Суровые времена
Надвигались суровые времена.
Мирное сожительство людей, если бы их предоставить самим себе, могло бы продолжаться десятки лет, с теми или другими переменами, поворотами, люди бы постепенно старились и, наконец, по воле природы, принимали бы горизонтальное положение. Но так уж устроен мир, что все в нем связано, что муж не может жить без жены, жена — без мужа, дети — без родителей, а эти крохотные группки людей зависят от больших, те — от еще больших, и так далее. Когда мир был мал, людские орды уходили в степи, жили там жизнью дикарей, и все их помыслы сводились к пастбищу, к погоде, к приросту овечьего стада, к количеству молодняка. Но когда были построены железные дороги и пароходы, аэропланы, телеграф, телефон и радио, люди отказались от права на тишину, они простерли связующие нити по всему миру и обрекли себя тем самым на зависимость от любого события, в какой бы отдаленной точке мира оно ни произошло.
Как разбогатело большинство стран! Это было настоящее процветание, краса и блеск. Наш город разросся, как гигантское дерево, как многоствольный клен со сложным переплетом ветвей; год за годом откладывала кора дерева новые круги, оно ширилось, цвело. И вот издалека стали доводиться злые вести — мир, конечно, велик, но так ли он уж велик в наши дни? — вести о банкротствах и банковских крахах, но, в конце концов, кому какое дело до этих далеких событий, да, помимо того, одно-другое ранение не так уж страшно. С этой поры в газетах появились какие-то имена, которые уже не сходили с газетных столбцов, как досадное, жирное пятно.
Носились слухи о катастрофически падающих курсах акций, о миллионерах, становящихся нищими, о раскрытой где-то грандиозной афере, причем приводились такие фантастические цифры, что у рядового рабочего или чиновника волосы на голове становились дыбом. Раздавались голоса, утверждавшие, что все это — плоды проклятых спекуляций, что вся биржа заражена. От этих утверждений оставался один шаг до краткой формулы, давно усвоенной бедными получателями жалований и поденной оплаты: сама биржа и есть очаг заразы. Вначале еще можно было утешаться тем, что пострадавшие страны территориально расположены далеко, мелкий люд даже полагал, что следовало прервать с этими странами телефонную связь, как бы окружить их кольцом карантинных загородок.
А вообще все это легко забывалось. Стоило выйти на улицу, выглянуть в окно, и каждый убеждался, что все на своем месте, наступила весна, потом лето, у кого были деньги, выезжал за город, у кого их не было — сидел дома, многие совсем ничего не знали об ужасном бедствии в далеких странах, и это, в сущности, было лучше всего. Самое умное, если правильно смотреть на вещи, — отменить подписку на газеты, не читать никаких газет вовсе, не расстраиваться. Недобрый вестник любовью не пользуется, и газета, рассчитывающая на хороший тираж, не станет тревожить покой своих читателей. И действительно, некоторое время в газетах появлялись лишь отдельные заметки, которые, однако, означали больше, чем отголоски пронесшейся бури, читателю предлагалось взглянуть на развалины, дымящиеся вдали, но только для того, чтобы поднять собственное самосознание, ибо, кого бы ни спросить, — владельца ли табачной лавочки, почтальона или знакомых и сослуживцев в конторе, на фабрике, — никто и никак не чувствовал на себе влияния этого отдаленного бедствия; ничего не произошло, телефонные провода спокойно можно было пока оставить в покое. С подлинным жаром, правильно учитывая положение, газеты прямо-таки любовно описывали «нормальные» случаи убийства, железнодорожные катастрофы и обычные аварии аэропланов. Много места уделялось также ходу парламентской жизни или обсуждению вопроса о качествах подлинно крупного, так сказать, прирожденного депутата парламента. Такой идеал можно было найти лишь среди покойных депутатов.
И вдруг из промышленных и коммерческих кругов донесся тихий, но вместе с тем пронзительный стон, похожий на кошачий вопль. Вопль этот был ответом на требование уплаты долгов. Само по себе в этом требовании не было бы ничего удивительного, и оно не взволновало бы общественности, мирно переваривавшей излюбленные темы об убийствах и гибели аэропланов. Но требование это относилось к великому множеству фирм, в том числе и к очень крупным, а никто из них не мог платить.
Среди неплательщиков оказались могущественные магнаты, как раз в последнее десятилетие прославившиеся фантастическим ростом своих богатств, чуть не ежемесячно прибавлявших к цифре своих акционерных капиталов нуль справа; это были имена, от которых исходило сияние. И такие люди не могли уплатить сделанных ими долгов. Слушайте, слушайте! В далеких, распроклятых, спекулирующих странах додумались до идеи: добытое хищническими способами дьявольское золото перекачать в другие, благородные, солидные страны, чтобы оно приносило жирные плоды. Хищники как бы испрашивали и — действительно получали — отпущение грехов за содеянные преступления. Так и не покаявшись и продолжая вершить свои темные дела, караемые за это еще более грандиозными банкротствами и банковскими крахами, они потребовали: вернуть им деньги!
Для чего? — мог бы спросить себя спокойный должник. Конечно, для того, чтобы продолжать свои спекулятивные сделки. При таких обстоятельствах совершенно правильно было бы, — рассуждал весь мелкий люд нашего города, — не возвращать долгов и этим предохранить кредиторов от совершения дальнейших злодеяний и заставить их стать на путь закона.
Однако, среди коммерсантов и промышленников находились еще люди, которые толковали о какой-то коммерческой этике и платили по своим обязательствам. Это был великодушный жест, стоивший им, кстати сказать, существования. Так, самцы некоторых насекомых, исполнив свою любовную обязанность, платятся за это жизнью. Но большинство отечественных промышленников отмалчивалось, благородно воздерживаясь от обвинения кого бы то ни было. Эта часть должников ограничивалась тем, что просто не платила.
И вот, пока широкие круги общества вновь с увлечением читали об убийствах и воздушных катастрофах, пока они обогащались газетными сведениями о подонках общества — о подпольном мире преступников, о любви в притонах, об удивительных обычаях, союзах и любовных отношениях в этом мире, — положение обострилось. До сих пор все сохраняли спокойствие и терпение. Но то, что страны-кредиторы, не получив своих денег, отказали в дальнейших займах, — это выбило дно из бочки. Страны-кредиторы мстили за сделанный им намек, что так дальше продолжаться не может. Стало известно, что они стали предъявлять претензии странам-должникам, будто те вложили одолженные деньги в создание мощных банков, постройку фабрик, больниц, поселков. Ну, а скажите пожалуйста, для чего же было делать займы? И не навязывали ли сами эти страны — если уж говорить правду, то до конца, — свое маммоновское золото, чтобы взимать потом высокие проценты, нажитые на чужом поте, на чужом горбу. Замечательные методы! А потом еще попрекать тем, что люди трудятся! Приходилось иметь дело с недобросовестным противником (вспомним Шейлока). Во всяком случае, взаймы противник этот больше не давал.
Все с нетерпением ждали, что будет дальше. И кто меньше всего этим интересовался, почувствовал это на себе раньше других.
Как во всей стране, так и в нашем городе, строительство, радующее душу, пошло на убыль. Сразу впало в печаль множество людей с их женами и детьми, с их родственниками, которых они поддерживали, с их матерями и бабушками. Там, где жили в семье мать и бабушка, их старались сбыть с рук, по возможности, в казенные дома для престарелых, в богадельни. От этого у лавочников в округе, у булочников, мясников, сапожников, портных стало меньше покупателей.
Так как меньше строили, то вместе с каменщиками пришел черный день и для плотников, работающих топором и метром, загоревали стекольщики, слесаря, водопроводчики, штукатуры, маляра, печники, а вместе с ними — их жены и дети, их родственники, которых они поддерживали, их матери, бабушки и дедушки. Вынужденные ограничивать себя, они, в свою очередь, давали меньше заработать булочнику, мяснику, портному, сапожнику. Зато сами они подолгу околачивались в пивнушках, дома ворчали, дурно обращались с женой и детьми.
И кирпичным заводам в деревнях и в пригородах приходилось жечь меньше кирпича, и там освобождались рабочие руки.
Это были первые зарницы грядущего кризиса. Кризис надвигался неровно: то задерживаясь, то какими-то толчками. Еще можно было встретить миллионы людей как во всей стране, так и в нашем городе, которые ничего не видели и, покачивая головой, поучали: незачем преувеличивать, всегда бывали плохие и хорошие времена, сейчас как раз время плохое, ничего в этом особенного нет, это пройдет, как-нибудь перетерпится, во всяком случае, можно еще терпеть. Слушая таких людей, нельзя было не признать, что они правы. Но затем с ними происходило то же, что с человеком, который мирно сидит в своем саду под развесистым каштаном, мечтая, куря и наслаждаясь красотами природы. Несколько листочков реют в воздухе, он задумчиво рассматривает на лету их тонкий рисунок и тоненький стебелек; листочки, падая, кувыркаются в воздухе, точно играя. Но вот, листья начинают падать все чаще и чаще, на траву в своей зеленой иглистой кожуре грохается каштан, — вот было бы дело, угоди такая штука в голову. Человек думает: что за странное время года, я сижу как будто укрытый со всех сторон, внизу нет никакого ветра, должно быть, наверху ветер. И человек смотрит на деревья, которые не шелохнутся. Он устремляет взор ввысь, стараясь уловить порывы ветра, дующего наверху и не доходящего донизу, он хочет найти разгадку таинственного явления природы. Но вдруг снова раздается треск, кусочки коры, обрывки листьев летят человеку на колени, и смотри-ка! — человек вскакивает, козырьком приставив ладонь над глазами, вглядывается, — он заметил какой-то шелест в листве, там какой-то зверь, и, в самом деле, там сидит настоящий когтистый коричневый зверек, белка с огромным вертлявым и пушистым хвостом.
Общественное мнение начало задумываться. А это всегда плохо кончается, когда общественное мнение начинает размышлять. Правда, оно прибегает к этому исключительному средству только в крайних случаях. Когда в средние века черная смерть — чума — поразила европейские страны, корень зла искали в чем угодно, кроме грязи, в которой утопали города и села, которая скоплялась в ужаснейших кварталах, где навоз кучами лежал посреди улицы, и дома кишели крысами. Обвиняли колдунов и колдуний, навлекших, якобы, страшный мор, сжигали их десятками, вешали отравителей колодцев, паломничали к святым мощам и каялись в грехах; всех, кого только можно было заподозрить, осуждали гуртом вместе с чадами и домочадцами, а грязь оставляли нетронутой. Ныне царило просвещение, люди опирались на науку. И вот, на арену вышла наука.
Началось строительство институтов (строительство это уже было хорошо), которым надлежало заняться исследованием экономических связей и причин, своего рода хозяйственной метеорологией. И оказалось, что новая наука не отстает от старой. Имея в своем распоряжении огромные библиотеки, находясь постоянно в курсе вновь поступающих экономических сведений, среди которых попадались и правильные, профессора этих институтов вместе со своими многочисленными помощниками принялись, как врачи, чертить «кривые», издавать книги и, словно одержимые, писать статьи. Рвение их не оставляло желать лучшего, они доказывали прежде всего, как они полезны. Они процветали среди общего кризиса. Ясно и исчерпывающе доказывали они и излагали черным по белому с красными, зелеными и синими линиями то, что многие давно подозревали: во всем виновата техника! Этого урода, это чудовище, по имена техника, нужно немедленно схватить за шиворот и изгнать из страны, — промышленники со злым умыслом довели технику до высокой степени развития. Эти подлые существа, с помощью ничего не подозревавших инженеров, усовершенствовали машину, изменили процесс производства, и, к общему несчастью, все это дало вначале хорошие, больше того, — блестящие результаты: урожаи собирались исключительные, недра раскрывали свои изумительные богатства, никто никогда не подумал бы, что они хранят в себе столько ценностей. И так как обилие лилось через край, то хлебу, кофе, меди, цинку ничего не оставалось, как подешеветь, а подешевев, они, конечно, упали в цене, поскольку же они упали в цене, они уже не оправдывали затрат на их добычу, не приносили прибылей, и тогда все добрые и полезные деньги, капризные по природе своей, попрятались, сердясь, в погреба, а тысячи, десятки и сотни тысяч рабочих рук, которые раньше были заняты, оказались лишними, и в этом именно и кроется причина безработицы, и, в сущности, тут нечему удивляться, — все ясно, как божий день! Так вот для того, чтобы упорядочить деловую жизнь, надо, разумеется, сократить размах производства.
— Удивительно, — говорили рабочие и служащие, помолчав некоторое время, чтобы переварить все эти выводы, — для упорядочения деловой жизни нас нужно выбросить на улицу! Но их вожди и учителя, пока еще державшиеся за свои местечки на заводах и в конторах, отвечали им: к сожалению, это так.
Да, в высшей степени странное, совершенно необозримое по своим последствиям явление стряслось над миром — кризис. Во времена подъема весь земной шар гудел от веселого, беспорядочного шума, точно под гулкими сводами собрались, пируя, воинственные орды, к которым так и текли в руки добыча, золото, рабы.
Теперь над миром опустилась тягостная тишина. Все, кто сохранил силы, в страхе и озлоблении, заняли свои позиции и стали друг против друга точить оружие. В здании, воздвигнутом в период «расцвета», слышалось какое-то шуршание и потрескивание. Это началась работа червей.
Черви за работой
Миновали хорошие времена и в мебельной промышленности. Фирма Карла и его дяди считалась одной из лучших. На фабрике, правда, еще были в ходу старая ножовка, лисохвостка, сверло, коловорот, колотушка, рубанок, разрезальный и расколочный нож, струг, но все это уже отодвинулось на задний план. Могучая сила тяжелых машин давно уже вошла в эти залы, как артиллерия — в крупные армии: машины потребовали себе места, и прежние два этажа в заднем флигеле, куда Карл учеником поднимался по железной лестнице, сменились двумя большими зданиями, а третьем же — фасадном — разместилась постоянная выставка продукции. На токарных станках вытачивалось, точно мягкое дерево, железо, жали электромоторы. Дерево шлифовалось и полировалось теперь на конвейере с бесконечной лентой. Лес привозился теперь непосредственно с гор на грузовиках и гусеничных тракторах, его сразу же бросали под распилочные машины, где сила могучих зубьев лесопильной рамы и поперечки дробила и щепила его. Долбежная машина выдалбливала острореберные отверстия, фуговка и калевка выполнялись на стальных станках, обрабатываемый кусок дерева вставлялся в мощную фрезерную машину, в ней было приспособление для долбежки, и она выдалбливала точные примоугольные гнезда для шипов.
Фирма, вооруженная такими орудиями производства, обладала несколькими домами в различных частях города; в домах этих помещались магазины или выставочные залы, по всей стране разбросана была сеть агентств по сбыту продукции. Фирма попрежнему поставляла мебель для состоятельных и средних слоев населения, но пополнила свою программу и массовой, серийной продукцией, предназначенной для удовлетворения покупателя из среды рабочего класса. Изучая платежеспособность населения, владельцы фабрики умной системой платежа в рассрочку соблазняли покупателя не столько на затраты, сколько — можно сказать, — на устройство собственного гнездышка.
Ледяное дыхание кризиса поражало страну за страной. Строительство прекратилось. Богачи потеряли спокойствие, бедняки увидели у своего порога страшнейшего из призраков, когда-либо посещавших человечество, — безработицу.
На фабрике у Карла кризис, прежде всего, отразился на производстве дорогой мебели и на системе рассрочки платежей. Цех за цехом выбывали из строя, ряд филиалов в провинции, как принято было выражаться, сворачивался.
Какой выход из этого бедствия видел Карл?
Обезлюдели цехи, умолкли дорогостоящие машины, сокращались прибыли. Но имелись запасы. Он надеялся сбалансировать расходы и доходы.
Но чего Карл не видел?
Он не видел последних конвертов с заработной платой, которые рабочие получали из кассы вместе со своими документами, он не видел, как люди, засунув деньги и бумаги в карман и потоптавшись еще несколько минут в душном от человеческих испарений цехе, плюнув, выходили. Он не видел, как они, пока еще относительно бодрые на вид, прощались у ворот, пожимая друг другу руку и бросая угрюмый взгляд на великолепное здание фабрики — гордость современной архитектуры; снимки фасадов этих зданий были помещены в иллюстрированных журналах вместе с портретами архитектора и обоих владельцев — покровителей передового архитектурного искусства. Он не видел, как уволенные, приближаясь к своим жилищам, все ниже опускали голову, все больше горбили спину, все крепче сжимали губы. И вот, каждый из них уже кладет последнюю получку перед женой, он слышит щебетанье канарейки в клетке, дети прибежали встречать отца, он сидит, подперев голову обеими руками. Завтра можно поздно встать, но он, конечно, проснется в шесть, ночь он проведет плохо и уже в три часа будет лежать без сна, ощущая присутствие жены и детей, слыша их дыхание; еще совершенно темно, завтра работы нет, он может долго спать, нужно сходить в профессиональный союз, зарегистрировать семью, на бирже труда отметиться, что уже они дадут там, нужно, чтобы жена опять поискала где-нибудь место приходящей прислуги, он присмотрит за детьми, они и вещи все опишут, если он не будет платить за квартиру.
На бирже труда они собирались с утра, приходили пешком или приезжали на своих велосипедах, там они ждали, выстраивались в очередь, потом их впускали, они сидели, ждали, выстраивались в очередь перед окошком, стояли, ждали, протягивали свои книжки, на книжках им ставили печать, они шли к другому окошку, стояли, ждали, протягивали свои книжки, получали пособие, — теперь все было в порядке, весь день впереди свободный, они пойдут домой и будут ждать, ждать. В сотни, в десятки тысяч, в тысячи и сотни тысяч домов вползали они поодиночке, вынимали кошельки, отдавали жене деньги, потом шли три долгих дня безделия, и вот снова выползают они из своих щелей, стекаются каплями, ручейками, мощным потоком к биржам труда, но они не бурлят и не размывают берегов, а плещутся и бормочут едва заметными волнами; через несколько часов они лавиной выкатываются из широких ворот, разбирают свои велосипеды, нахлобучивают фуражки и рассасываются по всему городу. Как ни велико становилось постепенно их число, они не затопили под своей массой биржи труда, они не врывались в дома, они только страдали, о, как тяжко страдали!
К моменту, когда начался кризис, Карл был широкоплечим человеком сорока с лишним лет, крестьянского типа, постоянно занятым, с быстрыми движениями. Лоб его прорезала посередине глубокая складка, точно Карла постоянно занимала какая-то одна мысль. Энергичный рот, подбородок и взгляд. Лицо — бледное, даже с желтоватым отливом от постоянного пребывания в закрытых помещениях, в вагонах железных дорог, гостиницах, автомобилях. Волосы поредели.
Ему, как и другим промышленникам, было ясно, что конъюнктура рано или поздно даст трещину. Но на этот случай накоплены были достаточно солидные запасы.
Хотя Карл принципиально держался своей собственной линии поведения, он все же не терял связи с союзом промышленников. Так как, повидимому, в ближайшее время могли потребоваться какие-то, пока еще неясные, объединенные мероприятия, то он поступал, как все: он участвовал в совещаниях. Однажды за ужином, перейдя к десерту, он с присущей ему деловитостью изложил Юлии положение вещей и сказал, что ему нужно поехать на заседание союза — необходимо заменить больного дядю, — и поэтому на сегодня отпадает ее женский семейный часок болтовни за кофе в их уголке. Юлия широко открыла глаза:
— Ты начинаешь заниматься политикой, Карл?
