удерживая ее руку в своей, поглощенный этим прикосновением, некоторое время молчал. Затем заговорил снова, но все время с таким чувством, точно он говорит не то, что нужно, точно мать права и в то же время — не права. Ее слова были хорошие, но они его все-таки не успокаивали. Что-то такое еще не досказывалось. Однако, ему стало легче. Исчезло ужасное ощущение чего-то постороннего вокруг него: только бы оно не вернулось. Все, что он говорил, звучало так неправдоподобно, что к концу они уже вместе смеялись.
— Да, — почти пела она, — мир достоин жалости, и люди злы, но где уж нашему брату, бедняку, довольному тем, что у него хотя бы крыша над головой есть, переделывать людей. Многие пытались это сделать. Нет. Скажем спасибо уж за то, что мы живем.
Он кивнул. Она сказала:
— Нехорошего друга выбрал себе мой старшенький. Довести тебя до такого состояния ни за что, ни про что! Ты не согласен разве?
Он со всем соглашался: она сидела рядом с ним.
И вот, свет погашен, каждый лежит у себя на постели. Со страхом и ненавистью она напряженно размышляет, как ей бороться с Паулем. Прогнать его она не в силах. Контролировать каждый шаг своего мальчика она не в состоянии. Но так продолжаться не может. Надо решить, куда пойдет Карл. Решение было одно — обучить Карла столярному ремеслу у дяди на фабрике. До чего тяжко ей было иметь дело с братом. Он вечно попрекал ее неудачным замужеством, прежним образом жизни. Нечто вроде чувства мести испытывал он оттого, что Карл стал разносчиком на рынке, о чем она ему, жалуясь, говорила. Но она этого не допустит. После всего, что она сегодня вечером услышала, — уж безусловно не допустит. Она сама тем или иным способом, может быть, сдачей комнат внаем, начнет зарабатывать. Но прежде всего — устроить Карла. Она ненавидела этого Пауля, который хотел отнять у нее ее мальчика.
Карл лежал с открытыми глазами. Теперь, вот теперь — он чувствовал себя предателем. Мать была заодно с теми.
Спустя несколько дней он как-то перед обедом шел к себе наверх (его хозяйка на рынке велела ему притти сегодня только после обеда). Перед ним быстро, легким шагом поднимались по лестнице две дамы. Обе были нарядно одеты, в светлых летних платьях и высоких ботинках, вся лестница благоухала духами. К удивлению Карла, дамы остановились у его дверей и позвонили. Он нерешительно приблизился.
Но каково же было его удивление, — он даже отпрянул, — когда одна из дам, та, что повыше, крепкая прелестная голубоглазая особа, в перчатках до локтя, с чудесным цветом лица, как только он появился на площадке, шурша платьем, подошла к нему, положила ему руку на плечо и прошептала:
— Открой.
— Кто вы?
Она прищурила один глаз. Боже мой, это был Пауль! Дрожащими пальцами Карл отомкнул дверь.
Кухня находилась около самой двери направо. Карл, только для того, чтобы поскорее увести их из передней, повел их на кухню.
— Закрой наружную дверь на ключ, — вполголоса сказал Пауль.
Когда Карл вернулся, оба сидели — один на табуретке, другой на столе, и снимали с себя ботинки и чулки. Перчатки и парики лежали уже на столе. Пауль так же, как и его товарищ, спокойно продолжал свое дело. Тонкие чулки летели на пол.
— Матери ведь дома нет или дома?
— Нет, — пролепетал Карл и прикрыл кухонную дверь.
Они торопливо переодевались. — Пауль, сидя на столе, посмеивался над Карлом.
— Чего ты так стоишь, Карл? Ты никогда не видел мужских ног, что ли? Хорошо, что твоей матери нет дома, она бы нас, наверное, вежливенько выпроводила. Почему ты дома?
— Хозяйка велела притти только после обеда.
— И ты пока разыгрываешь роль няньки?
Пауль повернулся к своему спутнику, который уже стоял в брюках и куртке, — они оказались у него под платьем.
— У Карла есть маленький братишка.
— У меня тоже, — прогудел парень, — но я не гожусь для возни с ребятами. — Помолчав, он прибавил: — Конечно, не всегда удастся этого избежать.
В больших дамских сумках спрятаны были туфли вроде гимнастических; парни обулись в них.
— То, что ты здесь видишь, Карл, останется между нами. Матери мы не застали; следовательно, ты ей ничего не скажешь. Знай одно: мы никого не убили и не обворовали. Мы кое-что сделали, чтобы вызволить одного из наших. Надеемся, что это удастся.
— Надеемся, — откликнулся глубоким голосом второй, плотный, коренастый парень, лет за двадцать уже, — жаль только, что усы мои пострадали на этом деле.
Карла охватило бешенство: почему он стоит так, пень пнем? Парим бережно сложили свои легкие платья и ботинки. Карл, по их просьбе, живо принес им бумагу и шпагат, парики они завернули особо. Он стоял, как дурак и мальчишка, ничтожество какое-то, они, наверное, смеялись над ним. Он смотрел, как они то молча работали, то шептались, стараясь, чтобы он не расслышал. Один из этих парней — его друг, второй, юноша с открытым и честным лицом рабочего, которое понравилось Карлу; а он, Карл, стоит в стороне, ничего не делая, и смотрит, как они шепчутся.
И ему стало стыдно. Их работа была и его работой. Они напрасно не привлекают его.
Какой-то сдвиг произошел в нем. Ему сразу стало легче. Я не негодяй. Я не маленький, они не должны обо мне так думать, хотя у меня и есть комната и я живу у матери. И он, преодолев смущенье и сердясь на себя, ретиво вмешался в дело.
— Вы, конечно, не собираетесь выйти вдвоем на улицу, да еще с этими свертками. Свертки вы оставьте здесь. А потом, один за другим, вы пойдете во второй двор, там есть большой подвал, который ведет в соседний дом. Я вам покажу дорогу. вы меня там подождите.
План этот им понравился. Карл вышел последним с рыночной кошелкой, в которой лежали свертки, и с плетенкой, куда он сложил парики. Он проводил парней через подвал. Они расстались, молча пожав друг другу руки.