Карл, очищая себе грушу, добродушно пробурчал:
— Право же нет, Юлия. Я предоставляю это другим. У нас дела посерьезнее. Необходимо принять предупредительные меры. В ближайшее время мне довольно часто придется оставлять тебя в одиночестве.
Она была разочарована, огорчена, почти возмущена.
Десять лет семейная жизнь их текла гармонично, образцово, так же, как в первые месяцы. Происходя из богатой буржуазной семьи, Юлия вжилась в новую среду, подчинилась ее законам. Она давно перестала жаловаться родителям на свою судьбу, установила великолепные отношения с мамашей, за которой она даже ухаживала, примирилась с мыслью, что через свое замужество она породнилась с «низшей провинциальной расой». А если ей порой становилось чересчур тесно, чересчур скучно, она утешалась заботливостью Карла (она часто говорила смеясь матери: — Крестьяне всегда заботятся о своей скотине).
Ради потехи она сказывалась больной, ложилась в постель, и Карл бывал вне себя. Ее врач отлично все видел, встревоженность Карла принимала потрясающие размеры, этот человек и в самом деле был бы в отчаянии, если бы она умерла или ушла от него. В последнее время, исключительно под влиянием деловых неприятностей, Карла моментами просто узнать нельзя было: он, как все эти дельцы, позволил себе несколько раз необычайно грубые выражения в отношении Юлии (однажды это было в присутствии ее оторопевшей матери), он отчитывал ее, словно своего подчиненного. Вспышки эти он потом старался загладить удвоенным вниманием, просил прощения. Временами он по целым дням молчал, от него веяло ледяным холодом, он никого и ничего не замечал. Юлия знала, что брак — это не свадебное путешествие. (Она помнила, как Карл, сдерживая проявления нежности, которые прорывались у нее в первое время, как-то сказал ей: — Нас могут увидеть, Юлия! Он знал, что увидеть их никто не может, но не в этом была суть: для него совместная жизнь не была их частным делом, он ни за что на свете не позволил бы снизить их брак до уровня пошлой любовной интрижки.) Но что ей делать с этими неизбежными, неискоренимыми порывами тоски, с этой подавленностью, с этой пустотой, — кажется просто, что заболеваешь физически, обращаешься к врачу, а врач ничего не находит, улыбается. Юлия часто берет зеркало в руки. У меня двое детей. Они растут. Становишься старше. Я не полнею, но мои глаза мне не нравятся. Ссыхаешься как на плите. В конце концов, не все ли равно, в каком горшке скисать. Это уже возраст, наверное. Будь на моем месте другая, она бы жаловалась, что киснет в глухой провинции. А я ведь живу в большом городе, я счастлива.
В этот вечер, когда Карл сказал ей о предстоящей ему деятельности, о заседаниях, которые нарушат их совместное вечернее времяпрепровождение, она продолжала еще болтать о всяких вещах, по коридору двигалось ребячье шествие, впереди шла гувернантка с маленьким Карлом на руках, за ней семенила юная фрейлейн Юлия. Чинный родительский поцелуй на сон грядущий — и войска отступили в полном порядке. Карл встал, поцеловал у мадам ручку. Какой неприступный человек. Да. это было настоящее слово — неприступный. А он ушел и отныне он даже этого лишит ее, даже этих совместных вечерних бдений, которые он сам так ценил, больше не будет.
Когда пришла мать Юлии, она застала необычную картину: уголок в столовой пустовал, а Юлия с горящими, чуть не исступленными глазами говорила в салоне с кем-то по телефону. Мать предложила Юлии перейти в «уголок» посидеть и поболтать там, но Юлия закинула голову и капризно искривила губы:
— Посидим здесь.
— Не случилось ли чего-нибудь?
Юлия улыбнулась с непроницаемым лицом:
— У меня никогда ничего не случается. Мы с Карлом никогда не ссоримся.
— Дети?
Чудачка, она спрашивает о детях. Буду ли и я когда-нибудь такой матерью?
— Они спят.
— Здоровы?
— Здоровы.
— Грипп теперь страшно свирепствует, я положительно боюсь весны.
— Ты всегда ее боялась, мама.
Дочь, лежа на кожаной кушетке, наносит матери контрудар.
— Как поживает папа?
Мать, сидя в кресле у письменного стола, изумленно взглядывает на дочь.
— Папа? Что это ты вдруг спрашиваешь о нем?
— Да так, просто. Как он?
Мать, не понимая вызывающего выражения лица у дочери (что я ей сделала?), подыскивает ответ, — отец очень занят, завтра он снова дней на восемь уезжает.
Юлия громко рассмеялась.
— Так, значит, ты на неделю освободишься от него.
Что с Юлией? Почему такой раздраженный тон? — Я ничего плохого не думаю. Просто, когда остаешься одна, можно на свободе устроить генеральную чистку. Никто не мешает.
В этот вечер Карл сменил свой тихий семейный дом на конференц-зал в одном из первоклассных отелей, выдержанный в синих тонах, утопающий в свете двух мощных люстр. Президиум, расшаркивания, шелест бумаг, скрип стульев. Ораторы говорят о необходимости ограничительных мероприятий, специально приглашенные эксперты демонстрируют диаграммы. Казалось, сюда кризис не так-то легко проникнет. Свирепые распри между конкурентами смолкли. Седобородый председатель, сильно повысив голос, провозгласил на этом пленарном заседании:
— Борьба идет не на жизнь, а на смерть. Для тех, кто с нами, существует единый окоп против общего врага (кто этот враг, он не сказал). Если мы плечом к плечу…
Огромного роста господин, известный своим красноречием и безапелляционностью, живой и ловкий, весьма достойный человек, произнес одну из своих замечательных речей. Он не сомневается, — сказал он, — что выразит единодушное мнение всех присутствующих, если он оценит нынешний кризис, как явление длительное. (Карл ощутил страх.) То, что мы наблюдаем в настоящий момент; это только начало, дождь зарядил надолго и лишь постепенно будет усиливаться, спрос на зонтики растет, и, кто ходит без подметок, у того промокнут ноги; нам предстоит увидеть большие перемены, которые, кстати сказать, очень нужны. (Карл подумал: смело сказано, очевидно, люди эти крепко стоят на ногах.) Мы не закрываем глаз на положение вещей и не делаем из этого тайны, все равно, завтра об этом прочирикают все воробьи на крышах. Деревообделочную промышленность укоряют в слишком большом размахе; не будем, разумеется, говорить о том, следовало ли или не следовало в период расцвета, огромного строительства, роста населения держаться маленьких масштабов; мы просто шли в ногу с общим развитием страны, приспособлялись к потребностям, это был наш долг, и этим все сказано…
Присутствующие одобрительно кивали.
…В то же время кое-кто из противоположного лагеря превысил границы дозволенного, — продолжал оратор, — и это чревато тяжелыми последствиями. Развитие развитию рознь. Ничто не должно выходить из рамок здравого смысла. Что же мы видим в области социального обеспечения? Меру надо соблюдать во всем. Честь и слава законодателю. подумавшему об обеспечении на случай болезни, старости и т. д. Гуманность владеет умами цивилизованных людей. Но если гуманность начнет диктовать нам свои законы, куда это приведет? Деньги любят счет — тут ничего лишнего не выкроишь. Какая-нибудь колода, штабель фанеры стоит столько-то и столько-то, транспорт, помещение, заработная плата — столько-то и столько-то, следовательно, штука мебели обходится во столько-то, и я вынужден продавать ее не больше, не меньше, как за столько-то, и тут никакая гуманность не имеет права голоса, ибо она на себя моих расходов не берет. Если я захочу быть гуманным — это мое частное дело, и я отнесу этот расход на особый счет. Деловая жизнь не может находиться под пятой у гуманности. Но, к сожалению, именно такова картина, и это невыгодно ни той, ни другой стороне. Ибо если отчисления на социальное обеспечение и прочее возрастут, то соответственно поднимутся и рыночные цены, товар застрянет на складах, нам придется увольнять рабочих — и что тогда? Вот к чему мы придем, если будем руководствоваться одним лишь чувством.
Итак, этот оратор — выступление его было исключительно темпераментным — требовал ограничений в той области, где действительно можно было говорить о роскошестве — в области школ, университетов, музеев. Все это поглощает жуткое количество денег, никто не знает, кому нужно столько просвещения, выращивают академически образованный пролетариат, забивают головы молодежи всякой дребеденью. Нам нужны ясные головы, нам не нужны ученые. Мы легко можем обойтись (будем откровенны) без древней Греции, времена наступают трудные, мы не можем позволить себе времяпрепровождение, которое стоит нам больших денег.
Поскольку затронута была тема о «благотворных последствиях кризиса», эксперт, присутствовавший на заседании, — он был адвокат и экономист одновременно, — счел уместным, сделав кислосладкую улыбку, высказать свое суждение. Его тошнило от «филистерских разглагольствований», направленных против университетов и академического образования. Но здесь он был среди своих хозяев, которые его оплачивали и кормили, и оправдать себя он мог только диаграммами и изложением «высшей точки зрения». Как бы между прочим, он указал на культурное значение университетов и высших учебных заведений по искусству, которые, помимо поднятия престижа страны, — в большой стране должны быть университеты и вообще широко поставленное дело просвещения — привлекали в страну иностранцев и тем самым повышали денежный оборот.
— Дельная мысль! Бесспорно!
А затем, уязвленный прислужник, покончив с попыткой установить общую линию интересов фабрикантов и деятелей просвещения, еще ниже склонился перед своими господами. Ловко и весело обогнув острый угол, он заговорил о росте профессионального движения, который можно легко доказать (чем, интересно?). Без партий, конечно, тоже не обойтись — к сожалению — всякий сверчок ищет свой шесток. Но если представители профессиональных союзов полагают, что они имеют право критиковать действия промышленников, то что сказать нам при виде роста профессионального движения, особенно когда оно возглавляется крайними элементами (волосы дыбом становятся). Какая цель при этом преследуется? Профессиональные союзы, несомненно, стремятся к созданию государства в государстве (государственная измена, пиф-паф).
Белобородый председатель, привыкший обрывать адвоката, поднял руку, адвокат поджал хвост и сразу погас за своей кружкой пива. Белая борода заявила (чтобы закрепить победу над просвещением):
— Политикой мы не занимаемся.
Деловое выступление Карла обратило на себя внимание, пришли к кое-каким решениям относительно тактики снижения заработной платы. Карла до сих пор знали лишь, как напористого дельца и опасного конкурента, теперь его заметили. Это была хорошая смена — замкнутые, любезные, холодные люди.
Другое совещание происходило на квартире у больного дяди, казначея союза — дядю подняли с постели, он сидел в углу дивана, худой, серый, как кучка пепла, весь обложенный подушками, только-только самого его не набили подушками. На этом совещании Белая борода заявил:
— Тут, между своими, можно прямо сказать, предстоит жестокая борьба (с кем, он не назвал). Неизвестно, кто из нас через два года уцелеет. Придется наверно снова надевать фуражку и итти подмастерьем на фабрику, если только нас кто-нибудь возьмет, а не то регистрироваться на бирже труда. Ныне все возможно, пророчить трудно. Поэтому надо подумать о субсидиях промышленности. Продуктивной мерой против кризиса может быть исключительно поддержка промышленности, которая дает работу и заработок людям. Это верно, как дважды два четыре. Есть работа — есть деньги, есть деньги — люди могут покупать. А если из нас выкачают все средства, кто даст людям работу? Поэтому мы должны покончить с разобщенностью в наших рядах, потребовать субсидий, облегчения налогового бремени и т. д. Правительство извивается под нажимом профессиональных союзов и всяких партий, немного твердости — и дело будет в шляпе. Вместо того, чтобы господин юрисконсульт разводил тут у нас высокие материи, пошел бы он лучше со своими диаграммами в министерство и там бы поддал пару.
Дядя — у него стало маленькое, словно детское, сморщенное личико, пенсне непрерывно сползало на нос — сначала печально покачал головой, затем закивал. Неясно было, что означают эти движения. А он думал про себя: мне скоро в могилу, мне вредно так долго сидеть, долго ли они еще будут говорить?
Господа, расположившиеся в дядиной желтой гостиной, — это была, собственно, гостиная тети — почтительным полукругом между роялем, которого давно уже никто не открывал, и искусственными пальмами, осторожно сидели на чересчур грациозных золоченых стульчиках (помимо почтительности, эти люди полны были страха — как бы не заразиться). Они вышли из того благодушного мещанства, которое составляло в этой стране главную массу населения. Неразвитые, плоские, малоподвижные лица этих людей неизменно носили отпечаток их происхождения, и если бы кто-либо посторонний, — а иностранец уж, во всяком случае, — уронил в их присутствии платок, он мог быть уверен, что по меньшей мере половине из них пришлось бы подавить в себе досадное инстинктивное движение — вскочить и поднять платок. При всем том шутить с ними не рекомендовалось, они кое-что усвоили, — например, насколько важна их промышленность для страны; а уж по энергии и хитрости они вполне могли бы состязаться с средневековым хищным рыцарством.
Приземистый господин с седыми усами и длинным, острым и красным носом, поверх которого он часто смотрел себе на колени (может быть для того, чтобы точно рассчитать возможное падение повисшей на носу капли), вдруг загудел. Он взглянул увлажнившимися глазами на дядю: теперь, когда грянул кризис и времена становятся все хуже и хуже, он разрешает себе напомнить, что он давно все это предвидел. Эта жажда наслаждений, веселья! Все и всё хочет жить. Точно когда-то мы не жили, — конечно, иначе, скромнее, этого нечего стыдиться, берегли каждый грош (дорогой мой, ведь тут не сберегательная касса!). Расходовать деньги, разумеется, нужно, но в меру. А тут все захотели быть молодыми (он посмотрел на дядю, с которым часто говаривал на эту тему, но дядя был зажат со всех сторон подушками). Теперь — отгуляли. Излишества редко сходят с рук хорошо. И праведные поплатятся вместе с неправедными (праведники печально качали головами. избегая глядеть друг на друга). Кто в наше время думает о семейном очаге, жене, детях, родителях? Те из нас, которые специализировались на оборудовании хозяйства молодоженов и в особенности — на детской мебели, чувствуют это больше, чем кто бы то ни было: это дело сейчас самое нерентабельное. Кто теперь рожает? Двое детей — это уже много, а в наше время дети бегали стайками, как щенята. Нынче же публика носится по барам и кино, смотрит похабные фильмы, не желает и думать о потомстве. Церковный совет в моей общине жалуется, что нынешняя молодежь заленилась, конфирманты и конфирмантки только и думают о спорте (…это очень полезно, коллега, давайте не будем вести церковных разговоров!).
Красноносый, наклонившись вперед, почти не двигая губами, долго гудел, но вдруг он повысил голос и посмотрел на дядю, который возился со своим пенсне.
— Нынче им только жрать подавай. Об этом весь шум. Корень зла в зависти — у того, дескать, больше жратвы, чем у меня. Точно наш брат получает что-нибудь от жизни. Надо восстановить порядок, чистоту.
— Ну, знаете, дорогой друг, вы не заставите этих молодцов молиться. Сброд этот плюет на господа-бога.
Все рассмеялись.
Старик с печальным красным носом упорно бубнил:
— Мы не бунтари. Без морали ничего не сделаешь, это знали уже наши отцы и праотцы. И если государство не поддержит нас, работодателей, оно рухнет. В конце-то концов: кто питает государство?
— Ну, да, мы все это знаем, дорогой друг.
Перешли к обсуждению вопроса об образовании фонда для борьбы, о новом обложении членов союза. Надо было предпринять ряд мер: завоевать общественное мнение, повести широкую пропаганду, поддержать сочувствующих политических деятелей не мытьем, так катаньем, но добиться своего.
В углу дивана, подпертый подушками, покачивая своей бедной, сморщенной головой, сидел дядя; голова его, лицо и шея высохли, как поле, давно не знавшее дождя. В маленькой голове роились мысли: у человека глаза закрываются, во рту сохнет, а они так много говорят, когда-то и я был молод, теперь платье на мне висит, у меня, наверное, рак.
Разговор мужа с женой.
Это было последнее совещание с участием дяди, старейшего члена президиума. Он так и не вставал больше с кровати, в которую его отнесли в тот день.
Давно забытый брат тетки, старый, вышедший на пенсию школьный учитель, приехал из среднегерманского городка на похороны, тетка оплатила проезд, он вел ее под руку за катафалком. За ними шли Карл с матерью. Мать — под густым черным крепом, как много лет назад, когда она провожала мужа в могилу, как недавно, когда они опускали в землю юную Марихен.
Пел скрытый за кустами хор, они стояли у могилы.
Теперь Карл был безраздельным владельцем фабрики. На какую высокую ступень она, мать, вознесла его, хорошо жилось и Эриху — славному мальчику. Какие только препятствия ни пришлось ей преодолевать, как горько было стучаться в дверь к брату. Теперь он лежит в гробу, а ее дети стоят рядом с ней. (Если мне суждено умереть, не отступись от меня!) Из могилы веяло холодом; она взяла с лопаты горсть земли и бросила вниз, земля со стуком ударилась о крышку гроба. Эрих подскочил, чтобы поддержать мать. Скорей, скорей уйти отсюда, мне предстоит еще много, очень много дела, я еще долго хочу радоваться, глядя на моих детей.
После смерти дяди, Карлу пришлось выдержать тяжелое испытание. Вдова повела с ним переговоры. Она предполагала несколько месяцев попутешествовать со специально приглашенной компаньонкой, а затем поселиться в провинции, где жил ее брат. От Карла она требовала выплаты ее доли в предприятии. Это выражалось в огромной сумме, большую часть которой надо было уплатить единовременно, а затем в несколько сроков погасить остаток. Карл мог бы отклонить это требование. В условиях нескончаемого кризиса, как ни считал и ни высчитывал Карл совместно со своим доверенным, вести дальше фабрику одному было рискованным делом, — платежи, правда, можно было бы, вероятно, облегчить всякими ссылками на кризис. От Карла зависело, согласиться или не согласиться на требование тетки. Скажи он — нет, он бы ничего не потерял, риск лег бы в равной степени и на плечи тетки. Но тогда либо она сама имела бы право голоса в управлении фабрикой, либо посадила бы туда своего представителя. Об этом Карл не мог подумать без ярости: с ним рядом будет сидеть чужой человек, субъект этот получит право контролировать его решения, да еще в такое время, да еще кто-нибудь из теткиной родни!
Изложив матери и Эриху положение вещей, он услышал то, чего ждал: никого к себе на фабрику не пускать, спокойно взять на себя одного все. Оба верили в него безгранично. Мать была счастлива — это был ее триумф.
— День, когда ты подпишешь соглашение с тетей и получишь фабрику в полную собственность, будет твоим вторым днем рождения, Карл.