В качестве сестры и невесты эти парни получили свиданье с одним заключенным. В этой тюрьме сидело несколько человек, недавно арестованных по подозрению в организации взрыва: им грозила большая опасность. Мнимый брат и жених был старостой заключенных; он передал Паулю и его товарищу оттиск замка от камеры, где сидели интересовавшие их арестованные. Игра, однако, не была кончена. Оставалось еще передать в тюрьму готовый ключ.
Эта короткая встреча на квартире Карла резко изменила его настроение. Мать ничего не узнала. Карл, когда она увидела его, был свеж, оживлен. Это был ее славный сын, ее опора и надежда. Последний разговор с братом о Карле окончился благоприятно. Ей удалось завербовать в союзницы толстую золовку.
А Карл тем временем преодолевал свои колебания. Опасность, поведение этих парней, которые приходили к нему сегодня, убедили его сильней, чем слова Пауля. Он почувствовал, что эта дорога — его дорога. С какой радостью он согласился бы в любой роли сопровождать их в тюрьму! Но они не смогут его использовать из опасения, что кто-нибудь запомнил лица, «невесты и сестры» в их первое посещение.
Узнав, что ключ передан по назначению, они — теперь надо было выждать и было как раз воскресенье — отправились на одно из пригородных озер погрести. Их окружали роскошные моторные и парусные лодки богачей, переполненные экскурсантами пароходы с музыкой плыли мимо. Парни весело гребли, потом лежали на траве. Рассказывали много всякой всячины. Наконец-то завеса перед Карлом начала подниматься. Говорили о бедных, об индустрии, о рабочих.
Пауль (Карл вытянулся рядом с ним, он не думал о матери и братишке, он радовался лесу, был счастлив, что друг его с ним) с наслаждением выбросил вверх руки и присущим ему властным голосом заговорил насмешливо:
— Справиться с высокопоставленными господами вовсе не так просто. Я имел дело с попами. А это то же самое. Тебе кажется, что ты не хуже попов, с их молитвами, терновыми венцами и святыми, знаешь свое дело. Но легче подойти, чем отступить. Ты говоришь, что свет плохо устроен: одни обжираются, чуть не лопаются, другие голодают, жулики, ростовщики и насильники расселись в особняках и дворцах, а мелкий люд должен молиться, чтобы все так и оставалось. Да, кивает поп и делает грустное лицо. Да, это так, это плохо, очень, очень плохо! И он кладет жирный подбородок на грудь с видом полного отчаяния. На самом деле, он переваривает пищу. Ты говоришь, что против этого надо что-то предпринять, что-то должно произойти. Он кивает, кивает, кивает, так сердечно смотрит на тебя и шепчет.
— Как вы правы, как правы, — говорит он и протягивает тебе руку.
Но ты не удовлетворен, ты требуешь расширения избирательного права, участия рабочих в управлении предприятием, в городском самоуправлении. От свободы, предоставляющей нам право носиться повсюду, как молодые псы, толку нам никакого; мы хотим чего-то добиться. И если нам не удастся сразу поставить всю эту ярмарку на голову, то мы хотим, по крайней мере, устранить самое худшее зло.
Густав-Коротышка поднял голову и недовольно проворчал:
— Ты, я вижу, тихоход.
— Так ведь это только, чтобы испытать попа.
Густав не успокоился:
— С таким типом и разговаривать нечего. Пауль рассмеялся:
— И знаешь, что он отвечает? Слова: предприятие, городское самоуправление, избирательное право — ему вообще несимпатичны. Он морщит носик, покачивает головкой и шепчет: — В этом я ничего не понимаю, давайте не будем касаться этих специальных вопросов. — Он ухватывается за оброненное тобой слово «свобода» и говорит, что вот с этим он совершенно согласен, больше свободы, гораздо больше свободы надо бы дать человеку, он соглашается с тобой решительно во всем. Затем он начинает тебя щекотать: какую свободу ты имеешь в виду? Ты говоришь, скажем — на предприятии, в армии. На лице его появляется ласковое выражение, душа-человек, да и только! — он ждет, не скажешь ли ты еще что-нибудь, затем, почесывая свою ученую голову, бормочет: — Да, но этого недостаточно. Это, молодой мой друг, только начало. Если вы и завоюете эти свободы, а это, несомненно, свободы и необходимые свободы, — он толсто мажет тебе масло на хлеб, ему это недорого стоит, — то всплывут другие виды угнетения с другой стороны, и вы вскоре убедитесь, что к этому вопросу следует подходить решительней, глубже, шире, очень широко.
— Решительней? — переспросил Коротышка.
— Да, так он говорит. Ты, мол, должен повести борьбу против угнетения по всей линии. А для этого тебе необходимо знать, откуда берет свое начало угнетение человека человеком, откуда исходит все зло, и тогда ты сразу сможешь наступить этому злу на глотку и действительно полностью раз и навсегда уничтожить его.
— Ах, вот оно что, — зевнул Коротышка, — первородный грех. Адам сожрал яблоко, которое Ева ему подсунула.
— Вот именно. Из-за этого мы все и страдаем. Оттого-то мы и носимся кругом, как молодые псы, оттого-то наш хозяин, бедняга, вынужден сокращать рабочим заработную плату на семь пфеннигов, а если он будет особенно благожелателен, — к себе, конечно, — то он сократит ее не на семь, а на восемь или девять пфеннигов.
— Слушай, паренек, — заговорил Коротышка, решительно приподнимаясь и поворачиваясь к Карлу, — ты еще только-только связываешься с нами, но это тебе следует знать наперед: длинных разговоров мы не признаем! Либо ты с нами, либо ты не с нами. Ты твердо должен знать, к какому классу ты принадлежишь и кто твой классовый враг. С врагом ты борешься. Всеми способами. Своего брата ты всеми способами отстаиваешь.
— А как обстоит с законом, Густав? Скажи ему сразу.
— У тех свой закон, у нас — свой. Каждый придерживается своего.
Пауль похлопал Карла по спине.