Он, однако, долго колебался, снова и снова просматривал приходо-расходные книги, банк пока не чинил никаких препятствий, но кто во времена кризиса мог быть уверен в хорошем исходе? Это был ответственнейший шаг. С кем бы посоветоваться? Неожиданно он подумал о Юлии, разумеется, не в этой связи, ибо такими сухими материями Юлию не принято было обременять. Театр, музыка, книги, выставки картин — вот ее сфера. Юлия с детьми жила подле него безмятежно, чисто, как лебедь на голубых водах. Но с некоторых пор то взгляд Юлии, то тон ее речей застревали у него в мозгу. Вдруг, среди дела он вспоминал эти взгляды, этот тон. Недовольна она чем-нибудь, недоглядел он чего-либо? Чего ей нехватает? Не спросить ли у нее совета относительно тетки? Но нет, нельзя, это унизительно, что она подумала бы; Карлу в душе стало стыдно перед матерью. Смешная идея! И все-таки Юлия почему-то не давала ему покоя, Юлия — существо, которое больше десятка лет рядом с ним ходило, сидело, лежало и со всеми своими родами, разговорами, отцом, матерью, детьми составляла часть его жизни. Давно забылось, что когда-то они впервые встретились, что было время, когда они друг друга не знали. Но кризис все перемешал, порядок был нарушен. Его неотступно преследовала мысль: надо поговорить с Юлией.
Однако, придя вечером домой, совершив свои «маленький инспекционный обход» квартиры и увидев лица прислуги, он почувствовал — нет, невозможно. Да, еще о делах говорить с ней… невозможно, невозможно, это равносильно банкротству. Ужин, хотя вел беседу он сам, прошел с роковой закономерностью. Говорили о точке ножей, о том, что столовое белье следует стирать дома. Все другие темы разбивались о роль Юлии на этом свете.
По ковру прошли в «уютный уголок», где стоял спиртовый кофейник, которым ведал он, и электрический аппарат для поджаривания хлеба, которым ведала она. Когда они встали из-за стола, он нежно предложил ей руку. «Что с ним, путает он меня со своей матерью, — подумала она, — что ли?» Неслышно подоспевшая горничная зажгла фитиль под кофейником, сверкавшим на отдельном маленьком столике, включила сушилку, пошепталась с барыней, та отрицательно покачала головой, барин подвинул к себе стоявшую слева коробку сигар. Под кофейником трепетал синий огонек, от сушилки шел теплый, терпкий аромат. Карл думал о том, — оба молчали, — как немыслимо нарушить эту рутину. Он смотрел на светлый стеклянный сосуд, в котором уже поднимались на поверхность светлые жемчужины, и мысль эта утверждалась в нем. Он перевел взгляд на сушилку: Юлия закрывала и открывала ее маленькими щипцами, показались нежно зарумяненные ломтики хлеба, Юлия складывала их в серебряную сухарницу. Потом он посмотрел на ее руки, орудовавшие щипцами, и стал всю ее разглядывать. Она сидела, опустив глаза. Перед ним была его жена, его живая собственность, он, она и двое их детей составляли семью. Женщина эта принадлежала ему, эта дама в голубом легком платьице (смотри-ка, он не знает этого платья или знает? Но он, конечно, не осрамит себя таким вопросом), рыжеволосая, причесанная сегодня на прямой пробор, она принадлежала ему вся, с головой и мыслями о нем, о матери, о детях. Она — воплощение семьи своего отца — государственного советника, который, как это ни странно, именно теперь получил большой заказ — конечно, все это только неисчерпаемые связи.
Вода вскипела, Юлия о чем-то спросила. Да, я сейчас закурю сигару. Просто поразительно, до чего сильны эти общественные устои, рутина. Какая это удивительная штука: как рельсовый путь, который уложен раз и навсегда, путь этот определенной ширины, определенного направления, в данную минуту он привел меня сюда, и я вынужден придерживаться данной ширины и данного направления пути. Почему? Ведь это не сигарный дым, синий по своей природе и поднимающийся вверх по законам физики. Ведь устои нашей семейной жизни создали мы сами с Юлией, ведь это не закон природы. И все-таки они — этого не оспорить — заполняют эту комнату, хотя никто их не видит. В этой комнате можно говорить только на определенные темы. Я, скажем, не могу спросить у Юлии, что она думает по поводу платежа тетке, Я бы, вероятно, никогда больше не мог ступить в эту комнату, мне, вероятно, не захотелось бы жить здесь больше. Все пошло бы прахом.
Закипевшая вода, бурля, поднялась из колбы в трубку и, смешавшись с кофе, коричневой массой клокотала наверху и в воронке, потом спустилась снова в колбу и, непрерывно бурля, снова поднялась. В комнате разнесся чудесный аромат кофе, Юлия пододвинула чашечку.
Она болтала о выставке картин, куда ездила сегодня с матерью, день был прекрасный. Карл слушал ее и думал, прихлебывая горячий кофе. Она бы засмеяла меня, скажи я ей об этом. В этой комнате есть предметы, которые заставляют меня говорить только на определенные темы. С другой стороны, это хорошо, все идет само собой, это облегчает жизнь. Скажу ли я ей когда-нибудь все это?
Разламывая сухарь и разглядывая рюши на ее рукавах, — здесь тоже свои законы — он спросил Юлию, свою живую собственность, мать своих детей:
— Ты когда-нибудь думала, Юлия, как удобно, как спокойно мы живем здесь, в нашем доме? Когда ты открываешь дверь и входишь в дом, ты замечаешь это?
Она кивнула. Что это за нотки? — он воспевает семейную жизнь, он доволен.
— И когда я думаю, откуда это исходит, я прихожу к заключению. Юлия (он рассмеялся, и его обычно такое строгое лицо засветилось ребяческим лукавством), что это исходит от мебели.
Мне только сию минуту стало ясно, какую огромную роль играет в жизни общества наша, столь гонимая, мебельная промышленность. Платье делает человека, это — старая истина, но и мебель, делает семью. Тебе не побороть буфета, горки, мягкого кожаного гарнитура на изысканном ковре. Они предписывают тебе походку, выражение лица, даже мысли.
Он ждал ее ответа, она проговорила между двумя глотками кофе:
— Я всецело за мебельную промышленность, Карл, это ясно. Но мебель, которая что-либо предписывает или запрещает, если я тебя правильно поняла, Карл, которая стоит на страже общественных устоев — нет, я не сторонница такой мебели. Это — новый рекламный трюк, придуманный тобой. Я даже вижу уже эту рекламу: по мебели судят о семье, мебель — на страже государственного порядка. О, вы хитрые люди!
— Так ты, значит, со мной не согласна? Ты полагаешь, что ты свободна, ты предпочла бы быть свободной?
— А ты разве нет, Карл?
Его кольнуло.
— Но это немыслимо, это было бы нам не под силу, нельзя же вечно все начинать сначала. Если человек что-то создал, это существует и ведет его по определенному пути.
Он хотел, чтобы это было так, он заклинал.
— Но если это так, Карл, то, чорт возьми, почему бы с этим раз навсегда не разделаться?
— Наоборот, мы должны быть благодарны, что не можем этого сделать.
— То есть, как не можем?
— Не можем. Попробуй-ка, Юлия. Мы не можем. Сначала это как будто неприятно, но потом это наполняет человека уверенностью, окружает покоем и удобствами.
(О чем это он? Почему он молчит о том, как он со мной поступает?)
По радио, машинально включенному Карлом, передавался сладостно-томительный вальс. Закрыв глаза, они отдались звукам. На стене напротив висел мирным пейзаж — уборка урожая, но пейзаж этот мгновенно, как только он взглянул на него, исчез за героической картиной, вставшей перед его духовным взором, она закрыла собой вершины гор в озеро мирного пейзажа. Карл увидел победоносного короля на белой лошади, король стоял на холме, между раскидистыми деревьями. Так было основано и укреплено государство, короля давно нет в живых, но то, что он создал, существует по сей день, оно раскинуло свои нити по всей стране, я мы между этими нитями движемся, и горе тому, кто посмеет посягнуть на существующий порядок.
Карл ни о чем не спросил Юлию. К ее изумлению, он прошел с ней рука об руку по парадным комнатам. Он был на вершине чувств. Она шла с ним по дорожкам и коврам, — ага, на этот раз это не «инспекционный обход».
— Ты обычно говоришь: «Мой дом — моя крепость». В таком случае, у тебя две крепости — дом и фабрика.
— Фабрика это не крепость, Юлия. Фабрика — это открытое поле сражения с окопами и линией огня. Того и гляди — попадешь под пулю.
— О! Тебе угрожает опасность? Может быть, я нужна тебе? Или твоя крепость? А, господин комендант?
Она хочет вызвать меня на откровенность, поменяться со мной ролями…
— Ты и крепость мне всегда нужны, Юлия. И, уверяю тебя, это великое благо, что наша крепость — она ведь и твоя — существует помимо нас, независимо от наших настроений и огорчений, независимо от этих стен. Это — и есть брак, семья.
— Семью эту мы сами строим.
— Да, у нас есть нечто, обо что разбиваются бурные волны внешнего мира. Когда-то, юным парнишкой, я видел, как мой отец взбунтовался против своей собственной крепости — тяжелые это были времена. А позже я поступил почти так же, как отец, я хотел убежать от матери, завоевать мир и, кто его там знает, чего еще. Она дала мне несколько пощечин, и я отрезвился.
Они входили как раз в самую роскошную комнату, в музей, он откинул левой рукой тяжелую портьеру. Юлия подняла на него глаза:
— Она тебя ударила?
Он гордо улыбнулся:
— Это мне не повредило, хотя я был уже взрослым парнем. Кто не хочет слушать, пусть чувствует. Мать знала, что делает. Так уж оно устроено: всегда находится кто-то, кто совершает необходимое.
Они прошли мимо рыцаря с железной рукой. О, это жестяное пугало, теперь мне понятно, зачем он поставил его сюда, — он молится на свой железный кулак, вот они, мелкие людишки, провинция, господин бочарный мастер, господин счетный советник.
— Я бы никогда не подчинилась семье, вообще такого рода порядку, о котором ты говоришь. У нас дома ничего похожего никогда не было. У тебя, Карл, есть теперь твой дом. Красивый шкаф, великолепные кресла, византийская лампа. Матери твоей нет, но есть жилище, мебель, крепость, одним словом. Я, пожалуй, здесь пленница, верно, господин комендант?
— Не стыдно тебе. Юлия?
— Я никогда не подчинюсь. У тебя есть твоя мебель. А я‑то здесь что? Разве нельзя без меня обойтись?
— И тебе не стыдно, Юлия?
— Ну, конечно, Карл, и без меня обойдется.
Ты сам это сказал. А если мне что-либо будет не по душе, то совершится неизбежное — и ты ударишь меня.
Губы у нее дрожали, она высвободила свою руку, отошла от него, она стояла, опустив плечи, ноздри у нее раздувались. Что это? Ничего подобного никогда не происходило в этом доме. Возможно ли? Неужели вещи продолжали стоять на своих местах? Она осмелилась пойти против закона? Значит, она тоже была революционеркой? Он взял ее за руку. Она отняла ее: раб, он позволял матери ударить себя, пусть бы он лучше остался там у своих дядек и теток.
— Зачем я тебе? И без меня ведь обойдется.
На одну, пять, десять секунд его охватило бешенство. Значит, она готова нанести ему удар в спину, она тоже. В такую минуту она готова предать его! В такую минуту, когда ее обязанности удесятеряются. Женщина! Что ей нужно, этой женщине? Кто она, эта женщина?
Она опустила голову; она дрожала всем телом от оскорбления, которое он нанес ей. Его ярость — почувствуй она это — могла бы ее испепелить.
Он взял себя в руки в это мгновенье трусости и слабости он заставил себя сказать:
— Но, Юлия, ведь мы женаты, у нас дети, дело не в обстановке, ты — моя жена и я — твой муж.
Она повернула к нему голову;
— Ты сам об этом хорошенько подумай, Карл. Если бы я почаще это чувствовала! Ты — мой должник.
Как она говорила, как она говорила! Гнев захлестнул его до зубов, даже больно стало зубам. Он притянул ее руку, согнул ее, поднес к губам (ага, раб смиряется, я с удовольствием схватила бы его за волосы и швырнула на пол, здесь, в его роскошном доме).
— Юлия, мы будем часто с тобой бывать в обществе, может быть совершим вместе путешествие.
Она невыносимо страдала.
— Я совсем не знаю тебя, Карл.
Она выбежала из комнаты.
Посмотрев на себя в зеркало, она испугалась, взяла гребень, провела по волосам, припудрилась, надушила платок. Он стоит там в музее перед своим жестяным рыцарем. Тиран. И не тиран даже. Немыслимый человек, я нужна ему, как декорация. Фу, он позволил бить себя, взрослый!
Она легла на кушетку, глаза ее блуждали по комнате, по ее любимым японским картинам, по белой мебели, по этому ее девическому уголку.
Он стоит перед своим жестяным рыцарем. Гувернантка прошла по коридору, шопотом через дверь сказала малышу: ну, теперь довольно, спать надо. Чувствуют ли дети, когда родители их ссорятся?
Юлия оправила юбку, неслышно прошла в музей. Он шагал взад и вперед. Она — она сама попросила у него прощения. Что-то он теперь скажет, — вероятно, будет нежен с ней?
Гляди-ка, я так и знал, — женские капризы! Он притянул ее к себе, погладил по волосам. И то уж достижение, но до поцелуя дело не дошло, он не поцелует, он не может превозмочь себя, ему не дозволяет его жестяной рыцарь.
Она поднялась на носки, прижалась ртом к его губам, укусила его в нижнюю губу. Он пытался отвернуться, но она крепко впилась в него зубами, — я изобью его, негодяя, я тоже прибью его, иначе с ним не сладишь! Наконец, она разомкнула зубы.
— Что с тобой, Юлия, возьми себя в руки, что за ребячество, у меня завтра дела, губа, несомненно, вспухнет.
— Тем лучше, среди своих дел ты будешь думать обо мне.
С жгучей радостью смотрела она, как он прикладывал платок к окровавленной губе. Какие дети эти женщины; а я чуть было не спросил у нее совета насчет тетки!
Однако, через несколько минут они уже сидели в «уголке» в столовой, он — с платком у рта, под ее насмешливыми взглядами, но успокоенный: крепость устояла; она — удовлетворенная: наконец-то он кое-что почувствовал.
И, действительно, эпизод этот не прошел для Карла бесследно. Нет, Юлии он ни звука не скажет о сделке с теткой, пусть бы это был во сто раз более ответственный шаг. Как бы то ни было, Карл пережил несколько тяжелых дней и ночей, ему понадобились время и энергия, чтобы войти в прежнюю колею. Но раздражение не проходило; чем больше он об этом думал, тем неслыханней, бесстыдней представлялось ему поведение Юлии, он не мог вытравить из своего сознания этот сумасшедший, с неба свалившийся случай, — губа до сих пор была опухшей, избить бы следовало за это.
Трудное решение о платеже тетке вдруг приобрело для Карла неожиданное значение. Нельзя обнаружить перед Юлией свою слабость, меньше, чем когда бы то ни было, могу я теперь допустить на фабрику совладельца, а с другой стороны, надо быть начеку, нельзя рисковать фабрикой. «Мой дом — моя крепость». Как хорошо, что я не спросил совета у Юлии. Он отложил решение еще на неделю.
Когда он проходил по опустевшим цехам, он точно впервые почувствовал на себе руку кризиса. Это как-то было связано с Юлией. У него было такое ощущение, будто все здание в целом затронуто, больше того: будто оно в опасности. Огромное возмущение охватывало его при мысли об эпизоде с укушенной губой; в сущности, надо было бы отомстить Юлии.
Как же жилось ему после этого происшествия?
Человек лежит в пещере, он уснул, все спокойно и хорошо, внезапно он вскакивает: в просвете входа зашумело дерево, ветви пришли в движение, вот они одна за другой летят на землю: там что-то есть. Двор крестьянина стоит у самого подножья горы, в этом году выпало много снегу, теперь весна, теплый ветер веет в долине, идет мелкий дождь, крестьянин внюхивается в воздух, растирает между пальцев снег: скоро ли двинется лавина, и удержат ли ее насыпи и леса?
Оттянув, по мере возможности, решение относительно тетки, Карл выбрал, наконец, «счастливый» день, чтобы так или иначе с этим делом покончить. Он велел шоферу, не спеша, ехать за город, потом долго колесил вдоль и поперек по городу. Был очень светлый апрельский день, детей целыми стаями выводили на воздух, на горячее солнце. Раздуваемые ветром, мелькали первые светлые платья женщин и девушек. Машина шла к центру города, медленно двигалась она в общей массе автомобилей. За последние годы Карл редко замечал эти улицы; они были все такими же, все так же кишели народом, попрежнему вечно образовывались пробки. Миновали мосты, и вот перед Карлом торжественные кварталы дворцов. Слабое движение, никакого шума, парки, памятники, совсем молодая зелень и первые цветочные насаждения этого года. Фонтан. Перед дворцами правителей — справа и слева — караулы. А вот и огромное здание с бесконечными рядами колонн, ротонда Галлереи побед, высящаяся над городом. Карл велел шоферу медленно ехать по извилистым дорогам парка, по его широким, открытым, предназначенным для военных парадов, аллеям, между деревьями, простиравшими свои еще голые черные ветви. День был словно праздничный. Чем, в сущности, он так удручен? Тем, что теперь, во времена кризиса, ему приходится мобилизовать свои денежные средства? Но ведь банк не отказывает ему. Напротив, он, Карл, собирается сделать самый серьезный шаг, какой когда-либо предпринимал в жизни — стать единоличным владельцем фабрики. Мать права — это был бы второй день его рождения. Это была бы вершина его триумфа. Жена — тонкая, прелестная женщина из лучшего общества, милые дети, благородный, спокойный дом, власть и благоденствие, — король на холме победы! Какой сильный и суровый, грозный покой разлит здесь. Целые века господства. Пусть кто-либо попытается посягнуть на него. Разве возможно, чтобы здесь что-либо заколебалось? Какие, у него могут быть опасения, ведь это все так твердо и нерушимо? Кто, что может это потрясти? Кризис?
Но ведь это его, Карла, кровь играла здесь — чего же бояться? Пойдет все ко дну, и он погибнет вместе со всем. А если всему этому суждено погибнуть, почему он, именно он, должен спастись? И обернувшись еще раз на колоннаду Галлереи побед, он подумал — это был мотив, прозвучавший в его сознании с началом кризиса: «Рискуй»! (Боевой конь услышал сигнал.)
Еще с полчаса шофер возил его по собственному усмотрению. Оглянувшись на хозяина, он увидел, что тот, примостившись в углу, крепко спит. Так ему было хорошо, так уверенно он себя чувствовал, что смог заснуть.
Перед домом нотариуса постояли несколько минут, шофер понял, что хозяин хочет оправиться от сна. Карл встал, взяв шляпу и перчатки, вышел из машины, с улыбкой кивнул шоферу. Наверху у нотариуса ждали его адвокат и вдова со своим представителем. Нотариус пригласил в кабинет обе стороны, все уселись, он прочитал соглашение, юристы сообщили, что при позднейших платежах Карл по желанию сможет учитывать коэфициент кризиса, и просили присовокупить соответствующий параграф.
Наконец: будьте добры расписаться, — вдова, Карл, свидетели, сам нотариус. Тетка, всхлипывая, протянула руку Карлу, он пожал ее; смерть мужа потрясла эту женщину до основания, жизнь ее протекала около мужа, и как бы она ни протекала, это все-таки была жизнь. Беспомощная тетка тонула в собственных телесах, и невыразимо робко, как-то по-детски, смотрели из массы жира заплывшие глазки.