— Так-то, Карл. А теперь часочек поспим. Узкое и длинное, как неровно окаймленная лента, тянулось вдаль озеро, расширяясь там, где высилась башня. По кудряво-зеленым берегам его, среди камышовых зарослей, бродили гуляющие. Разве сегодня все это не такое, как всегда? Нет. Так изумрудно листва никогда еще не светилась, никогда еще зелень не раскрывала так своего родства со светом. Разве над озером не высилось то же небо, что давило город, разве не служило оно одинаково безработным для их горестного праздношатания по улицам, детям — для их игр, сытым — для их неторопливых прогулок? Оно было покрыто белыми бегущими облаками, резвый ветер срывал их с места, расшвыривал, бросал в синие глубины, где они истаивали, сплавлял их хлопья в шар и тут же распластывал этот раздергивая его на нити. И это были пляска, дыхание, жизнь, которые тысячу раз наблюдаешь, но ни разу не можешь ощутить до конца, ни разу не можешь так почувствовать, точно эти метание, бег и перекаты, это освобождение и растворение происходят у тебя в груди, точно ты сам и есть этот свежий воздух, и облака, и синее небо, и извив зеленой листвы на нем. У берега, на плещущей воде, хлюпали пустые лодки, стукаясь бортами. Душа не вмещала всей красоты. Внезапно зашумели одно за другим деревья, снизу доверху осыпанные блестками блуждающего света, листочек заговорил с листочком; промелькнули, перекликаясь в воздухе, ласточки. Здесь было все: стремление и достижение, мрак и знание, сон и действительность. Плотная реальность сочеталась с такой прозрачностью, что Карл, впитывая все это, видел уж себя ломающим руки, стонущим: никогда больше! Он предчувствовал час, когда он будет вспоминать этот день, проведенный с друзьями на берегу озера, содрогаясь и думая, какое счастье было бы не знать его никогда.
Зов
После таких дней, как этот, он возвращался, так казалось ему, на годы повзрослевшим. Мир вокруг точно просыпался. Мать наблюдала Карла со смешанным чувством гордости и подозрительности — не Пауль ли тут действует? Но Карл отрицал это. Он говорил о каких-то товарищах. Он не лгал. Понятие лжи здесь было неприменимо, ибо мать, хотя вообще и молодчина женщина, находилась во враждебном лагере. У нее был свой закон, а у него — свой.
На площади — обычном месте их встреч — Пауль иронически поглядывал на Карла. День был дождливый. Пауль, в наглухо застегнутом желтом резиновом плаще, в кожаной фуражке, долговязый, заложив руки в карманы, вытянув ноги, сидел на скамье. Он придал своему лицу то утонченное и властное выражение, из-за которого получил кличку «лейтенант». Этот самый Пауль, за которым слепо шел Карл, чувствуя, что они теперь по-настоящему близки, сказал, созерцая приятеля, курившего так же, как он:
— Ты для меня загадка. Что ты, по сути дела, понимаешь в бедности? Разве тебе приходилось хотя бы день проголодать или ночевать на улице, потому что в этот день ты ни гроша не заработал? Давно ли вы обеднели? Вернее, давно ли случилось то, что вы называете — обеднели? Пять месяцев, пусть даже год. Но это бедность со страховкой на всякий случай. Что же тебе делать у нас? Не понимаю.
Карл знал давно, что Пауль заговорит об этом. Пауль повернулся к нему.
— Ты стоишь на шатких ногах, мой милый.
Прижми тебя настоящая нужда, тебя бы как ветром отнесло от нас. Ты только любитель, зритель. Погляди на Густава. Он весь из камня и железа. Он иначе не может. В этом все дело. Не мочь иначе. Ты уверен, что с тобой не будет так, как с теми, которые, скатившись до настоящего голода и унижений, забрасывают хорошие слова и честно возвращаются туда, где им дают жратву и кров, то есть домой, к родным, они приходят с повинной, а те любят оказывать милость — особенно раскаявшемуся грешнику.
Давно не думал Карл всерьез о домашних, они как-то выпали у него из памяти, несмотря на то, что он ежедневно видел их и разговаривал с ними. Он уже было открыл рот, собираясь возразить, но что-то задрожало в нем от иронически прищуренных глаз Пауля. Легкий холодок испуга подступил к горлу, он вспомнил день, когда Пауль заговорил с ним, оторвав его от семьи, вспомнил разговор с матерью. Он гордо улыбнулся.
— Нет, Пауль, я не из таких.
Пауль сказал, он сказал ужасные слова.
— Мы это проверим.
Борьба, значит, только предстоит. Внутренний холодок не исчезал. Карл весь скрючился. Он обнял Пауля — Пауль не протестовал. Кивая, слушал Пауль мольбу в голосе Карла, говорившего:
— Я — нет, я не из таких.
Карл поднимался по лестнице. На четвертом этаже он услышал пение. Он продолжал подниматься. Пела его мать.
Он был один на площадке между четырьмя дверьми. Мать, должно быть, сидела с малышом на кухне. Нет, звук был отдаленней. Она была в комнате. Это была детская народная песенка, которую она всегда пела Марихен, но Эрих тоже еще охотно ее слушал. Да, это ее спокойный, глубокий голос. Даже в пении голос ее сохранял какую-то суровость. Карл побледнел, закрыл глаза. Он видел ее сидящей там, в комнате. Пятясь, он нащупал перила и стал спускаться. Спокойно и ровно звучал голос матери. Какой глубокий, твердый, уверенный голос. Слушая его, держась за перила, он вдруг вспомнил сон в одну из последних ночей: сидела женщина, тяжелая, громоздкая, с мощными бедрами, голова как будто тоже была, только какая — он не помнил, но широкие белые плечи и руки он отчетливо помнил; а потом она встала — это было что-то жуткое, сокрушающее; существо на огромных ногах-колоннах, существо это стояло неподвижно и — он увидел — это была не женщина. Это был… мужчина.
Голос все пел. Карл бежал вниз, — что со мной? — он крепко держался за перила, ему казалось — вот-вот он упадет, — что только мне не мерещится; ему было дурно, слюной залило рот. Отвращенье, ужас, стыд. Шатаясь, стоял он снова внизу у подъезда. Он оглянулся, перевел дыхание — видения исчезли. В ушах звучала песнь.
И неверным шагом он опять поднимается по лестнице, к ней, вот он стоит на последней площадке и думает, глядя на дверь затуманенным взглядом: как много страшного на свете! — и входит в квартиру. Она ласково встречает его, не особенно присматривается к нему, подает на стол еду. Он улыбается мучительно, отсутствующе. Проверка, проверка, что это будет. И шепчет вслух:
— Проверка.
Мать поворачивается к нему.
— Что за проверка?
Он спрашивает:
— А? что? — И сбивчиво, с усилием толкует что-то о том, что завтра ему предстоит проверка.
— Какая? — спрашивает мать. — А вот, сможет ли он поднять тяжесть, нести тяжесть. — Она не понимает, — внимательно смотрит на него, дает ему поесть. Это так же, как рычанье — на-днях. О чем он думал? Она наблюдала его. Вот так наблюдала она мужа и расспрашивала его, что с ним, что его тревожит, о чем он думает. Таковы люди! Вечно нужно сидеть и подслушивать, что делается у них в душе. Пауль тут замешан или девушка какая-нибудь? Но перед ней теперь не муж ее. Перед этим мальчиком она не будет сидеть беспомощно и цепляться за него, как она цеплялась за мужа. Она уже все устроила, Карл своевременно узнает, что ему предстоит и какой путь ему уготовлен, пусть себе доживает спокойно свободные денечки, потом придет труд, и тогда прости-прощай всякие размышления. Работать, мой мальчик!
Она сидела напротив него и смотрела, как он рассеянно ест. Жизнь не шутит, мой мальчик. С жестокой решимостью во взгляде она не сводила с него глаз.
Карлу недолго пришлось ждать обещанной проверки.
Однажды он не ночевал дома. Это была суббота, он сказал матери, что отправляется с товарищами на загородную прогулку с ночевкой, в ночной поход. На самом же деле друзья, по его собственному желанию, взяли его с собой, чтобы встретить у тюрьмы трех заключенных, которые должны были бежать в эту ночь. Для этой цели Пауль одолжил фургон для перевозки овощей и в ближайшей деревне слегка нагрузил его. Заключенных, выбежавших из боковой улочки около тюрьмы, они спрятали под корзинами, где те нашли костюмы для переодеванья; поехали в город, к крытому рынку и стали разгружаться. На козлах сидел не кто иной, как Карл, и блистал искусством, которому он научился в деревне (для какой необычайной цели он воспользовался сегодня этим древним спокойным искусством, когда-то ему бы и во сне что-либо подобное не привиделось, а сегодня он превозносил себя за это): он умело правил лошадью, кормил ее и около четырех часов утра вдвоем с Паулем отвел фургон обратно в конюшню. А тем временем Густав давно уже устроил в городе всех трех беглецов.
Как горд был Карл совершенным делом! Он был сугубо счастлив оттого, что Пауль и Густав ни единым словом не отметили его заслуги — вот именно: это как бы само собой разумелось. Но самое чудесное, самое сильное во всей этой истории — были две коротких встречи с освобожденными: одна, когда они вскочили в фургон, и вторая, когда они незаметно соскользнули в людской сутолоке рынка. Они только издали бросили взгляд юному кучеру; это были простые, крепкие люди, хорошо знавшие свою дорогу, свой путь, и он, Карл, помог им. В ярком свете фонарей, в водовороте из корзин и торговцев они незаметно исчезли. Храбрецы. Он запечатлел в памяти их лица. Это было потрясенье, глубоко проникшее в его сердце.
До ужаса скоро последовала развязка. Теплый сентябрь подходил к концу. Улицы еще выглядели по-летнему, народ толпился на них до глубокой ночи. Лето в этом году, казалось, не хотело уходить, клетки с птицами висели на окнах у мелкого люда, около кафе и ресторанов бродили нищие-скрипачи в надежде, что и им что-нибудь перепадет с занятых столиков, а ночью над городом простиралось розовое небо, на нем чернели величественные здания, вызывающе поднимавшие вверх свои шпили; как триумфаторы, грозно поглядывали они вниз на жалкую возню бедняков — только посмейте восстать на нас!
Как-то Карл, регулярно работавший теперь в мясной лавке и много дней не видавший Пауля, заметил, что парни и девчонки из известной ему банды, — у них, по всей видимости, совесть была не чиста, — пристают к нему со странными вопросами: что делает Пауль, не знает ли Карл, где он обретается. И добавляли, что Карл не так-то скоро увидит своего любимца. Похоже было, что Пауля арестовали. Карл ни на одно мгновенье не почувствовал страха за себя, но его охватила сумасшедшая тревога за Пауля. Он хочет, он во что бы то ни стало должен что-то предпринять, как-нибудь связаться с Паулем, но куда броситься, где узнать о нем?
Долго ему не пришлось ждать этого случая.
После напрасного ожидания на площади и у дома напротив ночлежки, где жил Пауль, Карл, подходя однажды к себе, заметил в темноте прогуливающуюся взад и вперед девушку, по виду проститутку. Прежде всего, у него мелькнула мысль — полиция следит за ним. Но девушка уже увидела его и, сделав едва заметный знак головой, свернула в соседний переулок. Карл стоял в нерешительности: что это? И вдруг его осенила смутная догадка. Он вспомнил недавний эпизод, его обдало жаром — не Пауль ли это? Девушка стояла под аркой ворот, он прошел мимо. Но вот — ироническая улыбка, приглашающий грациозный жест… Он подошел. Это был Пауль. Они заговорили шопотом в темном подъезде.
— Полиция охотится за нами, — ты уже это знаешь. Я удрал из своей комнаты. Они пришли слишком поздно. За себя тебе бояться нечего, друг. Ты бывал только на наших совещаниях, кроме меня и Густава, тебя никто не знает, а на нас ты можешь положиться. Густав скрылся. Двух наших они поймали. Кто виноват? Заметь себе — всегда какая-нибудь девчонка. На этот раз та, что одалживала Густаву платье. Другой оказался красивее Густава и кстати кое-что заработал у полиции на этом деле.