Проводив ее и ее представителя, нотариус сказал:
— Я знаю вашу тетушку много десятков лет. Последний десяток она жила в большом богатстве, но дядя ваш не вылезал из болезней. Какая ей радость от ее капиталов? Кто, вообще, теперь долговечен?
Карл похлопал его по плечу. Нотариус показал ему свои пальцы.
— У меня такая же подагра, какая была у вашего дяди.
Кризис разрастается
Кризис не унимался. Он совершал великий смотр магазинам, заводам и фабрикам. Что не было накрепко сколочено и спаяно, расползлось по швам. Ураган, все усиливаясь, срывал черепицу с крыш, бил стекла, ломал в лесу толстые сучья.
Все пострадали, каждый в свой черед. Лавчонки, прижатые тут и там к земле, мало платившие за помещение, маленькие магазинчики, едва прозябавшие и не делавшие больших закупок, еще держались, на улицах, на рынках вырастали, как грибы после дождя, «дикие» торговцы, рядом с ними стояли просто нищие, число нищих на улицах росло до жути. Магазины пустели, на чудесные универмаги, на все пестрое, шумное великолепие большого города легла печать запустения. Универмаги не закрылись, они вырастали медленно, десятилетиями, с ними были связаны фабрики и заводы, но как раз по отношению к ним разгорелась старая ненависть: они-де задушили мелких и средних торговцев, они всегда снижали цены, они опирались на крупный капитал, который мог себе это позволить. Эти хваленые магазины, это чудо большого города, что они, как не грабительские гнезда? Они ослепляют прохожего, вытряхивают содержимое его карманов, а ремесленник или квалифицированный рабочий, который не обладает возможностью пускать пыль в глаза, вынужден голодать и тянуть из себя жилы, работая на эти магазины. Всегда, когда люди страдают, они ищут виновных, люди не любят думать, они довольны, если им быстро называют жертву, которую надо устранить, чтобы освободиться от ига.
И вот ненависть устремилась на крупные банки и универсальные магазины.
Почему на банки? Потому что там вершились какие-то темные дела с готовыми деньгами, за которые бедняк боролся в поте лица своего, там продавались и перепродавались, закладывались и перезакладывались все эти нечестные, загадочные бумаги, акции, облигации, непонятные бедняку. Ему это все представлялось сплошным мошенничеством. Он видел, что люди, орудовавшие в банках, построили себе за время «процветания» огромные здания в центре города, дворцы, к украшению которых привлекались лучшие художники. К этим дворцам с их залами и длинными рядами окон, иногда с какой-нибудь статуей на фронтоне, подъезжали ежедневно десятки изысканных, дорогих автомобилей, из блестящих лимузинов выходили пожилые и молодые, элегантно одетые люди. По нескольку часов машины ждали их, а затем снова увозили. Что же они делали все это время у себя во дворцах? Вели разговоры лично и по телефону, сообща производили расчеты, пускали в ход всю свою хитрость и находчивость и потом строили себе за городом, в аристократических предместьях, виллы, воздвигали вот эти самые дома-крепости, содержали целую армию служащих, которых очень умеренно оплачивали.
А вот — биржа, куда они направлялись, классическое по стилю здание в центре города, с колоннадой, лестницей. Но в этом прекрасном древнегреческом строении сидели не философы, размышлявшие над жизнью и смертью, над человеческим счастьем, природой и вечностью. Залы и лестницы биржи кишели суетящимися людьми в шляпах, с папиросой во рту. Люди кричали, стараясь друг друга перекричать. А что это было, чем они торговали, передавая из рук в руки? Деньги, деньги и снова деньги. Тяжелый, кропотливый, обращенный в жалкий кусочек золота, в грязные бумаги труд тех, кто гнул спину на заводах и фабриках, в конторах и на полях. Что делали здесь с плодами рук трудящегося люда, который от восхода и до захода солнца, под дождем и зноем, сеял и убирал жатву в поте лица своего или напрягал свои силы под равномерный стук заводского станка? Он отдавал свою плоть и кровь, свои нервы, свою веру, здоровье, счастье и вечное блаженство, его окружали камни, с тяжким трудом вспахиваемая, промерзшая за зиму земля, весенние грозы, град и знойное, часто слишком знойное лето, промозглая осенняя сырость, он привозил в город лес, хлеб, скот, птицу, он истекал потом у огненных доменных печей, с киркой в руках лежал он ничком в шахте на глубине многих километров под землей, под угрозой обвала, — когда наверху грохотал гром, люди дрожали: вот-вот воспламенится гремучий газ! А что уж говорить о кустарях, о чахоточных портнихах, о конторщиках, машинистках, уличных торговках, вожатых и кондукторах автобусов, метро, трамваев, — все они и еще многие другие знали лишь труд и труд, который пожирал их жизнь, данную им для радости, любви, покоя.
Что делали с этими жизнями крикуны, биржевые магнаты и их наемники? Когда попы стоят перед алтарем, они произносят непонятные слова на мертвых языках, сгибаются в поклонах, совершают церковные церемонии, которые народ не понимает, но возможно, что они во что-то верят или хотят утешить людей. А тут, в банках и на бирже, происходит наглое надругательство над трудом, презираются все, его усилия. (Мелкий и средний люд думал так всегда, а сейчас, в пору нужды, говорил об этом вслух.)
Нужда взращивала гнев, кризис шел свои путем. То и дело раздавались тревожные сигналы, они пугали тем сильней, чем меньше люди понимали их смысл. Вот небольшой банковский крах. Люди радуются — наконец-то наказаны эти мошенники, но вот и крупный банк объявляет о своем банкротстве, и тысячи лишаются своих сбережений. Не было больше ежедневной веселой суеты отправляющихся за покупками десятков тысяч людей, на улицах собирались кучки, у рекламных колонок шли дискуссии, длинные очереди вкладчиков выстраивались перед входами в банки, полиция оцепляла банковские здания.
Оттого, что фабрики были блестяще оборудованы, оттого, что они пользовались современными методами производства, оттого, что фабрика открывалась за фабрикой, оттого, что склады ломились от изобилия товаров, — никто ни у кого не покупал.
Так как никто ни у кого не покупал, то нельзя было больше производить, фабриканты останавливали цех за цехом и отсылали рабочих и служащих домой. Перевозки по железным дорогам уменьшились — увольнялись целые партии рабочих, и потреблялось все меньше угля. И уголь скоплялся на отвалах, шахтеров увольняли, шахтовладельцы снижали оставшимся рабочим заработную плату.
Одни страны перестали потреблять то, что производили другие: первые — сырье, ибо никто не покупал у них готовых изделий, вторые — готовые изделия, ибо чем им было платить, если у них не покупали сырья. Поэтому пароходам нечего было возить. И постепенно опустели моря, в гаванях отстаивались порожние суда, матросов и рабочих массами увольняли, немногочисленные команды ухаживали за неподвижными судами с трудолюбивыми блестящими машинами, с огромными хранилищами, печально взывавшими о руде и зерне. Пароходы эти напоминали огромных тяжелых животных с мощными широкими ногами, с железной мускулатурой, они чувствовали себя хорошо только в беге, с ношен на спине. И вот, эти слоны стоят на тихой маслянистой воде, их чистят, наново выводят их названия, но это — безнадежно больные, осужденные на смерть существа. Гавани, усеянные сотнями судов, превратились в большие кладбища.
Болезнь, которую называли кризисом, так разбушевалась, что уж не желала и уходить. С наслаждением пускала она свои корни в тех странах, где высокая конъюнктура заботливо подготовила ей почву. Там думали, что кризис коснется кого угодно, только не их, но он был безжалостным божеством, каравшим всех без разбора. Мало-помалу разгул его превратился в подлинную пляску смерти.
Снизились доходы от налогов, и обедневшее государство стало увольнять своих чиновников, партию за партией, оставшимся приходилось туже стягивать ремень. На улице оказалась масса учителей без учеников, школы же не вмещали желающих учиться. Судам почти нечего было делать, адвокатам предоставлялась возможность сохранить свою профессию, но исключительно для того, чтобы слоняться по судебным зданиям и играть там в шахматы. У молодых врачей было достаточно времени, чтобы лечить друг друга и взаимно определять состояние своих умственных способностей в тот момент, когда они решились избрать профессию врача. Лишь цены на хлеб, мясо, сыр, молоко оставались неизменными. Твердые как железо, они устояли против всех бурь и в это неспокойное время представляли собой разительный пример постоянства.
Нищета показывала свои высохшие руки и впалые щеки. Она появлялась в тысячах тысяч жилищ, где ее впервые видели, и наделяла советами:
Если простыня изорвется, можно спать и без простыни.
Если нет масла, можно есть маргарин.
Если нет маргарина, можно есть повидло, а на худой конец — и сухим хлебом обойтись можно.
Если холодно и нечем топить, следует рано лечь спать и укрыться всеми имеющимися лохмотьями, чтобы было теплей.
Из трех комнат следует переехать в две, из двух — в одну, из одной — на улицу.
И, прежде всего, ждать, ждать, ждать.
И ждали. От смерти все равно не уйдешь.
Падают первые листья
Окружение Карла со времени его женитьбы на дочери государственного советника состояло из представителей более или менее привилегированного слоя населения, которые бывали у него в одиночку и семьями. Тут и брат государственного советника, майор в отставке, с женой и бесчисленными дочерьми, и молодой советник посольства, и два заводчика-металлурга, Оба с женами, но со скудным приплодом, несколько дам — школьных приятельниц Юлии, пользовавшихся случаем, чтобы продемонстрировать своих мужей, которых, однако, никто не замечал; был также один молчаливый физик, были и другие.
В долгие годы процветания Карл, вечно занятый, держался вдали от людей; по традиции, гости приглашались несколько раз в год, главным образом зимой, на торжественно-натянутые обеды или на воскресные бдения. Карл с Юлией тоже выезжали. На почве этого общения возникали планы совместных летних поездок на курорты, осенних выездов на охоту в имение к одному из железных магнатов, у которого был лес неподалеку от родины Карла. Карл, вспомнивший, что он когда-то любил природу, стал регулярно ездить в своей машине на могилу отца, покрытую ныне огромной мраморной плитой.
Ах, старый повеса, спящий под этой плитой! Что бы он сказал, если бы увидел сына, у которого, между прочим, давно уже не было в верхней челюсти пустого места, ведущего свое происхождение от того дикого «разговора» отца с матерью. Оно было заполнено искусственными зубами, неотличимыми от своих. Отец в яловых сапогах сельского хозяина признал бы в этом господине с военной выправкой существо из другого мира, он с трудом вспомнил бы тупого, прилежного, послушного своего отпрыска по этим глазам, этому носу, по этой форме головы. Но, может быть, семья за время твоего сна получила какое-нибудь миллионное наследство, или стой! может быть, новое именье, усадьба с гостиницей принесли такие большие доходы? Нет, старина, ты спишь уже давно, в нынешнее время год считается за десять, на твоей усадьбе и гостинице семья твоя чуть шеи не сломала, эта покупка была полностью в твоем стиле; свершив свое дело, ты, верный себе, попросту взял и смылся на тот свет. Но твоим домашним это во вред не пошло. Наоборот, все они выросли и окрепли на этом, им помогли здоровые нервы и благоприятные времена. Что бы ты сказал, если бы увидел мать, твою маленькую, рабски преданную тебе, молящую о любви жену, которую ты с легким сожалением, — и только, — всегда оставлял одну. Она переросла тебя на целую голову. Из рабыни она стала человеком. (И даже больше, — она стала поработителем, в этом тоже виновен ты, не подаривший ей ни на грош человечности, но не будем об этом говорить.) И только при виде Эриха ты не удивился бы, и, свыкшись с его полнотой, ты бы кивнул и рассмеялся:
— Вот это подлинно мои кровь и жир, по плодам своим узнаешь себя.
Но, старина, не торопись с выводами, и Эрих, малоподвижный Эрих с дрожащими руками, расхлебывает похлебку, заваренную тобой. Ложись-ка спать под свою роскошную мраморную плиту, иначе и мы вынуждены будем как-нибудь рассчитаться с тобой и поставить на обсуждение вопрос, кто виноват, и тебе тогда не выйти сухим из воды.
С тех пор как начался кризис, Карл и Юлия зажили более открыто. Точно так же, как они, поступали и другие. Это было общим веянием, люди искали общения, связи с себе подобными. Как вода под влиянием мороза, так и класс, к которому принадлежал Карл и Юлия, сплачивался тесней. И хотя никто не знал, зачем без конца толковать каждый раз о новых незначительных вещах, каждый раз с новыми людьми и по новым поводам, однако, все следовали древнему стадному инстинкту, узнавая друг друга, — это уж не было смешно, — по одинаковому чувству страха.
Кризис сидел среди них, как строгий учитель, он поднимал палец, и все дети смотрели на него.
Юлия, все такая же хрупкая, даже более хрупкая, чем раньше, с нервным, одухотворенным лицом, на котором играли тончайшие нюансы душевных движений, с лицом человека, обреченного на чрезмерно интенсивную духовную жизнь, часто с Карлом и без него — появлялась в обществе. Она показывала себя, и ее замечали. И Карл, подталкиваемый чувством тревоги, которое вызывала в нем эта новая Юлия, пошевеливался. У Юлии не было никаких определенных намерений, но были неопределенные желания, она не чувствовала к Карлу ни особой нежности, ни злобы, от него зависело толкнуть ее на нежность или озлобить ее, она не хотела озлобления, она не стремилась освободиться от него, она хотела… Ну, да, чего же она хотела? Освободиться от душевного гнета. Как каждое человеческое существо, она хотела слиться с жизнью другого человека, обновиться ею. Она хотела взорвать суровые, мрачные тюремные стены, которыми окружил ее и себя господин и повелитель ее, назвав жизнь внутри их браком, тогда как это была лишь повинность. Она хотела быть! Быть! Желание это вырастало до озлобления. Быть, быть живым человеком, пусть преступником даже. Как пройдет сегодняшний день? Что он принесет или, вернее, чего не принесет? Не лучше ли раз навсегда похоронить всякую надежду?
Карлу, многоиспытавшему Карлу, следовало бы понять это, но как раз он-то и не понимал.
Он стал об этом догадываться, он почуял это в первый раз, когда надвинулся кризис. Но он ответил на это неумолимым — нет! Его тяжелая рука лежала на ней, и это значило: я хочу иметь свое место, это место — мое, некогда и я пережил то, на что ты жалуешься! Он наблюдал ее, чтобы увидеть, что сделали когда-то с ним самим. Он мысленно бряцал оружием — он решил защищаться. (А в глубине души он думал: она хочет опозорить меня, она меня презирает, что ей от меня нужно, что она хочет сделать со мной, наглый звереныш, я не допущу этого.)
Они встречались со множеством людей. С деланным оживлением вели разговоры на самые разнообразные темы. Юлии теперь часто приходилось слышать и самой наблюдать, как живут другие семьи. Много было пошлого и дешевого, разыгрывались и публичные комедии, вызывавшие идиотское ржание публики. А как живут в счастливых браках? Что сделали с тобой обычаи и этот общественный строй, где главенствуют мужчины? В Мексике существовал обычай посвящения богам девственниц из аристократических семей; девственниц готовили к тому, чтобы отдать их богу, святому богу. А что делали даже эти женщины, когда их ранним утром, под звуки труб и литавр, вели в храм, а затем, после благословения — к таинственному озеру, где жил бог, который должен был принять их в свои объятия? Они кричали, они отбивались, только немногие добровольно бросались в озеро, большинство же, несмотря на всю подготовку, приходилось силой сталкивать в воду, откуда несчастные долго еще поднимали свои белые руки.
Хозе, атташе посольства, был, примерно, в возрасте Карла. На приемах у одного невероятно богатого железного магната, куда Карла и Юлию время от времени приглашали, Хозе всегда можно было встретить: он был экспертом по торговым вопросам и, кроме того, любителем искусства. Своей свежестью и непосредственностью он понравился Карлу, и Карл привязался к нему. В разговорах с Юлией Хозе, конечно, не проявлял особой сдержанности. Крупноголовый, с львиной шевелюрой, в золотых очках и с оттопыренными ушами, он не был красив. Он слыл уникумом благодаря своей разносторонности. С Юлией у него как-то была беседа на астрономическую тему. Это было на приеме в его квартире, обставленном по проекту отца Юлии — архитектора. В этих кругах люди друг друга уважали, защищали и друг другу давали возможность заработать.
Юлия, в желтом шелковом платье, удобно расположилась в кресле производства фабрики Карла рассматривая нежную роспись на потолке — творчество отца. Одно только серое осеннее небо, заглядывавшее в открытое окно, было чужого производства. Она сказала:
— Я, стало быть, могу себя чувствовать здесь, как дома. У вас, действительно, приятно. Скажите, у вас всюду, куда бы вас ни посылали, есть своя квартира?
— А вы предпочли бы жить в гостинице?
— Откровенно говоря, да. Но муж мой не должен этого слышать.
Хозе рассмеялся.
— Это идет вразрез с его деловыми интересами?
— Да, отчасти. Но он вообще очень щепетилен. Он считает, что пользоваться чужой мебелью так же невозможно, больше того — неприлично, как чужим платьем. Что касается чужого платья, то это я еще понимаю, хотя мне доставило бы удовольствие скрыться в нем.
Он погрозил пальцем:
— Кто в наше суровое время думает о маскарадах, сударыня?
— Но что касается мебели, — я могла бы сегодня купить одно, завтра — другое, а послезавтра все выбросить. В сущности, напрочно устраиваться — это не в духе нашего времени.
— Взгляд, вполне соответствующий нынешнему кризису. Я чувствую необходимость оправдаться, сударыня.
— Очень любопытно послушать. То, что у вас здесь уютно, я уже признала.
— Во-первых, сударыня, я всю свою жизнь провожу на колесах. Моя профессия — это вечное передвижение. Мое отечество территориально невелико, но это своего рода полип, и я являюсь оконечностью одного из его щупальцев, которые он протягивает в другие страны с целью расшевелить их. Одно это уж делает мое существование достаточно беспокойным. А кроме того, есть и еще кой-какие печальные обстоятельства, но не стоит об этом говорить. Во всяком случае, здесь как будто широко распространено отрицательное отношение к домашнему уюту.
— Господин Хозе, как это звучит в применении ко мне, имеющей мужа и детей: отрицательное отношение к домашнему уюту! Но вы упомянули о каких-то печальных обстоятельствах. Может быть, это с моей стороны нескромно?
— О каких печальных обстоятельствах?
— Вы только что упомянули о печальных обстоятельствах, о каких-то таинственных печальных обстоятельствах, вынуждающих вас вести свой дом.
— Это не тайна. Это моя жена.
Она выпрямилась.
— Вы женаты? Но ведь никто об этом не знает.
— Как же. Я женат.
— А…
— Где же моя жена, хотите вы спросить? Этого я не знаю.
Он смотрел на свои ботинки. Она снова откинулась на спинку кресла.
— Извините.
— Пожалуйста. Между прочим, вы знакомы с Эддингтоном?
— Нет.