Они стояли рядом. Карл дрожал. Он дрожал за Пауля. Какое тонкое, насмешливое лицо, как он спокоен! Словно дело идет не о нем.
В легком платье, кокетливо глядя на Карла, Пауль взял его под руку, шепнув:
— Сюда идут, разыграем любовную пару.
В эту минуту из дома вышли двое мужчин. Громко разговаривая и куря, не обращая внимания на нежно обнимающуюся пару, они прошли мимо. Карл никогда еще не обнимал женщину. Он вдыхал аромат женского платья, осязал мягкую у ткань и держал в объятьях Пауля…
— Что же с тобой будет, Пауль?
Пауль смешливо зашептал, жеманясь по-женски:
— Да, что со мной будет, милый? Ты ведь знаешь, как легко гибнет наша сестра без мужской поддержки.
Но тут же, быстро изменив тон, Пауль схватил Карла за плечи и вплотную придвинул свое лицо к нему.
— Ну, а ты? Ты остаешься здесь, так ведь? Или у тебя другие намерения?
Карл пробормотал:
— Я? Да — что же…
— Они преследуют нас, они защищают свою шкуру, конечно, в их руках полиция, а мы — мы одни. Все это ничего. Они сшибают нам головы с плеч. Но придет день, и мы возьмемся за них. Ни одного из этих преступников мы не оставим на ногах. И я говорю тебе, — он тряс Карла за плечи, совершенно забыв о споем женском платье, — они ничего не добьются, никогда, только месть разгорится сильней. Что я сейчас буду делать, я пока не знаю. Они хотят тем двум, которых они поймали, снести головы. Мы должны их спасти.
Карл не отрывал глаз от рта Пауля, он дрожал как в лихорадке.
— Я пойду с тобой.
— Добудь денег, завтра последний срок, достань их, где хочешь, главное, без шума, у тебя есть какие-то родственники, у матери тоже кое-что есть.
— Что ты, Пауль, у нее почти ничего нет.
Пауль до боли сжал ему руку, сверкнул глазами, от злости он несколько секунд не мог произнести ни звука.
— То, что есть, ты заберешь у нее. Ты сказал, что хочешь пойти с нами? Вот тебе проверка, которую я тебе пообещал. Или говори сразу: нет.
— Пауль, Пауль, не сердись на меня. Разве я не поехал тогда к тюрьме, разве я не…
Он не находил слов.
— Ну заплачь, пожалуйста.
— Почему ты так жесток со мною? Я приду.
Пауль отпустил его, перевел дыхание, провел рукой по лбу.
— Итак, завтра вечером в девять часов я буду стоять напротив твоего дома. Я очень пунктуален. Ровно в девять. Буду ждать пять минут. Костюм туриста, с палкой и рукзаком. Если сможешь, оденься и ты так. И деньги. Не забудь!
Он взял руку Карла. Увидев, что тот стоит с опущенной головой, Пауль прижал его к себе:
— Я вовсе не хотел тебя обидеть, друг.
— Не бросай меня, Пауль. Прошу тебя, Пауль, милый Пауль, не бросай меня.
— Пусти меня.
Пройдя по улице с десяток шагов, фрейлейн помахала ему белой перчаткой и быстро скрылась.
Бегство
Карл, оставшийся один в темной подворотне, поднял голову. Та самая улица, по которой только что ушел Пауль, поглотила и его. Пауля уже не было видно. Горели редкие, тусклые фонари. Острая, страшная боль пронизала Карла, — предвестница будущего жестокого страдания. Пауль ушел, я больше его не увижу, все кончено.
Нет, завтра… Завтра? И хотя он повторял про себя: завтра, завтра, завтра, — страх и боль проходили. Он не чувствовал под ногами ухабов мостовой: бараки, покосившиеся домишки, вдавленные в темень, проплывали мимо, не замечаемые им; последнее дыхание летнего вечера обвевало его шею, утратившую чувствительность. Он стоял у своего дома. Было поздно — одиннадцать часов. Оставались еще сутки, целые сутки, нет, на два часа меньше. Двадцать два часа, из них я шесть или восемь часов просплю, если я смогу спать, остается двенадцать часов. Двенадцать часов я должен сидеть и ждать его. Двенадцать часов мучений. А потом я пойду с ним. Я не останусь в этом доме. Никогда. Если они преследуют его и остальных, пусть преследуют и меня.
И он спокойно открыл дверь, думая: в последний раз. Поднялся наверх. В ушах не звенел больше крик матери, которую однажды проносили здесь. Душно, жарко, непривычно темно было на лестнице. Наверху была полная тишина. Тихо лег он в постель, крепко заснул.
Был уже светлый день. Мать ласково улыбнулась ему: он так спокойно спал, она успела умыть и одеть Эриха, тот уже выпил кофе, она пристегивала ему ранец. Мать улыбалась, Эрих протянул ему свою маленькую ручку. Они вышли, притворив за собой дверь.
— Хорошо, — сказал он себе, — хороший день, впереди много времени. Он сидит один за кофе и видит перед собой бесконечный ряд часов. Его охватывает тревога. Не сходить ли на рынок, но что ему там делать, с этим ведь покончено, он сидит здесь сегодня в последний раз. Он смотрит в окно на мрачные казарменные дома и думает: я ухожу от вас. И внезапно всплывает мысль — она идет как будто оттуда, с улицы: деньги! Мамины деньги, надо искать их тут — в комнате или на кухне, из банка она все забрала, здесь где-нибудь она их спрятала. Он сидел на своей неубранной кровати. Я возьму их после, у меня еще есть время, много времени. Мысль упорно возвращалась все к одному и тому же: забрать деньги у нее, — что ж она будет делать с Эрихом, она уже и так все потеряла и я тоже ничего не буду приносить больше. Надо поскорее — разыскать и уйти.
Он живо оделся. Скорей, скорей найти и прочь отсюда!
Он начал рыться в комнате — в бельевом, в платяном шкафу, за зеркалом, под кроватями, за картинами. Он ищет деньги. Мамины деньги. Это была трудная работа. Его прошиб пот. Он перешел в кухню. Здесь она спала, мебели здесь почти не было, он с ужасом уже видел, как уплывает эта возможность, он рылся, он искал деньги, он поднимал и передвигал тарелки и миски в кухонном шкафу, он выбросил все содержимое нижней половины шкафа, — какой только хлам мать ни хранила здесь: маленькие коробки, большие коробки, письма, вот почерк отца, вот эти проклятые бумаги, которые она вечно таскала с собой, фотографии отца, их всех, маленькая коробочка с надписью «Мария», что там такое? Старая резиновая соска, льняной локон и завернутая в папиросную бумагу серебряная цепочка с большим крестом, мать часто носила этот крест. Снова какие-то фотографии и письма, бумаги. Где же деньги, где она спрятала деньги? Не таскает же она их с собой. Она, кажется, вообще ушла без сумки. Не будет же она, отводя Эриха в школу, носить с собой деньги? В шкафчике ничего больше не было. Он заглянул под шкаф. За шкаф. Светил себе спичками, взял палку, палкой шарил под шкафом. Ничего. Может быть она заткнула их куда-нибудь за обои в комнате или в передней? Он осмотрел комнату, переднюю. Пот лил с него градом. Какая низость! Деньги ведь были не только ее, они принадлежали им всем, почему она не сказала ему, где они? Если бы она умерла в ту ночь, у них, у ребят, ничего не осталось бы. Ага, может быть, у нее в матраце. Он опять мчится на кухню, исследует матрац; а не зашила ли она их в какое-нибудь платье?
В шкафу висели ее тяжелые черные платья, вот ее угрюмый вдовий креп. Ему стало как-то не по себе, когда он перебирал эти вещи, он быстро обыскал все, быстро закрыл шкаф, поискал под шкафом, пошарил кругом, хмуро почистился, вытер потную шею, вымыл руки, от ползания на коленях и лежанья на полу брюки его были перепачканы, он стряхнул с них пыль. Что же будет, денег нет, где ему достать их? Они нужны мне, они нужны мне!
Он оделся и выбежал на улицу. Он постоял около дома, где жил дядя, дважды возвращался туда, ему пришла в голову какая-то мысль, он помчался на рынок, не воровать, нет, — я для этого неловок, — но поискать ребят. Он встретил одну из девчонок, которая была тогда в «отеле», подругу главаря, она сделала вид, что не узнает его, а когда он спросил об ее парне, она хлопнула его по лбу и высунула язык. Мне не везет, все вокруг меня смыкается, такая чудесная погода, все такие веселые, и утро сегодня было такое хорошее. Он понесся на сквер неподалеку, сел на скамью и там, в каком-то полусне, долго просидел среди безработных и детей. Вывела его из забытья драка, разыгравшаяся около него, какого-то субъекта обвиняли в намерении обокрасть сидевших на скамьях.
— К вам в карман он тоже хотел залезть, — сказали Карлу.
Карл оторопело вскочил, ощупал карман, — нет, портмоне было на месте. Он встал и побрел дальше. Долго-долго шел, — который час, больше трех, верно, — и только теперь он заметил, что цепочка от часов отстегнута и болтается, но часы были целы, этот воришка и его тоже хотел обокрасть. Слезы выступили на глазах у Карла, он все шел и шел, купил себе две булочки. И только, когда начало темнеть, попытался овладеть собой. Сами ноги, которые были умней его, привели его домой. Разбитый, поднялся он наверх. Мне нужны деньги, я должен раздобыть деньги. Мама, наверное, уже дома, я скажу ей, она мне даст, хотя бы немного, сколько она сможет. Ах, если бы она дала, если бы дала, как хорошо было бы!
На лестнице, обычно такой шумной, сегодня тихо. Он стоял перед ее дверью, медлил, не отпирал. Ты отпустишь меня, мама? Я буду тебе так благодарен. Отпусти меня. Я должен уйти. Я иду с Паулем и его товарищами. Что мы будем делать, я не знаю, но отпусти меня. Плохого мы ничего не сделаем. Будь сильной, мама, и тогда все будет хорошо. Отпустишь ли ты меня, мама?
Он вошел. Темно. Прислушался; никого. Она опять пошла с Эрихом к Марии. Он вошел в комнату, зажег свет. Что за странность — шкаф открыт. Постой, постой, разве я его не запер? Он закрыл его, недоумевая, обеспокоенный. Пошел на кухню с зажженной спичкой в руке. И — что это? — у стола, согнувшись, сидит мать, голову она положила на стол, не шевелится. Он швырнул спичку, бросился к матери, схватил ее за плечи. Она шевельнулась, застонала. Он вскочил на табуретку, зажег газовую лампу, подбежал опять к матери, стараясь заглянуть ей в лицо. Не разгибая согнутой спины, она мотала лежащей на столе головой, — он уловил среди стонов:
— Нас обокрали, Карл, все забрали, деньги наши забрали.
И она подняла растерзанную голову, лицо было каким-то вспухшим, волосы свисали беспорядочными прядями.
— И это пропало, это тоже. Последнее, что у нас было, Карл.
Он оглянулся, ничего не понимая. Что могло произойти?
— Где они лежали?
Она показала на низ кухонного шкафа, туда, где он рылся. Он спросил:
— В чем они были?
— В желтом конверте.
Желтый конверт он держал в руках. Шкаф стоял раскрытый, содержимое его было наполовину выброшено; Карл, стоя на коленях, порылся, не прошло и минуты, как желтый конверт оказался в его дрожащих руках. Мать сидела к нему спиной, он спокойно мог положить конверт в карман, но раньше, чем он подумал, у него вырвалось:
— Этот?
Она поворачивается к нему, взглядывает на конверт, встает, берет у него конверт, который он протягивает ей, высоко подымает обе руки, лицо ее расцвело, оно излучает радость, она бросается к Карлу, поднявшемуся с полу, обнимает его, прижимает к себе, целует, и смеется, и плачет:
— Как же ты нашел его, а я искала и искала, у тебя легкая рука, до чего я рада, до чего я рада, — и она все прижимает его к себе, гладит его голову. Потом, потягиваясь, точно после тяжелого сна, говорит:
— Знаешь, Карл, я уже думала, что господь проклял всех нас на веки вечные.