— Это известный астроном. Его учение лишает меня покоя. Он утверждает, будто земля — это своего рода взрывчатый снаряд, который неминуемо взорвется. Раньше у нас было примитивное представление: земля вертится вокруг солнца, это спокойный, скучноватый процесс, в результате которого приходят своей чередой весна, лето, осень, зима; и вот, является Эддингтон и на основании точных наблюдений и вычислений устанавливает: вселенная расширяется, и все, что в ней есть — звезды, туманности, удаляется друг от друга, теряясь в пространстве. Да, с этим согласен и я.
— Это несерьезно, господин Хозе.
…Он хочет меня отвлечь от расспросов о жене.
— Сударыня, к сожалению, это серьезно, все и вся теряют друг друга. На земле — экономический кризис, во вселенной тоже царит кризис; очевидно, и я таким образом потерял свою жену.
Он поправил очки и улыбнулся ей:
— Это безобразно. Если бы ваша жена все это слышала.
…Как она выпытывает, эта любопытная Ева!
— Сударыня, как бы я ни был легковерен, я не поверю, чтобы она это слышала.
— Но где же она?
Сейчас она спросит, как ее зовут…
— Не знаю. Я знаю лишь, что я женат. С женой своей я еще не познакомился.
Он снова поправил очки и тихонько засмеялся. Кто он? Образованный, изощренного ума человек, погруженный в науки и книги, в этой сфере он был, как дома, тут он умел различать тончайшие оттенки. Себе же он никогда не уделял внимания, он цинично плыл по течению, — одно доставляло удовольствие, другое доставляло удовольствие, прочее расценивалось, как чушь. Когда он сказал, что не знает своей жены, Юлия широко раскрыла глаза:
— Неужели в вашей стране сохранился еще такой обычай?
— Нет. Это только для людей моего склада. Мы женаты, но не знаем, на ком. Мы обставляем дом, чтобы жена, которая уже обладает установившимся вкусом, придя к мужу, сразу бы почувствовала себя дома. Это маленькая иллюзия.
Он все это выдумывает: то он женат, то не женат. Она поджала губы и встала. Какое мне, в сущности, дело до этого человека. Но разве это может быть правдой?
Мужу, разговаривавшему в этой же комнате с ее отцом, она сказала:
— Какой чудак этот Хозе. Он женат?
— Нет, Юлия, он не женат. Он, вероятно, наплел тебе уже какую-нибудь сказку?
— Нет. Мне показалось, что он носит обручальное кольцо.
Отец рассмеялся.
— Ах, этот Хозе — шут гороховый!
А Хозе уже почуял запах нежной дичи. Юлия избегала встречи с ним. Тогда он узнал адрес ее парикмахера. И когда она однажды утром приехала в парикмахерскую, в приемной сидел огромный пышноволосый атташе и курил сигару; увидев ее, господин атташе вскочил. О, неужели, какая встреча! Мир велик, а где только не встречаешься! Он зашел купить духов и всякой всячины и дожидается, пока завернут покупку. Не разрешит ли мадам подождать ее, не часто ведь может представиться такое удовольствие.
Если он располагает неограниченным досугом — пожалуйста.
Швейцар снял с нее пальто; проходя мимо Xозе, она взглянула в зеркало, важно кивнула и скрылась за портьерой.
Через час она вышла из дамского зала. Дожидаясь ее, он думал: теперь, собственно говоря, рабочее время, я служу моему отечеству, отечество — мое начальство, а я тоже частица моего отечества, так что если мне хорошо, то и отечеству моему хорошо.
Она была «очаровательна», рыжие волосы лежали красивыми волнами, маленькое лицо было до губ напудрено, видно было, что все это тщательно сделано. Поднимаясь и берясь за шляпу, лежавшую на стуле рядом, Хозе порадовал ее несколькими замечаниями на ее счет, она слушала его недоверчиво и жадно; так как шофер должен был приехать за ней только через полчаса, она позволила Хозе продолжить разговор на хмурой по-осеннему улице. Счастливый случай захотел, чтобы пошел дождь, и вот — она с ужасом установила это — они сидят в ближайшем кафе, которое быстро наполнилось спасавшимися от дождя прохожими.
— Что вы теперь думаете обо мне, господин Хозе? О том, что я сижу здесь? Что мне сказать мужу?
— Что шел дождь.
— А как же мы встретились?
— Не знаю (она сказала «мы», чудесное слово, пленительное в ее устах).
— Вы бы рассказали ему на моем месте о нашей встрече, господин Хозе?
Он как бы удивленно поднял брови.
— Почему нельзя случайно натолкнуться на меня? Как бы меня ни презирали, но я все же физическое тело, занимающее известное место в пространстве.
Она ела пирожное, глядя в тарелку:
— Так расскажите же мне подробно о своей
жене, кто она и почему она от вас убежала?
Он отложил ложечку.
— Сударыня, ведь я не женат.
— В таком случае, и я не замужем.
Он коснулся ее руки, шепнув:
— Верно это?
Она отодвинулась:
— Так же верно, как и ваше заявление.
Он осторожно скосил на нее глаза: что она имеет в виду, эта хорошенькая пташка, не ослышался ли он? Кроша пирожное, она состроила насмешливую гримасу.
— Мне было бы очень интересно заглянуть в вас и узнать, о чем вы думаете. Итак, как звали ту, которая не выдержала совместной жизни с вами?
«Ее не трудно завоевать, это — спелый золотой плод, весь вопрос в том, как мы его сорвем. Если бы знать, как она предпочитает: демонический, или романтический стиль, или задушевность. Вам предоставляется выбор, сударыня». И старый грешник попробовал для начала чистосердечный тон. Он глотнул воздух и поглядел себе на пальцы. Она подумала: «Он взволнован, между прочим, он сегодня без обручального кольца, — очевидно, в честь меня». Он думал: «Не знаю, сколько еще мне смотреть на мои пальцы, как долго следует быть взволнованным, у меня на этот счет слабый опыт; кстати, надо полакировать ногти. — Он взглянул на ее ногти, покрывает ли она их лаком? Да, покрывает, — значит, надо мне и мои полакировать». Поймав его взгляд на своей руке, она подумала, что он хочет взять ее, и пододвинула руку ближе, чтобы облегчить ему исповедь. Он тихо начал рассказывать (он не догадался взять ее руку, лишь с нежностью изучал, рассказывая, каждый ее палец в отдельности). Это было интересное зрелище, что-то невинное было в том, как она держала свои пальцы, милый новичок, мне должно быть стыдно! Жена, действительно, сбежала от него, они очень рано поженились, он часто потом видел ее то с одним, то с другим, но он не сомневается, что в один прекрасный день она бросит всех этих глупцов. Если бы только жизнь не убегала так! Он чистосердечно взглянул на нее.
— Мы не разведены. К чему отрицать: порой у меня бывают приятельницы. В конце концов, ведь я не святой. Но я жду. Она, безусловно, вернется ко мне.
— Вы надеетесь?
— Я это знаю.
— Вы любите ее?
Он смиренно положил руку на мраморный столик:
— Она — мой рок. (Это у нас удачно вышло.)
Пирожное было съедено, Юлия вынула пудреницу и зеркальце и привела себя в порядок.
— Сударыня играет отступление?
— Дождь уменьшился. Отступление — смешное слово. От чего мне отступать?
— Я могу, следовательно, надеяться?
— На что?
— Увидеть вас.
— Конечно. Позвоните, я скажу вам, когда мы будем дома.
Она встала, опустила на лицо коротенькую вуалетку. Как очаровательно отражает удары эта маленькая женщина.
— Кое о чем, сударыня, мужчине неудобно говорить в присутствии мужчины.
— Иногда это неплохо.
Она чувствовала, что к ней возвращается способность шутить, разговаривать вызывающим тоном. Когда-то, в давно прошедшие времена, до Карла, это доставляло ей много удовольствия. Машина дожидалась ее, она предложила Хозе отвезти его, он поблагодарил и отказался.
— Это пустяки, — говорила она себе, сидя в машине и укрывая колени медвежьей шкурой, подаренной ей Карлом. В бокалах справа и слева стояли свежие цветы, стоило ей захлопнуть за собой дверцы автомобиля, и она была уже дома. Непонятно, где правда; а где — вымысел в том, что говорит этот человек. Отец считает его шутом гороховым. Это — вроде теплой, приятной ванны. Она закрыла глаза и посвистала. Не могу отрицать, что мне это доставляет удовольствие. Она снова посвистала, довольная, и сморщила нос.
Скорей, чем Карл ожидал, надвинулось это. Утром он простился с Юлией, сошел вниз и — что его побудило? — прежде чем сесть в машину, он взглянул наверх, на окна. Она стояла у открытого окна, в утреннем капоте, облокотившись обеими руками о подоконник, но вниз она отнюдь не смотрела. Глаза ее сузились до маленьких, мигающих щелок, ее красивый узкий рот был полуоткрыт, она легко улыбалась и думала о чем-то. Пучок солнечных лучей падал на ее рыжеватые волосы, отливающие золотом. Что это было? Одно только мгновенье он видел это выражение ее лица. Шофер открыл дверцу. Карл держал шляпу в руке, собираясь помахать Юлии. Но она не шевелилась. Он кивнул шоферу, сел, хлопнула дверца, машина тронулась.
Он размышлял. Удивительно. «Господин комендант, если вам не нравится, совершите необходимое и бейте». «И без меня обойдется». Я не знал у нее этой улыбки. Я никогда не видел Юлию такой. Как она укусила мне губу. Пленница в моей крепости. Она хочет вырваться на волю. Может быть, она уже вырвалась. А я — ради нее, ради нее я решился выплатить тетке чудовищную сумму, ради нее я взял на себя это страшное бремя, которое может задушить меня. Но тогда и она полетит со мной в пропасть.
Сдерживая подступающее бешенство, он закусил верхнюю губу. Надо было вернуться. Запретить ей так стоять. Какая бесстыдная поза. В моем доме. Моя жена. А за несколько минут до того она наливала мне кофе и подала мне перчатки. Нельзя было позволить ей стоять так.
Но автомобиль уже тормозил у ворот фабрики. Карл вышел, поднялся наверх, мрачный, сел за работу. Читая корреспонденции, диктуя, просматривая списки заработной платы, он — до смешного отчетливо — опять и опять видит перед собой: окно, солнечный луч, потерявшую стыд женщину. Ходишь по дому, указываешь на малейшую пылинку, а она стоит в такой позе у окна.
Когда секретарша с продиктованным текстом вышла из кабинета, он разрешил себе передохнуть. Подошел к окну. Да, так она стояла. Она не смотрела вниз, она смотрела перед собой. Он прошелся взад и вперед между стенным шкафом и креслом, и опять его потянуло к окну. Вот так это было, — ему доставляло какое-то удовлетворение принимать ее позу, — вот так она улыбалась, полуоткрыв рот. Что если кто-нибудь войдет? Удовлетворенный, вернулся он на свое место. Но что-то все время мешало ему. Бешенство ежесекундно готово было вспыхнуть. Что это — ревность? Ерунда. Это нарушение семейных устоев. Она нарушает мои устои, устои семьи, устои фабрики. Позор!
Но когда он просмотрел переписанные секретаршей письма, внеся кое-какие изменения, — патрон был сегодня необычайно хмур и рассеян, — он снова опустил голову. Я люблю? Я люблю Юлию? Он вынул из бумажника ее портрет. Этот нос, этот лоб, давай-ка посмотрим хорошенько, эти волосы, надо сравнить ее с другими женскими лицами, чтобы знать, люблю ли я ее. Он перелистал газету, нашел «страничку мод», — жалкие куклы! Он подошел к книжным полкам, но его снова властно потянуло к окну, и что-то опять заставило его постоять с минуту неподвижно в ее позе. Это опять успокоило его. Он стоял перед книжными полками, где была специальная техническая литература, журналы, а он искал Юлию-Джульетту, Ромео и Джульетту, нет, я не люблю, я не Ромео, чорт, она все-таки держит меня в руках!
И в полдень он неожиданно приехал домой. Юлия предложила ему легкий завтрак, на окне лежала раскрытая книга, — это было то самое окно, — персидские сказки. Он стал перелистывать. Она любит сказки? Она от души рассмеялась, она была веселей, чем всегда. На мгновенье, когда он смотрел на ее открытое, необычайно расцветшее лицо, в нем дрогнуло какое-то странное чувство: мог ли бы я полюбить ее? Неужели ее рот покорно раскрылся под губами другого мужчины? Боль, стыд, печаль нахлынули на него. Тихо простился он с ней.
На фабрике он усиленно работал. Возвращаясь домой, он думал: это не ревность, это — боль, которая подкатывает к горлу при мысли о ней, она может отравить ему всю работу. И когда он ступил в светлую и теплую переднюю своей квартиры и горничная взяла у него из рук пальто, шляпу и трость, он вытер себе лоб: ужасно, что это вошло и в мой дом.
В Юлии не было ничего вызывающего. Наоборот, она казалась внимательной, обязательной, была разговорчивей обычного.
Старый майор
Следя за Юлией (что он проверял: верность Юлии, ее любовь? Нет, он проверял прочность здания, воздвигнутого им для себя), он натолкнулся на нечто такое, чего не искал. В эту зиму, в эту тяжелую зиму кризиса, Карлу доставляло удовольствие наметившееся сближение его с очень достойными и надежными кругами. Это были родственники Юлии — «офицерская камарилья», как называл их Эрих. В числе лиц, общество которых ему было особенно приятно, была семья майора, брата государственного советника, отца Юлии. Это были строгого нрава, уверенные в себе люди; жена майора красотой не отличалась, но происходила из знатного рода. Известно было, что майор с семьей терпели когда-то нужду, но затем жена неожиданно получила наследство, майор вышел на пенсию, они жили часть года в городе, часть — в провинции, как раз в той, где родился Карл. Здесь находилось именье родных жены, фамилию которых, произносимую всегда с большим почтеньем, Карл не раз слышал в детстве. Дочери были предметом затаенного горя майора; высокие и крепкие, они, во-первых, все были дочерьми, а, во-вторых, ни одна из них не обладала какими-либо практическими знаниями, словом, — это был туго сбываемый товар. И красотой, по установившейся семейной традиции, они, как и мать, тоже не отличались.
В этих офицерских кругах кризис оживленно обсуждался, но не вызывал тревоги: несомненно, хозяйственные дела довольно плохи, но вопрос решается не деньгами, а мечом. Такие речи, именно такие речи Карл слушал с удовольствием. Его тревожили деловые неурядицы, его партнерами по биллиарду стали майор и военный священник, однополчанин майора.
Однажды, когда они играли очередную партию, Майор предложил осмотреть всем обществом фабрику Карла. Предложение было принято, Юлия и жена майора присоединились. Мощные установки произвели на гостей большое впечатление, Карла это радовало, в особенности потому, что это происходило в присутствии Юлии. Обошли сушильные установки, постояли около фанерного пресса, понаблюдали за работой машины, наносившей клей. Посетители поражены были, увидав, как дерево, для придания ему гибкости, обрабатывается паром. В маленькой камере дерево разогревалось, а затем зажималось между валиками и на нем выдавливались рельефы. Здесь из фанеры изготовлялось подобие кожаных обоев. А как восхищались гости обилием света и чистотой во всех залах. На многих машинах одеты были предохранительные кожухи или проволочные решетки. Карл демонстрировал гостям (он знал, что интересует профанов) механический транспортер для стружки, пылеочистительную установку: к станкам вплотную подходили всасывающие колпаки, разветвленный трубопровод вел от отдельных машин к установленному на большом расстоянии мощному всасывателю, который отделял стружку от пыли; отсюда стружка непосредственно поступала в вагон, так как она шла еще в употребление.
Назавтра после осмотра между майором и его женой произошел после обеда разговор. Жена майора расхваливала фабрику и ее владельца.
— Мы плохо используем наших милых родственников, — сказала она.
Речь шла о деньгах. Жена майора недовольна была старым адвокатом, который вел их дела.
— Я потеряла к нему всякое доверие. Он глохнет со дня на день, уж просто сговориться с ним — и то трудно. Он совсем не поспевает за жизнью. Нам нужно сменить его.
Майор согласился с женой и опрокинул в горло рюмочку. Вообще-то майор всегда воевал со своей женой, но тут он был с ней заодно:
— Старик совершенно не понимает, чем нам грозит падение валютного курса. Он считает, что в нашей стране это невозможно. Но кто может знать?
— Тише, разве можно говорить такие вещи вслух! Будь осторожен.
— Во всяком случае, Карл дельный человек.
И, в конце концов, с какой стати мы будем терять наши капиталы из-за каких-то идиотских валютных историй?
Мысль — остаться на улице с женой и детьми или жить на пенсию, довольствуясь честью, пугала майора.
Не прошло и двух дней, как этот высокий, упитанный господин уже с утра сидел у Карла в кабинете и громко болтал:
— Вы читали мемуары нашего почтенного дипломата? Только теперь, после его смерти, узнаешь все. Он играл на бирже. Некрасивая штука, что ни говорите.
— Очень неприятно, дорогой майор. Следовало бы выбросить эти страницы из книги.
…Мне нельзя уйти отсюда с пустыми руками, иначе моя женушка вырвет мне все волосы.
— Говоря без околичностей, я ломаю себе голову над задачей — что делать с ценными бумагами? Вы ведь знаете, что, в сущности, капиталы эти — собственность жены. Курсы скачут вверх и вниз — проваливаются в тартарары, взлетают в поднебесье. Мне нужен какой-нибудь трюк.
— Очень польщен, господин майор. В своем деле я — плохо ли, хорошо ли — но разбираюсь. А уж в банковских операциях я, право, не мастак.
— Знаем. Никогда не считали вас банковским жеребчиком. Именно поэтому. Кто, если не мы сами, поможет нам удержаться на поверхности. Это общий вопрос, нынче все должны стать плечом к плечу. Не отговариваться никакой усталостью.
Карл любезно улыбнулся.
— Еще раз очень польщен, что вы обращаетесь ко мне за советом. Но если бы я дал вам совет, то только один: не слушайте моего совета.
— Мы устроим все в лучшем виде, милый друг. Мы снимем с вас ответственность.
И Карл услышал предложение, высказанное по капелькам, осторожно, — предложение, сперва удивившее его, а затем потрясшее (меч и деньги!).
Выслушав до конца майора, изложившего со множеством оговорок и уверток свою мысль (к концу майор перешел на шопот), Карл сперва ответил молчанием, что майор истолковал, как желание Карла подумать, на самом же деле Карл хотел лишь притти в себя. Он встал.
— Я вас понял, — сказал он и подошел к окну.
Может быть, он ослышался, хорошо, если бы это было так, но — вот он сидит, он не шутит. Он говорит с полной серьезностью. Боже мой! Он предлагает сплавить его деньги за границу. Вот до какой степени обнаженным предстало все перед Карлом, когда он, пустившись по следу Юлии (чтобы проверить прочность своего здания, чтобы не разоблачить самого себя, чтобы приковать Юлию, ибо и его самого однажды приковали), стал в эту тяжелую зиму бывать в обществе. Позор. Бессовестный малый. Он оскорбляет меня, я — коммерсант, а для него это значит — мошенник.