Он хотел убрать вещи с полу, но она не позволила. Она оживилась, повеселела, стала разогревать ужин, ей хочется горячего, она так проголодалась. Эрих — у Марии, она, может быть, потом зайдет за ним, а, может быть, она его оставит сегодня у тетки. Мария была бы так счастлива, если бы он ночевал там, сегодня ведь суббота и завтра ему в школу не ходить. Она суетилась, накрыла стол на двоих. Он стал бормотать, что очень занят, но она сказала:
— Сегодня ты мне ничего не отдаешь из своего заработка, весь целиком оставляешь себе, это — вознаграждение за находку. Дать я тебе, Карл, к сожалению, ничего не могу.
Только убрав со стола и собираясь привести в порядок бумаги и коробки, валявшиеся на полу, она обратила внимание на его рассеянное, напряженное лицо. Он почти все время молчал, говорила она одна. В своей радости она ничего не замечала. То, что деньги нашлись, его, видимо, нисколько не обрадовало. Может быть, она уж очень глупо держала себя, выдумав эту смехотворную историю с кражей. И она завела с ним разговор, старая тревога проснулась в ней. Она сидела в кухне, на столе горела подаренная дядей керосиновая лампа, заменившая эту ужасную, воткнутую в бутылочное горлышко свечу, при свете которой они вели здесь свой самый тяжкий разговор. Она слышала, как поет фитиль в лампе. Нащупывая, она попросила извинить ее за сегодняшний переполох, она хотела взять немного денег, конверт всегда лежал в деревянном ящичке в самом низу, и вдруг она его там не нашла, действительно, все было перерыто, можно было на самом деле подумать, что кто-то собирался обокрасть их, но возможно, что она сама переложила конверт на другое место, ведь иногда голова прямо кругом идет.
Выдержка, выдержка, взять сразу правильную линию. О, как же мне не повезло, как ужасно, что она оказалась дома!
— Говоришь, мама, вещи были перерыты? Скажу тебе правду, это я там рылся.
Так, теперь это сказано. Она откинулась на спинку стула.
— Я… я искал свои метрики. Я хотел уехать. Моя торговка уволила меня. Заработки мои кончились.
— И?..
— И я стал рыться. Я хотел поскорей покончить с этим, тянуть ведь бессмысленно.
— С чем, с этим? Я не понимаю, почему такая спешка? Объясни же, Карл. Ты слушаешь меня?
— Я должен уехать.
— Куда?
— Куда-нибудь. Переходить, переезжать из города в город, из села в село.
— Один?
— Нет.
— С кем?
Он промолчал.
— С Паулем?
Карл кивнул.
— Я так и знала. Что же вы собираетесь делать, на что жить в пути? Попрошайничать?
— Я хотел попросить у тебя денег.
Теперь, значит, и это сказано. Про деньги.
Они оба поднялись. Она стала у плиты. Ее трясло. Из груди вырвался смех.
— Ты украдкой, за моей спиной, роешься в моих вещах, переворачиваешь все вверх дном и хочешь удрать. Ты — мой старший сын, тебе все равно, что будет со всеми нами — с Эрихом, Марией и со мной, и ты еще просишь у меня денег.
Так она уже стояла однажды, — гнев закипал в ней, когда другой взрослый человек, крича и буйствуя, во что бы то ни стало хотел уйти; она все ему отдала, он поверг их в нищету. Это — его сын, плоть от плоти его, ужасно, я задушу его!
Она закричала.
— Так отвечай же! Чего ты опустил голову? Ты не можешь мне в лицо смотреть? У тебя нехватает порядочности, чтобы сказать мне чего ты хочешь? Ты все еще водишься с этим проходимцем, который сбивает тебя с пути? Я донесу на него в полицию.
— Разговаривать, мама, нам нет никакого смысла. Я хочу уйти, я должен уйти, дай мне сколько-нибудь денег, дай, сколько можешь, ты не пропадешь здесь, дядя выручит.
— Если нет смысла, зачем же ты, благородная личность, разговариваешь со мной вообще? Вот лежит этот конверт, почему ты не уносишь его. как вор, и почему бы тебе не привести попросту сюда свою банду разбойников, раскроить мне череп, как они это делают здесь, в городе, — и деньги были бы в твоих руках.
Какой несчастный день: конверт был у меня в руках, а теперь я в ловушке!
Стоя у шкафа, пылая гневом, она продолжала:
— Что вы забыли там на проселочной дороге? Этакие молокососы. Разве ты дома не насмотрелся на этих бродяг, когда они стучались к нам, замерзшие, голодные, и рады были возможности переночевать где-нибудь в сарае, и надо было звать жандарма, чтобы выгнать их, потому что они не хотели итти дальше? Не стыдно тебе!
— Я не хочу оставаться здесь, мама, ты не расстраивайся, я на тебя не в обиде. Дома у нас теперь нет, мы все потеряли, ты сама знаешь, что те несколько пфеннигов, которые есть у нас, нам не помогут. Пойду я милостыню просить, тогда и тебе ничего другого не останется. Но, но… (он искал слов, он так не может уйти от мамы, — что ей сказать, о, как он попался!) Мама, я уже не ребенок, мы стали нищими, ты хочешь выбраться из этой ямы, хочешь опять в приличную квартиру, а мне этого не нужно. Я видел эти «приличные» квартиры с оборотной стороны, ты мне сама их показывала, все эти роскошные магазины и улицы, по которым я носился, как затравленный, и тебя с твоими бумагами тоже преследовали, и нам ведь никто не помог, и ты, ты не знала, как выйти из тупика. Я пока еще молод и хочу где-нибудь в другом месте попытаться приложить свои силы, я не знаю еще, где и как я это сделаю, но я не хочу погибать здесь.
Она слушала, затаив дыхание.
— Чего же ты хочешь?
Она стояла у стола, и он лучше видел ее лицо.
— Я не хочу стать низким и подлым человеком, немного от этих свойств у меня уже есть, я это заметил, в таких условиях ничего нельзя с этим поделать, а потом и замечать перестанешь. Да, это так. Пауль показал мне это; он не плохой, Пауль, он лучший, он самый лучший из всех, кого я встречал. И он хочет со мной пойти, он хочет меня взять с собой, и ты, мама, скажи сама: после всего того, что с нами случилось, не лучше ли, если мы так сделаем, чем прозябать здесь, среди этих не знающих милосердия подлецов, кровопийц, и стать таким, как они.