Майор закурил погасшую сигару. Ему не легко было сказать то, что он сказал, пальцы его, державшие спичку, дрожали, он повторил несколько раз: он надеется, что Карл правильно его понял. Чертовски трудную задачу взвалила на него его повелительница, да и этот Карл вовсе не так сговорчив. В кабинете стало тяжко дышать, возможно, оттого, что было очень натоплено. Затрещал телефон. Пока Карл разговаривал, стоя у бокового столика с адресной книгой, впорхнула секретарша с бумагами, которые надо было срочно подписать, кто-то постучал, секретарша подбежала к двери и там пошепталась с кем-то. Подавленность схлынула. Мастер, дожидавшийся у двери, попросил Карла пойти с ним на склад, посмотреть новый проект; майор отправился с Карлом вниз. И только на складе, пока Карл, отойдя с мастером в сторону, что-то высчитывал, майор, с удрученным видом стряхивавший пылинки со своего сюртука, почувствовал некоторое облегчение. В кабинете майор уж снова был в своей тарелке и развернул перед Карлом радужный план. Он надеется помочь Карлу заполнить эти проклятые пустующие цеха.
— Мне пришла в голову одна мыслишка. Как это я раньше об этом не подумал, вот уж в самом деле: у старого коняги закостенели ноги. Склероз, — ничего не попишешь. Так вот в чем дело. В настоящее время правительство разрабатывает проект общественных работ. Проект еще не закончен, но я в курсе дела. Я получаю сведения раньше, чем ваш союз, ха-ха-ха! Деревообделочной промышленности тоже кое-что перепадет, наряду со строительством дорог, речными работами и прочим.
И майор пообещал переговорить со своим приятелем и еще кое с кем в министерстве труда.
— Действительно, обидно, когда такое оборудование, как у вас, бездействует. Это даже прямой убыток государству. Но, конечно, без связей ничего не поделаешь.
Итак, он предлагал Карлу компенсацию. Карл не шелохнулся. Майор пытается сгладить впечатление, но он теряет всякий стыд.
Перед Карлом, точно молния, блеснуло: вот что значит малоопытность, какие иллюзии связаны были у нас с военным мундиром! Карл был настолько ошеломлен, что ничего другого не мог придумать, как достать из шкафчика бутылку коньяку и пропустить со своим гостем несколько рюмочек. Майор сказал:
— Ваше здоровье! Приходится, к сожалению, страховаться на всякий случай. Надо быть готовым ко всему.
Тебе хорошо говорить, старый мошенник. Коньяк согревает. Весь ваш род — ловкачи. Смотрите, как бы на вас огненный дождь не обрушился. Чтобы закончить это свиданье, Карл обещал подумать, майор был ужасно рад: слава тебе, господи, наконец, все сказано, до чего это было трудно, он предпочел бы откусить себе язык, чем повторить это. Он обрадованно пожал Карлу руку, он сейчас же заглянет в министерство, поразнюхает, как там котируются наши акции.
— Мне бы очень хотелось быть вам полезным. Ведь мы с вами заодно.
Только не торопиться, никаких поспешных действий. — думал Карл, стоя один перед пустыми рюмками. Гудел спускавшийся с гостем лифт. Он хочет использовать меня для спекуляций, задабривает обещаниями. И Карл сел, думая: все это гнусно, гнусно. Чего ждать от Юлии, если такие вещи возможны? Жена майора происходит из рода владельцев замка в нашей деревне, — думал Карл. — Это наши идолы, это воплощенье Галлереи побед и королевского дворца, всего величия государства, на которое опираюсь и я, которое меня поддерживает, за которое я отдал все свои силы, и все это оказывается насквозь прогнившим. Внезапно открывается дверь из этого мира, и посланец оттуда спрашивает меня с поклоном, не сплавлю ли я его ценности за границу.
Карл поднялся, прошелся несколько раз по ковру. И вдруг громко прыснул со смеху. О, как ты влип, Карл! А ведь это была моя опора в борьбе с Юлией, моя линия отступления. О, как ты влопался, как здорово влип!
Он твердо ступал по ковру. Но разве чувствуешь под собой ноги, когда колеблется почва? Разве чувствуешь дверную ручку, когда колеблются законы? Разве чувствуешь свои колени, когда… — и он прислонился спиной к двери, от губ отлила кровь. Он задыхался. Огненный дождь! Гром и молния!
Он сидел у стола, подперев голову руками. — Далеко мы с тобой зашли, милый Карл, пожалуй, можно бы уже прекратить игру, будь она проклята!
Иногда он уже на лестнице слышал смех Юлии и детей. Обычно это доставляло ему удовольствие, сегодня же ему это было неприятно. Из всех родных Юлия больше всего дружила с матерью Kapла. Жизнерадостная, подвижная женщина не могла нарадоваться на свою «дочурку».
Вы справили уже первое десятилетие своей свадьбы, — сказала она однажды, — а все еще молоды и влюблены, не желаете ни с кем знаться и закрываете свои двери. Слава богу, что вы начинаете жить по-иному, особенно ты, Карл. Ты даже и меня больше знать не хочешь.
И обнимая Юлию, свою дочурку, она заглядывала ей в глаза. Карла это кольнуло, но ему ничего не оставалось, как кивнуть и улыбнуться.
Ничего особенного не случилось, но, как вскоре что-то все-таки произошло. Когда Карл и Юлия сидели порой вечером у себя, мирно болтая о всякой всячине, казалось, что кругом разлит нерушимый мир; он встал, целовал ей кончики пальцев, она задумчиво смотрела ему вслед; он сегодня придет ко мне, что за странный человек, чему только я ни научилась за время нашей совместной жизни, но кто сказал, что он всегда должен повелевать? В первое время замужества мне было сладостно и смешно отдаваться во власть чьей-то силы, позволять возиться с собой, как с грудным младенцем, как говорила мама, а теперь я не хочу этого больше, почему ему не брать меня такой, какая я есть? А какая я в сущности? Будь я работницей, я бы скорей могла это определить — я была бы свободна.
Она лежала в объятиях этого сильного человека, и тут начинался хаос: меня обнимает мой муж, это Карл, и меня обнимает мужчина, которого я не знаю. Мы еще не поженились. Хочет ли он, чтобы мы были мужем и женой? Нет, кажется, ему это совсем не нужно, ему нужно вести свою овечку на веревочке. А может быть, мы должны прожить еще десять лет прежде, чем он женится на мне?
И она стала избегать ночных встреч, они слишком волновали ее, вызывали слишком много горечи, она боролась с ним и с собой, она снова укусила ему губу, она знала, несмотря на темноту, — теперь он улыбается. Он гладил ей шею, все было напрасно, она упорствовала, а если он все-таки брал ее, она плакала, чувствуя себя обесчещенной, униженной, что он с ней делает! И он не в состоянии был проникнуть в тайну этого мокрого от слез лица, которое отворачивалось от него.
Он держал в своих объятиях ее — свою жену, свою собственность, венец своей жизни, но это уже не было то чудесное существо, которое дано было ему для обожания, не золотое облако, спустившееся к нему с неба, это была только дрожащая Юлия. Та самая Юлия, которая стояла у окна, которая дразнила его, издевалась над ним, — он должен удержать ее, она ускользает от него! Он хотел вызвать к жизни прежнюю мечту, он держал Юлию в объятиях, прижимался губами к ее губам, но она отворачивала лицо — мечта ускользала. Уйдя к себе в комнату, он неподвижно лежал на спине, с улицы доносился шум автомобилей. Жизнь шла своим чередом, несмотря на кризис. Но что-то все-таки изменилось.
Дом пустеет
Это были их последние любовные встречи. Без единого слова с обеих сторон они прекратились. И это был факт. Это был ломающий основы, осязаемый и в то же время непостижимый факт, выросший из мнимой пустоты их чувства, он заполнил пространство между стенами их жилища, постоянно витал около детей, над мебелью. Никто этого не видел, но стоило открыть дверь, как это сразу же настойчиво давало себя чувствовать. Карл знал, что на этом дело не кончится.
Но он все-таки испугался, когда в одно воскресное утро, садясь ровно в девять часов к столу, услышал: барыня еще спит. Она спала сегодня, в воскресенье. Это был его день. Нет, он никому не позволит нарушать порядок в своем доме, он не станет потакать Юлии, достаточно ему тяжело уже вне дома. Он напился кофе один, встал, позвонил горничной и начал с ней хозяйский воскресный инспекционный обход квартиры; перепуганная девушка хотела разбудить барыню, но он безмолвно покачал головой. Мимо комнаты Юлии, погруженной в тишину, прошли, не заходя; Карл сказал, что сюда можно будет заглянуть после обеда. В музее он дотронулся до руки своего жестяного рыцаря: как тебе нравится это, старина? Затем, против всяких правил, он решил зайти в детскую, но не с тем, чтобы проверить, все ли в порядке, нет ли где пыли, не потрепана ли обстановка, а чтобы посидеть с детьми.
Девочке, Юлии-младшей, было одиннадцать, мальчику, Карлу-младшему, — девять лет. Коридор, в который выходила детская, устлан был толстой дорожкой, дверь стояла открытой, Карл слышал голос фрейлейн. Фрейлейн читала о короле «Синяя Борода», у которого было много жен и который убивал их одну за другой, пока не попалась ему одна очень хитрая жена: она раскрыла его дьявольский план. Карл дослушал сказку до конца, он слышал, как Юлия-младшая часто перебивала фрейлейн, ей не терпелось, она сердилась:
— Какой гадкий, он и ее убьет, и ее тоже.
Но когда фрейлейн объявила: — Теперь, наконец, пришла расплата, — девочка взвизгнула и бросилась целовать фрейлейн.
Карл осторожно заглянул в комнату из темного коридора. Юлия-младшая, обняв за шею фрейлейн, сидевшую на парте в черном воскресном платье, прижалась щекой к ее щеке и вне себя от возбуждения смотрела в книгу, очевидно, на картинку. Сбоку, скрытый дверью, что-то мастерил Карл-младший, слышно было, как он стучит молотком, вот он побежал, пересекая наискось комнату, за заводным паровозом; паровоз наехал фрейлейн на ботинок; фрейлейн, поглядев вниз, рассмеялась, Карл-младший, ни слова не говоря, снова завел игрушку. Тут Карл откашлялся, шире раскрыл дверь и переступил порог.
Испуг. Все застыли, словно застигнутые на месте преступления. Фрейлейн, стоя около парты, оправляла прическу и юбку, измятые девочкой. Юлия-младшая стояла около нее, опустив голову и глядя в землю. Карл-младший, стоя на коленях перед паровозом, неестественным движением заложил руки за спину. Что папе нужно? Обход ведь уже был.
Карл пересек комнату, стал у окна.
— Читайте, читайте, фрейлейн. Что это у вас за книга?
Растерянно помолчав, фрейлейн ответила сдавленным голосом:
— Ответь папе ты, Юльхен.
Девочка молчала.
Карл: — Ну, скажи же!
Девочка упорно смотрела в землю. Неожиданно она ринулась к двери и убежала.
Фрейлейн: — Она стесняется. Я сейчас приведу ее.
Фрейлейн, шурша юбками, вышла. Карл остался вдвоем с мальчиком. Тот все еще стоял на коленях.
— А ты, Карл, слышал, что читала фрейлейн?
Мальчик встал, серьезно и пристально взглянул на отца, продолжая держать руки, перепачканные смазочным маслом, на спине. На вопрос отца мальчик энергично замотал головой.
— У тебя, наверное, грязные руки?
Мальчик снова замотал головой, но затем чуть слышно выдохнул:
— Я сейчас вымою их, — и, не оглядываясь, метнулся вон из комнаты.
Карл остался у окна один. Какое странное воскресенье! Все бегут от него. Надо взять себя в руки, вероятно, у него очень угрюмый вид.
Вернулась фрейлейн, ведя за руки обоих детей. Юльхен пришлось наказать, и она, отвернув голову, всхлипывала. Карл-младший немедленно пустил в честь высокого гостя поезд по рельсам, сам же, вытянувшись по-военному, остановился у полки с игрушками, не бросаясь за паровозом, дожидаясь похвалы. И Карл кивнул. Мальчик просиял. Тогда наблюдавшая за отцом и братом Юлия-младшая решительно сняла с полки огромную куклу, подошла и протянула ее отцу. Карл вытер девочке слезы.
Это были его дети. Какие они были большие, как самостоятельно они двигались. Надо быть с ними поласковей, но попробуй-ка улыбнуться! Мальчик, отстранив сестру, потянул за собой отца.
— Ты можешь прибить мне семафор?
И Карл, волей-неволей, стал возиться с кусочками жести; глядя на свои пальцы, перепачканные машинным маслом, он рассмеялся. Тогда Карл-младший в восторге показал ему свои снова вымазанные маслом ручонки. Фрейлейн строго поглядела на него. Но хозяин, продолжая стучать молотком, пояснил:
— Да без масла никакая машина не пойдет.
Наконец, он поднялся и мягко сказал:
— А теперь у меня дела.
Юлия-младшая подскочила, предупреждая его, к двери. В эту минуту по коридору, шурша светлым утренним платьем, прошла мадам. Она обернулась к мужу:
— Карл? Ты здесь?
И зевнув: — Прости, я так крепко спала.
Он извинился за то, что не может подать ей руку — она в масле. Юлия удивленно раскрыла глаза. В столовой Карл был ласков, задумчив, говорил о детях; сидя против нее, подперев рукой голову, он смотрел, как она, против всяких правил, одна медленно пьет свой кофе. Сильно заинтересованная, она разглядывала его. Жаль, что я так поздно вышла, я с удовольствием поглядела бы, как он играет с детьми, может быть, он когда-нибудь вспомнит, что я — мать этих детей.
А он — он сегодня, в воскресенье, должен был совершить обход один, в сопровождении горничной, а потом искать пристанища у детей… Обида засела глубоко.
На кухне не умолкали возбужденные голоса, сияющая горничная стояла у плиты около кухарки, барин, оказывается, вовсе не такой сердитый, о, он страшно взыскательный, но такой деликатный, с ним в десять раз скорей договоришься, чем с этой ленивой барыней, она отговаривается мигренью только для того, чтобы увильнуть от обхода. Горничная и кухарка были взбудоражены и, вне себя от любопытства, ждали развития событий. Пришла фрейлейн, самолично вынесшая на кухню поднос с остатками детского завтрака; фрейлейн была сама не своя, кухарка и горничная косо оглядывали белоручку, которая снизошла до них, Сами посудите: теперь не знаешь, можно позволить мальчугану возиться с маслом или нельзя, он показал хозяину свои грязные руки, и тот лишь рассмеялся: вы что-нибудь понимаете?
Кухарка продолжала возиться у плиты, горничная делала вид, что ничего не слышит, обе предоставили фрейлейн возмущаться. А вечером этого воскресенья жених горничной, зайдя за ней, застал ее в чертовски игривом настроении, она плавала в таком блаженстве, какого давно не знала. Навестившая же фрейлейн сестра застала фрейлейн в слезах, — неприятности с хозяевами, дети получили шлепки, сидят один — в одном, другой — в другом углу.
Подвечер барин с барыней поехали к ее родителям, и по дороге, в машине, она поняла, что в нем ничего не переменилось. Нащупывая его настроение, болтала она о кризисе. Он отвечал поверхностно: нынче нужно тесней сплотиться, опасно недооценивать серьезность положения, своим равнодушием мы рискуем навлечь на себя хаос. Он сидел рядом с ней с утомленным, без улыбки, лицом, и она чувствовала — он страдает, он все-таки ей не безразличен, он все-таки муж ей, он задумчивый, страдающий, он был, как всегда, неумолим.
Да, сегодняшнее утро заставило плечи его сгорбиться, он предчувствовал одиночество такое же, как до женитьбы, и в сущности, еще более страшное — мать была на стороне Юлии (о, как тяжелы эти воспоминанья детства, вражда с матерью). Но — он открыл глаза, — что это я, что за мысли об одиночестве? Он — у власти, он — за рулем, он — не знает над собой никаких хозяев — ни на фабрике, ни дома.
Так говорил он себе. И хотел верить в это.
Неизбежно за тяжелым, выматывающим нервы днем, приходит ночь. Люди могут не только действовать, не только успокаивать себя словами, но они могут также найти доступ к источнику жизни, к ключу вечной молодости, погрузившись в сон. С первым глотком сна улетучивается забота, разглаживаются морщины, и человек только дышит, лежит, чувствует. И хотя он остается самим собой, между ним и природой исчезает грань, он — в каплях дождя, он — в свете солнечного луча, он — часть высокой липы, он сливается с зеленой травой. Ударяет колокол, вторгается действительность. Подобно вольно взмывающей в поднебесье птичьей стае, которая от выстрела сбивается в тесную кучку, человек постепенно сжимается, и вот уж на подушке вырисовываются круглые очертания головы, голова устало поворачивается, на одеяле видны руки, на простыне лежит, вытянувшись, тело, и два глаза устремляются в полутьме на оконную раму, на клетку со спящим щеглом. Мы опять здесь, те же, что вчера.
Корректный майор провел тяжелую ночь. Он имел неприятнейший разговор с супругой, которая настаивала на необходимости, ввиду растущего со дня на день кризиса и постоянного падения курсов, как можно скорей закончить переговоры с Карлом. В министерстве уже прощупана почва насчет поставок, и теперь, когда надо действовать, он в кусты.
— Ты кончишь агентом по страхованию, дорогой мой.
— Бедность не позор.
Она зашипела:
— Позор, говорю я тебе, позор! Я не буду твоей горничной. А кроме того, это — мои деньги.
Рано утром майор бросился и Карлу на фабрику. Несколько дней назад, услышав предложение майора, Карл был потрясен. Теперь он относился к этому спокойно. Сперва человек испытывает замешательство, потом он прозревает и берет вещи такими, как они есть, надо всегда без оглядки итти прямым путем (знать бы только, где он — этот прямой путь).
Майор предложил, чтобы капиталы его формально вложены были в фабрику, это нужно для налоговых инстанций, на случай, если начнут доискиваться, куда девались деньги. Карл видел страх майора, и это доставляло ему злую радость.
— А затем, — высказал Карл свои соображения, — надо будет заключить договор, так как могут возникнуть всякие недоразумения. Но майор ломал руки:
— Ради бога, какие там недоразумения, никаких недоразумений не возникнет, мы с вами люди чести, достаточно нашего слова и уговора.
Трудно было разъяснить майору, что это является деловой операцией, он хотел просто принести Карлу все бумаги, пусть тот делает с ними все, что нужно, с этой минуты майор, бога ради, ни о чем больше знать не хочет! Карл поражался странному героизму майора. Он готов был все взять на себя, но предварительно оформив по всем правилам.
Майор взмолился:
— Бог с ними, с правилами.
Карл ужасно его мучил. Наконец, он понял, о чем Карл толковал, он бесконечно благодарил Карла за то, что тот согласился совершить эту мнимую сделку.
Карл рассмеялся.
— Но мне ведь не хочется, господин майор, чтобы вы говорили и другие думали, будто я нуждаюсь в чужом капитале.
Вслед за тем все пошло, как по маслу. Майор превратился в тихого, тишайшего компаньона. Он вручил Карлу ценные бумаги, половину своего состояния. И с этого мгновенья запуганный майор, действительно, ни о чем знать не хотел. Он положительно избегал Карла. Лишь однажды Карл сообщил ему, что собирается поступить с врученным ему капиталом «согласно смыслу их первых переговоров» (майор уклонился даже от вопроса, в чем заключается этот смысл), после чего все были довольны: майор и его жена тем, что деньги отныне были в надежном месте, — они собирались к этой сумме прибавить и вторую половину оставшегося у них капитала, а Карл тем, что после тяжелого опыта знакомства с этим миром поставил одного из его представителей в зависимость от себя.