Она заколебалась.
— Ведь это все не ты говоришь, Карл, ты не такой совсем, это все Пауль наговорил тебе.
— И ты, мама, тоже.
Она всхлипнула и опустилась на стул.
— И поэтому ты хочешь меня бросить! Лучше бы ты дал мне умереть тогда, Карл. Ты, мое дитя, мой старший сын, ты должен бы быть нашей опорой и защитой, а ты берешь фуражку и идешь своей дорогой.
Я в ловушке, в ловушке, разговоры ни к чему не приведут!
— Я не бросаю тебя, мама, я должен уити, я знаю, как мы настрадались, и ты не можешь не признать, что я прав. И то, что я делаю, я делаю и для тебя.
Как он ей нравился, он лучше своего отца, он хотел уйти не для того, чтобы броситься, очертя голову, в водоворот развлечений. Она не заметила, как повзрослел ее сын. Тем меньше ей хотелось потерять его. И он тоже, начав говорить, почувствовал, как слепая ожесточенность уступает место нежности к матери, но одновременно вспыхнула в нем и вся его любовь к Паулю, и это вызвало в нем чувство непреклонности, не-пре-клонно-сти.
Они продолжали говорить безустали. Она обходила его, как охотник дичь. Он пока еще сидел здесь, и она была с ним, он еще не ушел, она еще не потеряла его, настал решающий час. Разговор то прерывался, то какими-то скачками несся вперед, то возвращался к уже сказанному. Карл продолжал долбить в одно место:
— Мне нужны деньги, мама.
Она начинала сызнова.
— Зачем они тебе? — спрашивала она, стараясь перевести разговор на такие рельсы, где она могла бы ослабить позиции Карла.
Время шло. На плите стоял маленький будильник, Карл часто посматривал туда, она следовала глазами за его взглядом, мальчик становился все беспокойней, испуганней, вот он встал, она чувствовала — он хочет уйти ровно в девять часов.
— Что с тобой, Карл, ты меня пугаешь, ты болен!
— Я не болен. Я скоро должен итти. Дай мне денег, мама, немного, ну — сделай это!
— И ты хочешь вот так уйти, сразу, не попрощавшись с Эрихом и Марией, да ты посмотри, как ты одет, что на тебе есть.
— Я одет хорошо, на мне все, что мне нужно.
Он вышел из кухни, отворил в комнате окно, посмотрел вниз. Мрачные тяжелые дома-казармы, тусклый фонарь, редкие прохожие. Она пошла за ним. Ага, Пауль будет дожидаться его внизу! Ей нечего было больше сказать ему, мозг ее был измучен и опустошен, она была с ним в комнате, и первое, что ей пришло в голову, когда он снова подошел к окну, это незаметно запереть выходную дверь и спрятать ключ. Она так и сделала. Ключ она положила под одеяло на кроватке Эриха. И вот, по противоположной стороне улицы стал приближаться к их дому одетый по-походному человек, она слышала его ровные, твердые шаги. Он остановился. Карл высунул в окно руку, помахал, отпрянул от окна, бросился к матери, взял ее за руки, лицо его выражало радость, безумие, ожидание, мольбу.
— Он внизу, мама. Мы идем. Ну?
Она сжала ему руки.
— Я не отпущу тебя.
— Чепуха.
— Нет, Карл, я тебя не отпущу.
— Тогда я уйду без денег.
И он вырвался от нее, бросился к двери, схватился за ручку, стал дергать.
— Дверь заперта? Дверь заперта, мама?
Она неподвижно стояла у стены.
— Я знаю.
— Что? Ты заперла? Дай же ключ, мама.
— Не дам.
— Где ключ, мама, не делай глупостей, не играй со мной.
Он подбежал к ней, ощупал ее руки.
— Куда ты дела ключ, ради бога, где он?
— Я не знаю, мальчик.
Охваченный ужасом, стоял он перед ней:
— Я ведь должен итти, мама, я должен!
Он кричал, подбегал к окну, бросал взгляд на улицу, Пауль стоял на том же месте.
Карл молил:
— Отопри, отопри.
Он барабанил по двери, бился об нее.
Мать, встревоженная, подошла к нему.
— Мальчик, соседи сбегутся.
— Я хочу выйти отсюда.
Он уперся спиной в дверь, он плакал:
— Не может быть, мама, чтобы ты меня не выпустила. Что ты со мной делаешь, мама, что ты со мной делаешь, это преступление!
Он извивался, он неистовствовал у двери, вот он сейчас ударит мать, он убьет ее, она старалась схватить его за руки, как он тяжело дышит!
Он снова бросился к окну. Высунулся, посмотрел направо, налево, обернулся бледный, как смерть, с пеной на губах, с безумным, пустым взглядом.
— Он ушел.
Навалившись на дверь, он еще раз тяжело прохрипел:
— Отопри, мама.
Со сдавленным криком бросился он иа пол. Вскочил, подбежал к окну. Ей пришлось оттащить его: казалось, он сейчас выбросится. Ей удалось закрыть окно. Она подтолкнула Карла к кровати Эриха, и он упал на нее, лицом в подушки, он скулил, визжал, кусал руки.
— Он ушел, он ушел.
Мать сидела на кровати, у него в ногах.
— Да. мой мальчик, он ушел.
Повернув к ней лицо, он выпрямился и сказал:
— Ты виновата.
Он вздрогнул, когда она прикоснулась к нему.
— Не прикасаться к тебе, Карл?
— Ты виновата.
И лежа на кровати Эриха, этот взрослый человек разразился безудержными рыданиями. Пауль ушел. Кончено. Все кончено.
— Ты виновата, мама.
Она поднялась, шатаясь, подошла к столу и села. Лучше бы ей не родиться на свет. Но, положив голову на стол и слушая всхлипывания Карла, она постепенно успокаивалась. Тиски разжались. Она вздохнула; ну, ничего, миновало на этот раз, на этот раз она победила.