Да, он дошел до этой точки.
Ему доставил удовольствие этот трусливый господин, этот мелкий плут. Он появился на горизонте Карла как нельзя более во-время. Таков был весь их мир. Как замечательно то, что почтенный седой майор, нацепив саблю, явился к нему с таким предложением. Это развязывало руки. Такова, значит, реальная обстановка, и мы будем жить в ней, а не в мире бесплодных мечтаний. Пустяками нас не свалишь. Большое спасибо, Юлия.
Если в воскресенье утром или в другое время Юлия не выходила к столу, установленный порядок не менялся. Садились за стол без нее. Юлия-младшая занимала место матери, читала застольную молитву. Фрейлейн приводила детей, и отводила их. С железным спокойствием, без следа улыбки, Карл сам выполнял председательские функции перед безмолвными детьми.
Он твердо отстаивал свой дом, крепость свою, от чьих бы то ни было поползновений на ее нерушимость.
Общественные работы
Все отрасли промышленности, в том числе и деревообделочная, были весьма заинтересованы в планах общественных работ, что выражалось в полном замалчивании этих вопросов на заседаниях союза предпринимателей. Это была страна прочных устоев и старых традиций, взяточничество не практиковалось, точнее — до сих пор не практиковалось. Наоборот, решающие инстанции охотно руководствовались соображениями высшего порядка и, прежде всего, патриотическими чувствами поставщиков. А так как дело шло о крупных заказах, то в верноподданнических чувствах недостатка не было. Поэтому все решалось наличием связей. В убеждениях и исключительной энергии Карла сомневаться не приходилось, это был человек, сколоченный из доброго дерева старой провинции, почтенный майор пел ему дифирамбы. Карл был казначеем крупного союза предпринимателей — на его долю выпал жирный кусок.
Какой заказ получил Карл? Ему предложили участвовать в строительстве бараков для бездомных семей: магистрат решил строить эти бараки на почтительном расстоянии от города, и Карлу поручена была поставка простейшей, серийной мебели для них.
Общее положение значительно обострилось. По мере того как безработица росла, депрессия захватывала все новые и новые миллионы обитателей тесных жилищ, мощные же заводы и фабрики попрежнему стояли на своих местах, здания банков попрежнему блистали великолепием своих фасадов, поезда попрежнему шли во всех направлениях. Началось полевение рабочего класса. Рабочая партия и профессиональные союзы за период высокой конъюнктуры стали еще смирнее, еще кротче, ибо, когда нечего защищать, ржавеет оружие, мускулы обмякают и зарастают жиром. Теперь начался давно предсказанный раскол: кто был сыт и лишь боялся завтрашнего дня, тот оставался около старых вождей. Новые смело смотрели в глаза врагу и сплачивали против него свои ряды. Они стремились к борьбе и сражениям. Они не походили на тех, кого знал Карл в дни своей юности: это были не одиночки, бравшие на мушку отдельных врагов, это была масса, сплоченная, как и противник, угрожавший ей.
Надо было как-то смягчить остроту положения. Создалась жилищная нужда. Как она возникла? Особого прироста населения за прошлые годы не произошло, и дома не настолько обветшали, чтобы их надо было сносить. Дело было в квартирной плате. Домовладельцы должны были платить по ипотекам и другим обязательствам. Источником дохода домовладельцев была квартирная плата. Ну, а если плата эта катастрофически снижалась, что было делать? Нельзя было допускать такого снижения, и домовладельцы объединились для борьбы против обесценения их домов, квартиронаниматели тоже объединились и… стали переселяться в более дешевые квартиры. Таким путем возникло это новое невероятное явление: длинные ряды домов наполовину пустовали, чудесные кварталы особняков приходили в упадок, в пределах самой столицы и между провинциальными городами началось «переселение народов». Это было опускание целых слоев, в результате беспощадных ударов, нанесенных кризисом. И оттого, что машина была так усовершенствована и труд так тщательно продуман, оттого, что бетонный дом можно было легко построить в две недели, большие людские пласты переселялись из светлых комнат в темные, из просторных — в тесные, из свежих — в затхлые. Как от чумы, бежали люди из красивых, здоровых новых построек в жалкие, старые дома. Для толп безработных надо было придумывать иной выход, ибо, с одной стороны, приходилось защищать интересы домовладельцев, с другой — очень уж наседали союзы квартиронанимателей. И вот, поодаль от домовладельцев (чьи дома, конечно, попрежнему, пустовали), городские власти начали строить жилые бараки.
Цех за цехом вновь открывались на фабрике Карла. Опять зажужжали и завизжали пилы; до чего больно было смотреть на блестящие машины, которым столько времени пришлось молчать, безумие остановило их, и как только снова загудели моторы, сразу стало легче дышать: в мире все-таки сохранилась еще крупица разума.
Фабрика начала изготовлять серийную, простейшую мебель для оборудования бараков. Приняты были, правда, в небольшом количестве, новые рабочие. Карл действовал так, точно чувствовал, что работа и утверждение себя в этом мире, какой он ни есть, — главное, хотя бы семья и не давала радости, а дети росли без отца. До сих пор его счастливая семейная жизнь считалась исключением, теперь он, Карл, ничем не отличался от других, что же в этом особенного?
В большой, богато обставленной квартире Карла Собиралась теперь часто вечерами группа крупных промышленников, объединившихся для обсуждения связанных с кризисом трудностей. На одном из таких заседаний, которое происходило в музее — фрау Юлия собственноручно сервировала на круглом столе чай (они соблюдали видимость согласия), Карл, чувствуя за спиной своего старого приятеля — жестяного рыцаря, — сказал друзьям:
— Кризис свиреп. Не мы его создали. Вероятнее всего, он — следствие какого-то порока в вашей экономической системе. Но разве мы придумали эту систему? Может кто-нибудь указать нам более совершенную систему? Имейте в виду: если какая-нибудь заковыка и не видна сегодня, то она обнаружится завтра. Пусть нам не морочат голову утопиями. Мы не сидим сложа руки, благоденствуя на свои ренты. Пусть нам не навязывают рецептов, как осчастливить мир. Времена нынче для фантастики и эксцентричности неподходящие. Когда человек голодает, он требует хлеба, а не царства небесного. Итак, к делу. На меры по части социального обеспечения жаловаться не приходится. Издаются законы, позволяющие так глубоко залезать к нам в карман, что мы чуть ли не вынуждены приостанавливать производство. Мы — промышленники — дошли до предела, когда нам приходится сказать правительству: вот черта, и за нее нельзя выходить. Будьте добры обратить свой взор в другую сторону, а нас, которые покорно давали — это не преувеличение — грабить себя, оставьте в покое, ибо мы в нем нуждаемся. Еще два года такого кризиса и внутреннего напряжения — и все деньги скроются по чулкам и кубышкам или утекут за границу. Мы будем сметены с лица земли, а страна — превращена в развалины. Правительству останется только армия, которую оно не сможет оплатить.
Седобородый председатель союза поглядывал на Карла с тревогой и любопытством. Этот человек и в самом деле иного полета, чем его добродушный дядя, и симпатичнее он (какая нетерпимость в тоне) с годами не стал.
— Итак, коллега, что вы предлагаете?
Карл одним взглядом окинул предметы, составлявшие обстановку его роскошной гостиной, драгоценные шкафы, византийскую лампу (кто держал и переносил на своих руках эти вещи, чьим языком говорили они?), стол в дальнем углу и на нем оловянный подсвечник с зажженными свечами; от бюста, стоявшего в этом полутемном углу, на стену и потолок высоко легла, сломавшись, черная тень человеческой головы, над Карлом пронеслось виденье, но он не уловил этого воспоминания — сидящая на кухне мать, отчаявшаяся, беспомощная, выброшенная на ту самую улицу, по которой ему суждено было позже блуждать.
— Методы борьбы с кризисом, его последствиями и причинами, применяемые в широких масштабах, явно метят не только в кризис. Бьют по мешку, а имеют в виду осла. Осел — это мы. Не видно стремления улучшить состояние промышленности, как-то регулировать, находить соглашение по спорным вопросам в области производства. Налицо лишь стремление уничтожить нас. Так пусть уж открыто скажут, что они хотят наложить свою руку на производство. Нельзя допустить, чтобы государство придерживалось в настоящий момент политики мирного времени. Незачем соблюдать декорум. Какова должна быть прямолинейная политика, опирающаяся на нас и на военную силу, по отношению к партиям агрессивным — это ясно. Надо заблаговременно сорвать маски с коноводов этих партий. Остальное приложится. (Очистить улицы!)
У Карла был болезненный, переутомленный вид, под глазами обозначились мешки. Он сидел под сенью своего жестяного рыцаря, у круглого стола, убранного после чая руками Юлии, расставившей пепельницы и коробки с папиросами. Грациозная фигурка Юлии, такая хрупкая рядом с ширококостным хозяином дома, сновала взад и вперед по комнате, радуя глаз шестерых мужчин. Но вот она исчезла, и они услышали ледяные слова ее мужа. Когда он кончил, несколько секунд все молчали. Высокий круглолицый господин. представитель тяжелой индустрии, мирно, как младенец, посасывавший свою сигару, заговорил. отвечая Карлу, точно тот лично к нему обращался.
— Чрезвычайно смешно. В самом деле. Вы, «человек мягкого дерева», даете нам, «людям стали» такие советы. По существу, мы с вами согласны, безусловно, под каждым вашим пунктом я бы расписался, безусловно. Но почему вы предлагаете такие резкие меры, этого я не понимаю. Я за бархатные перчатки, дорогой друг. Двойное преимущество — кстати и рук не замажешь. У меня дома куча детей. Различные воспитательницы по-разному обламывали себе на них зубы. Но меньше всего мучились те из них, которые действовали уговорами, это ясно, безусловно. Почему не попробовать уговорить? Денег не стоит. Надо щадить самолюбие человека. Каждому хочется сделать вид, будто делает все он. Тогда ему хорошо. Что касается меня, то я ничего не имею против соглашательской политики правительства. По крайней мере слышишь, что говорят другие. А это очень и очень занятно.
И мирно посасывая сигару, «человек стали» погрузился в мысли о своих делах.
Умный седобородый господин, коллега Карла по союзу деревообделочной промышленности, улыбнулся, оглядывая круг молчавших людей.
— Не дерзко ли это с нашей стороны вести теперь такие дебаты? Тревожное состояние в стране усиливается. Это бесспорно. Мы, со своей стороны, во всяком случае, не должны усугублять его. От одной мысли о войсках и забастовках меня в дрожь бросает. Представьте себе все это, да еще в наше время. Я допускаю, что люди бунтарски настроены, но вообразить себе, что безработные и их голодающие семьи выйдут на улицу, а мы нашлем против них войска: ужасно, только не это!
Карл прервал его:
— Верно. Этому как раз мы и должны помешать. Но если мы займем позицию пассивных наблюдателей, то как мы сможем это сделать?
— Спокойствием и уступчивостью. Надо всеми средствами добиваться примирения. Моральный выигрыш тут бесспорен.
Положив обе руки на стол, Карл угрюмо покачал головой.
— А к чему он нам? Чтобы сохранить свое лицо? Но мы должны показать другое лицо.
Седобородый:
— Вы имеете в виду железный горох?
— Без кнута с людьми ничего не сделаешь.
Круглолицый представитель тяжелой индустрии рассмеялся:
— Абсолютно неверно. Как раз наоборот. С кнутом ничего не сделаешь.
Карл, будто не слыша:
— Мы нуждаемся в твердой власти, внушающей одним — страх, другим — благоразумным — доверие.
Внезапно он загорячился и сильным движением выбросил руки:
— Вы не должны забывать, господа, что мы в опасности, мы сами еще не знаем, до какой степени. Откуда мы знаем, как вооружены наши враги, да-да, как они уже в данный момент вооружены? Мы сидим тут и совещаемся… Нельзя терять ни минуты времени, время работает на них, а не на нас.
Железный магнат перестал улыбаться, притушил сигару о пепельницу, тихо свистнул.
— Вы, повидимому, требуете от нас немедленных решений?
Карл замотал головой. Железный магнат колебался, седобородый коллега Карла тоже, остальные молчали. Юрисконсульт союза откашлялся, но так ничего и не сказал. Начались частные разговоры, мало-помалу они оттеснили общие вопросы. Участники совещания задумались.
Как-то зимним вечером Карл, оживленный, вышел вместе с Юлией из пригородного поезда, доставившего их почти к самому дому. Они были в гостях, где общество состояло, главным образом, из офицеров. Засиделись поздно, шли горячие споры, закончившиеся, однако, единодушным выводом — без боя мы не дадим себя проглотить. Бодрый протест звучал почти во всех речах. Есть еще все-таки, что защищать! Велика была традиция страны! Присутствующие с трепетом говорили о великих исторических событиях, о могущественных исторических личностях, воздвигших основы этого государства, их отечества. Если бы кому-нибудь удалось потрясти это чудесное любимое здание или подкопаться под него, то лучше погибнуть под его рухнувшими стенами, чем отдать его. Впервые многие почувствовали сильный подъем воинственного духа, трудно было сказать, где и в ком был его источник.
Пройдя перрон, Карл и Юлия, оба — в меховых шубах, свернули в огромный кассовый зал, откуда парадная лестница вела на улицу. Зал, кишевший обычно пассажирами, теперь, после полуночи, казался пустынным, на высоком сводчатом потолке одиноко горел длинный ряд больших матовых лампионов. Из многочисленных окошечек, примерно около двадцати, светились только три. Проходя с Карлом по широкому среднему проходу, Юлия вдруг тихо вскрикнула и прижалась к мужу.
— Что с тобой?
Она указала на одно окошечко, оно было закрыто. Но на скамье, отделявшей, обычно, поток пассажиров, покупающих билеты от уже купивших, лежала куча тряпья, из-под которой свисали на пол башмаки. Карл пожал плечами.
— Да он спит. Безобразие, что их пускают сюда.
Юлия крепко держала его об руку, вот — у другого окошечка такой же ворох тряпья, она обернулась, — всюду, всюду лежали люди в лохмотьях, лицом уткнувшись в деревянные скамьи. У некоторых окошечек не только на скамье, но и под ней, на каменном полу, лежали или сидели, скрючившись, покрывшись мешками, люди в отрепьях. Придерживая высоко у шеи мех, Юлия взглянула на Карла:
— Это ведь ужасно. Они спят здесь.
— Да, до двух часов. А там — на все четыре стороны. Вокзалы очищаются.
— Ужасно! Ужасно! Куда же они идут?
— Для этого существуют ночлежки.
Он зашел в кафе, примыкавшее одним из своих входов к этому залy, купить папиросы. Юлия осталась у двери и, повернувшись к тихому, пустынному залу, стала разглядывать его. На стенах висели большие рекламные плакаты: «Вас ждут сияющие просторы приморских пляжей». «В горах, с их целительным воздухом, с их снегом и спортивными развлечениями, вы закалите свое здоровье». Напротив, за освещенным окошечком, двигались двое служащих со спокойными, круглыми лицами. Вдруг, вплотную около них какая-то фигура поднялась, села, обвела глазами зал, порылась в мешке, на котором лежала, достала хлеб и начала жевать. Хлеба было немного. Поев, существо посмотрело себе на руку, провело рукой по лицу — в темноте Юлия не могла разглядеть этого лица, — зевнуло и снова легло на скамью.
«Человек», — подумала, почувствовала она. Карл с дымящейся папиросой во рту подошел к ней, свежий, крепкий.
Они спустились по лестнице к автомобильной стоянке.
— Их всех потом выгонят на улицу, Карл?
Он улыбнулся, выдохнул дым, вежливо и бережно свел Юлию со ступенек, взяв ее под руку.
— Не направляй своего сочувствия по ложному руслу. Эти оборванцы уж как-нибудь сами о себе подумают, — ответил он, насмешливо улыбнувшись.
Чудовище. Она ненавидела его.
Кризис продолжал свою разрушительную работу. Монотонно, с неослабевающей силой, заносил он свою мотыгу, ударяя по стенам здания, в котором люди — во всяком случае какая-то часть из них — так удобно расположились. Давно никто не осматривал фундамента, в нем обнаружились прогнившие места.
Карл был богат, его побаивались и недолюбливали даже в собственном союзе. Известно было, что он финансирует некоторые политические группировки. Так как он был казначеем союза, то пока трудно было отличить, он ли или союз ведет определенную политику, выяснение этого было делом будущего. Влияние Карла было настолько велико, что для получения заказов он теперь, действительно, не нуждался в содействии доброго старого майора, перед ним были широко раскрыты двери приемной государственного секретаря, в ведении которого находились вопросы хозяйства, были ходы и в министерство внутренних дел. Учитывая все это, можно понять Карла, говорившего про себя: меня лично кризис не затронул, пусть даже Юлия, эта недостойная женщина, и отдалилась от него, пусть дом его стал безрадостным. По сути дела он, Карл, был теперь свободен, как никогда; сам себе господин.
Одно верно: физически он чувствует себя не очень хорошо, но лавровый венец победителя осеняет его лоб. «Карл Великий», — называет его брат, которым редко теперь видит его.
Любовное приключение
Мать давно уже была недовольна им. Вечерами его редко можно было застать дома, большею частью и Юлии не было; на расспросы мать получала уклончивые ответы. Она слышала, что и на фабрике он мало бывает. Зайдя как-то вечером и найдя Карла в его музее, где происходило очередное совещание», она была поражена «друзьями», окружавшими его, Карла. Среди них было несколько молодых людей, несколько офицеров. Она только заглянула в музей и поздоровалась с Карлом. В столовой она спросила Юлию.
— Что это за люди, дочурка?
Юлия назвала несколько известных ей имен.
— И ты допускаешь это, дитя? Ведь это головорезы, ничтожество.
Юлия пожала плечами и стала накрывать маленький столик.
— Будь я на твоем месте, Юлия, я бы все это общество выставила за дверь.
— Ведь это сын твой, мама. Почему тебе самой этого не сделать?
Она с таким недобрым видом передвигала чашки, что мать испугалась. Отведя позже Карла в сторону, она набросилась на него:
— Ты неосторожен. Нельзя окружать себя людьми, над которыми жена смеется.
— Юлия? Это для меня ново. Женщине лучше не вмешиваться в такие дела.
— Это все военщина, аристократы, зачем они тебе? Нашему брату они совершенно ни к чему. В конце концов они над тобою надсмеются.
Ее поразила непреклонность Карла, ненависть, с какой он говорил о своих противниках.
— Но, бога ради, что они тебе сделали? Ты забыл, верно, как нам жилось прежде. И это ты, ты, который так болел душой за бедняков и столько хлопот мне этим доставил?
— Если я за что-нибудь благодарен тебе, мама, то, прежде всего, за то, что ты излечила меня от этого.
О деньгах, которые стоила ему его новая страсть, он, конечно, молчал, он довольно-таки легкомысленно запускал руку в собственный кошелек.
Эрих тревожил его. О нем ходили слухи, страшно неприятные Карлу. Говорили, будто у Эриха толчется всякий политический сброд. Зная Эриха, легко можно было допустить это. И вот как-то, возвращаясь домой, — его совсем не тянуло поскорей очутиться дома, — он подумал, что хорошо бы заехать к Эриху, проверить слухи. Эрих был в аптеке. Они прошли через комнату, где хранились товары.
— Сплошь яды?
Эрих ответил.
— Чего только нет в такой аптеке. Удивительные вещи. Помогают они кому-нибудь?
Они сидели вдвоем в маленькой лаборатории. Братья. Эрих — рыхлый, расплывшийся, с тонким приветливым лицом, Карл — прямой, строгий, состарившийся. О политике не было сказано ни слова. Они курили и пили. Эрих спросил:
— Где Юлия?
— У своей матери.
Ага! Как он равнодушно говорит о ней, каждый из них уже живет своей особой жизнью.
Между тем с наступлением вечера стала собираться всякая публика, какие-то личности мужского и женского пола, пять-шесть человек. Карл слушал их, сводил разговор на пустяки, им хотелось разозлить ненавистного человека.
В этот вечер Карл проводил домой девушку, которую он уже где-то встречал. По пути — шли пешком, было по-зимнему холодно — она сказала ему, что найдет дорогу сама, хотя Эрих поручил Карлу проводить ее. Карл равнодушно спросил, что она имеет против него. Она ответила:
— Да так, почти все, что можно иметь против такого человека.
Через несколько дней Карл опять встретил ее у Эриха. Язвительным гостям Эриха и на этот раз не удалось вывести Карла из равновесия. Это был самый простодушный, самый пассивный, флегматичный человек в мире. Гости спрашивали себя, не шпионит ли он, но Карл никакого участия в их дискуссиях не принимал. Он слушал их краем уха, приглядывался то к одному лицу, то к другому, они напоминали ему запах эриховских трав, не неприятный. И эта девушка — равнодушная, совсем не назойливая. Стройная, молодая, с уложенными короной каштановыми косами, она разглядывала его, сидя с ним в лаборатории, куда он уединился от остального общества.
— Сколько лет вы женаты?
— Десять-двенадцать лет.
— Вам это точно неизвестно?
— Почему же? Скоро двенадцать.
— Что вы здесь делаете? Почему вы без жены? Я наблюдала вас в обществе. Вы влюблены в вашу жену, в Юлию.
— Вы знакомы с моей женой?
— Через сестру. Моя сестра училась с ней в одной школе. Но мы не принадлежим к такому высокому кругу. Двенадцать лет вы женаты, и у вас все еще такие нежные отношения.
Карл миролюбиво улыбнулся.
— Двенадцать лет. Мне вовсе не кажется, что это так много.
Она держала в руках бунзеновскую горелку и вдруг направила огонь ему в лицо.
— В таком случае вы должно быть здорово обожжены.
— Возможно.
— А где Юлия сейчас?
— Не знаю.
— И вас это не тревожит?
Карл мечтательно глядел на пламя.
— Мы так давно женаты.
Она заглянула ему в глаза:
«Дурень!»
Она ушла раньше обычного. Когда он возвращался домой, он ощущал ее отсутствие.
Занятый мыслями о Юлии, ведя мысленно с Юлией бесконечный, безнадежный разговор об их браке, об их семье и обо многом, многом другом, что не всегда укладывалось в слова, — говорить с Юлией он не мог — он написал письмо темноволосой девушке, спрашивая, совсем ли она перестала бывать у Эриха. Он думал о Юлии, которую не видел. Он написал пошлое письмо, ненужное — ему стоило лишь позвонить Эриху, но… письмо было написано, поэтому он запечатал его: и почему, в самом деле, мне не отослать письма, если это доставляет мне удовольствие? (Удивительно, до чего эта история с Юлией делает меня немым.)
Вечером кто-то позвонил. Это могла быть Юлия, Карл ожидающе приоткрыл дверь своего музея, по ковру легкой походкой, в надвинутой на лоб меховой шапочке, шла к нему девушка, она кивнула ему, протянула руку:
— Я хотела вас поблагодарить. Больше ничего.
Он попросил ее войти в «музей».
— Вы одни? Где ваша жена?
— Не знаю. Садитесь, прошу вас.
— Здесь, значит, вы творите ваши злодейства, а она оставляет вас одного.
— Сидеть со мной мало радости.
— Вы страдаете?
— Почему и вы об этом спрашиваете?
— А разве кто-нибудь еще спрашивает?
— Юлия. Как раз сегодня Юлия спросила, не болен ли я.
Девушка отступила, подняла муфту ко рту.
— Это правда?
— Да.
Ох посмотрел на нее:
— Чему вы удивляетесь?
— Я не думала» что она это замечает.
Девушка замолчала, затем быстро отошла к окну. Он подошел к ней. Она повернулась к нему.
— Что?
Ома прошептала:
— Если бы она сейчас вошла, мне было бы стыдно. Мне стыдно. Я не знала, что она это замечает.
Она отвернулась.
— Идите же к ней.
Глаза ее сверкнули.
— Что с вами, бога ради!
— Это вас не касается.
Выходная дверь хлопнула за ней.
Он покачал головой. Это нелепость, недоразумение. Бог знает, как это все вышло.
Он рано лег в этот вечер и, когда он засыпал, лицо и грудь его обволокло что-то теплое, ему было бесконечно хорошо, он просто упивался этим ощущением. Его касалось что-то нежное, как паутинка, он боялся шелохнуться, оно молчало у его груди, так близко, что, казалось, он может рукой обнять это. О ком я думаю, чья тайна веет здесь? Ему снились какие-то лошади, он скакал верхом по полям, какой-то воз, на который он накладывал сено.
На него нахлынул поток воспоминаний. Он пошел к Эриху, ему хотелось подышать ароматом сухих лекарственных трав и подставить голову под град язвительных словечек своих противников — они не уязвляли его.
Проснувшись однажды в своей кровати из дорогого и нежного дерева «птичий глаз» с мыслью о стройной, горделивой, прекрасной девушке, вспоминая, как во сне она отделилась от густой толпы, выпрямилась и заскользила к нему, он подумал, охваченный бесконечно сладостным чувством: чего я боюсь, чего я жду, разве я строю свою жизнь на песке, разве я завишу от чужих людей? А сам я что? Ведь я здесь.
И с этим чудным, обманчивым чувством он встал и пошел бродить из комнаты в комнату. Твердо стоял дом, он его создал, он наполнил свой «музей» вещами, вещи эти — его воплощенные желания, вот они все стоят здесь; он открыл дверь в детскую, откуда доносились голоса: фрейлейн собрала в школу одетых по-зимнему детей. Пока она застегивала на них ранцы, надевала им перчатки, Карл с любопытством разглядывал их.
— Это они, мои дети, моя кровь. Это моя жизнь. Существо это причесывается, чистится, подстегивает к ранцу сумочку с завтраком. Гляди, они подают мне руки, сначала малыш, вытянувшись, шаркнув ножкой, — этому я его научил, это мои десять лет, — затем девочка, юная фрейлейн Юлия, моих двенадцать лет — они уносят их с собой.
И, проводив фрейлейн с детьми из комнаты, он вынул из кармана гребешок и подошел к зеркалу. Ему пришлось согнуться. Порядком скверный вид, человек на склоне лет. Да, ты от всего и всех отстранился, от мебели, музея, детей, и от фабрики, и от Юлии. Сегодня я пойду на фабрику, — подумал он и решительно стал собираться.
В кабинете он надел рабочий халат, отправился в цехи, радуясь кипевшей там работе, переходил из зала в зал. Правда, когда он вернулся к себе в кабинет, бухгалтер и доверенный обратили его внимание на денежные затруднения, подходил срок платежа тетке, надо было подумать, как это сделать, в счет казенных заказов уже много было израсходовано. И, диктуя стенографистке, он вдруг вспомнил майора, этого глупого малого, всучившего ему свои деньги, один раз Карл уплатил ему проценты. Мы его обдерем, как липку, — думал он. Майор хотел втянуть меня в грязное дело, теперь он — мой компаньон, он держится тише воды, ниже травы. Но если я попаду в какую-нибудь беду, я за уши притяну его, голубчика, хотел бы он этого или нет. Вслух он продолжал диктовать самым мирным тоном. Уходя, он спросил у старшего мастера, стоит ли, по его мнению, хлопотать о дальнейших заказах и открыть ли следующих два цеха. Он, видимо, день и ночь думал только о деле.
Карл позвонил стройной девушке. В полдень она пришла в ресторан, в серой меховой жакетке, мерлушковую свою шапочку она держала в одной руке, в другой — был портфель. Он увидел ее в окно. Это все не настоящее, ничего не изменилось, я попрежнему почтенный фабрикант, меня уважают и боятся, Юлия — моя жена, мы венчались с ней, при этом были дядя и тетя и много почтенных людей, я держал Юлию в своих объятиях, у нас с ней двое детей.
Она села против него, неправдоподобная. Он ждал ее, но все это было, как отдаленный гром, она была чужой, он враждебно отталкивался от нее, ему не о чем было с ней говорить.
Но она взяла все в свои руки, она сидела здесь, и изменить уж ничего нельзя было. Рожденный его душой новый объект, воплощенный в сидящую перед ним девушку. Его борьба с Юлией (из-за чего мы боремся, скажи на милость?) вышла за пределы их тихого дома и перешла на улицу.
На ней серый меховой жакет, юбка, он смотрит на ее лицо, перед ним сидит женщина со своими мыслями, со своим прошлым, темный, чужой мир, зачем мне знакомиться с этим миром, почему я должен завязывать с этой женщиной какие-то отношения? Она сидела перед ним в сером меховом жакете, портфель свой она положила на стол. О, как горько! Что Юлия со мной делает.
Девушка начала какой-то разговор, он слушал, не слыша, она замолчала, сняла со стола портфель, долго разглядывала своего собеседника. А он теребил канаты, которыми его судно привязано было к Юлии.
Девушка представляла себе все очень просто. Она была молода и думала: для других он — величина, он увязался за мной, дома у него какая-то трагедия, кто его знает, что там делается; приятным человеком его назвать нельзя, я поддену его на удочку. Но он сам начал говорить. Она думала: такой большой человек, и ему не стыдно. А он — он хотел провести с ней несколько веселых часов, и вместо этого он пел песню тоски по Юлии. Девушка слушала молча. Стыда уже не было. За что ухватиться? Она замкнулась в себе. Он говорил о том, как все было чудесно, как он носил Юлию на руках, как она наполняла его жизнь. А потом все изменилось. Он повторял: «все изменилось» и покачивал головой. (Майор дал мне свои деньги на сохранение, а я их — удивительно — собираюсь в ближайшие дни пустить в ход.) Она смотрела на свой портфель, я ждала совсем другого, я сейчас уйду.
— Для чего вы все это мне рассказываете?
— Простите.
С какой стати я говорю с этой женщиной?
Оба тяжело сидели на своих стульях, она думала: этот человек парализует меня. Сделав усилие, она встала.
— Куда вы?
— У меня еще куча дел.
— Останьтесь.
— Нет.
— Тогда скажите, где я увижу вас завтра?
— Не знаю, не знаю.
— Не уходите.
Она оперлась кулаком о стол.
— Неужели вы думаете, что мне интересно слушать эти постылые семейные истории?
— Я говорил первое, что пришло в голову.
Она ушла. Он схватил пальто и шляпу, положил на стол деньги и побежал за ней. Очень скоро он нагнал ее. Она сердито замотала головой, увидев его рядом с собой. Он не уходил. Тогда она подошла к ближайшей витрине:
— Надеюсь, вы немедленно оставите меня в покое? — сказала она и молча двинулась дальше.
В уличной сутолоке он шел рядом с ней. Непостижимая охота, непостижимый день, и это я — Карл? Что делаю я здесь? Она остановилась перед подъездом большого дома, с усилием открыла тяжелую парадную дверь. В одно мгновенье Карл оказался рядом. В полумраке широкого вестибюля она шепнула:
— Я здесь живу. Уходите.
— Сейчас уйду. Только не говорите со мной так.
— Что вам нужно?
— Чтобы вы не бегали от меня.
— Наденьте шляпу. Вы с ума сошли.
— Ну вот. Это уже лучше.
— Теперь вы разрешите мне уйти?
— Да. Только дайте мне руку.
Это, стало быть, была рука, мягкая рука, девушка ему протянула руку. Он схватил ее обеими руками, от нее исходила радость, покой. Девушка — она с изумлением почувствовала это — вздрогнула от искры, пробежавшей по ней. И с тем же безотчетным удивлением она почувствовала, как его руки обхватывают ее, портфель упал. Что с ней? Кто ее обнимает? И она это сносит? Он мог бы меня целовать, как гусыню, и изнасиловать, как уличную девку. Но он лишь гладил ее меховой воротник. Она подняла руки и разомкнула его объятия, вырвалась на волю. Подняла свой портфель. Он улыбался, сузив глаза (в какой тупик загнала меня Юлия, о, если бы я мог задушить ее!).
— Теперь вы меня ударите.
Она стояла уже у самой лестницы. Он плохо видел ее. Из глубины полутемного вестибюля донесся ее голос:
— Нет, жалкий вы человек. Вы сами себя ударите.
И пустилась вверх по лестнице. Он поправил шляпу, потянул к себе дверь, и улыбка застыла у него на губах. Надо работать, чтобы застраховать себя от таких глупостей. Я просто опускаюсь.
Разрыв
В этот час фрау Юлия сидела в прекрасной новой квартире своего друга Хозе и переживала горчайшие минуты. Ей давно уже было ясно, что придет день, когда Хозе предъявит счет за свои «старания». Отказаться от него она не могла. Ей нужно было отвести душу, она искала человека, который бы принимал ее, как она есть, как Юлию; она могла бы, конечно, сменить для этой цели Хозе на кого-нибудь другого. Но какие преимущества сулил другой? Опять начинать сызнова все эти разговоры; опять проходить через все эти неприятные минуты. Так случилось, что она предпочла Хозе, и он проявил себя лучше, чем это входило в его планы.
В этот день Юлия, плача, в первый раз позволила ему страстно, просто упоенно целовать себя. Как часто она донимала его расспросами о его возлюбленных! Она не сомневалась, что их у него целая пачка. Ей было безразлично. Как часто, приезжая к нему на чай, она, едва Хозе отпирал дверь, говорила ему в передней:
— Рапортую о своем прибытии. Сегодня мое дежурство.
Теперь ей все было безразлично. И, может быть, даже лучше, что он бабник, большего она и не хотела. И он поднял ее на руки, понес в свою спальню, она плакала, не переставая; весь дрожа, он раздел ее, — какая чудесная нежная пташка залетела в его клетку! Она с ужасом сносила его ласки и быстро уснула, он боялся нарушить ее покой. Был поздний вечер, когда она вышла из спальни в кабинет. Она не потешалась над великолепным оборудованием его спальни предметами женского туалета, она все это раньше знала, она целовала его горячо и долго, он был растерян и спрашивал себя, где его чувство. Страсть снова вспыхнула в нем. Она сказала:
— Поздно. Ты не любишь меня, Хозе, а я тебя люблю.
Карл нажал кнопку ночной лампочки, лифт был к его услугам, но он прошел мимо и шаг за шагом стал подниматься по лестнице.
На каждой площадке он останавливался. Каким холодом веяло на него оттуда — сверху. Только что окончилось утомительное политическое заседание, днем был эпизод с темноволосой девушкой. Наверху спала в своей комнате, напротив детской, его жена, Юлия, напротив Юлии — спали дети, его дети. Его жена, Юлия, разбившая ему семью. Он не смог помешать ей сделать это.
Он поднялся наверх. Раб опускает голову, подставляет шею под ярмо. Он достал связку ключей, медленно стал перебирать их. Разыскал ключ от входной двери, долго разглядывал его. Свет на лестнице погас. Мальчиком, приходя поздно домой, я тоже так стоял перед дверью, с ключом в руках, мать ударила меня, я никогда ей этого не забуду, а теперь я опять стою, с ключом в руках, перед своей дверью, и я этого не забуду, сто лет проживу и не забуду. Внизу кто-то отпер дверь. Он быстро вставил в замок ключ, вошел, крадучись, тихо притянул за собой дверь. Он у себя, в своем доме. Полная тишина. Все спят. Вошел хозяин дома, столп, создатель этого творения. Он осторожно приоткрыл дверь в столовую. Ни пальто, ни шляпы он не снял. Комнаты дышали домашним уютом и теплом. Он опустился в глубокое кожаное кресло, стоявшее около двери. Кто изгнал меня отсюда?
Кто-то поднимался по лестнице, раздумчиво ступая со ступеньки на ступеньку. Это была Юлия. Если бы я не боялась, что кто-нибудь выйдет, я села бы на ступеньку. И она села. Не надо еще наверх, прошу, прошу, не надо. Она глубоко вобрала в себя воздух. Он, наверное, дома. О, если бы его там не было. Мои дети, любимые мои дети, почему они от него? Он командует ими. Что он со мной сделал? Что стало со мной, дурная, скверная женщина. Она думала о Хозе и плакала. Он меня довел до этого. Палач. Палач. Его мать тоже не любит его.
Он сидел в кожаном кресле, глубоко задумавшись. Вдруг кто-то очень тихо отпер дверь, он вздрогнул, — что это, — воры? Он согнулся в кресле так, что головы из-под края кресла не было видно, вытащил из кармана револьвер. Дверь из столовой в переднюю была широко раскрыта, ему видно было большое стенное зеркало, висевшее наискосок от него. В передней кто-то включил свет. Она! Сказать, что она шла, нельзя было. Она втаскивала себя в дом, он видел в зеркале ее усталую поступь, ее горестно потемневшее лицо под шляпой. Выходя из передней, она погасила свет. Она вышла в столовую, — он не шевелился, револьвер он все еще держал наготове — прошла в другой конец комнаты, села, должно быть, у стола. Он был с ней в одной комнате. Она тихонько всхлипывала — что он сделал со мной, разбойник!
Потом он слышал, как она встала. Прошла несколько шагов по ковру, нажала ручку двери, ведущей в коридор…
На следующий день ему позвонили на фабрику: барыня ждет его к обеду. Чрезвычайно странный звонок! Но когда он приехал, ее не было дома, она прибежала впопыхах, когда уже вставали из-за стола, и сейчас же уединилась с Карлом. Он видел в ее лице вчерашнюю печаль, но сегодня к печали примешивался холод принятого решения. Ни Карл, ни Юлия не сели. Юлия была у врача, она чувствовала себя сегодня очень плохо, врач прописал ей южный климат и известные горячие источники. Она сегодня же едет. Она показала ему билет. Он спросил, серьезна ли болезнь; он не знал, что сказать, и, чтобы отвести удар и сделать ей приятное, — теперь он должен был сделать ей приятное — он позвонил при ней врачу, и тот все подтвердил. У каждого из них — у него и у Юлии были личные текущие счета в банке, деньгами она была обеспечена. Попрощавшись с детьми, не сказав ни слова о том, надолго ли она едет, она вместе с Карлом отправилась на вокзал. Тянулся мучительно натянутый разговор. На вокзал прибыли слишком рано; скрывшись на несколько минут вслед за носильщиком, в купе, Юлия вышла на перрон с покрасневшими глазами.
Наконец-то умолкли фальшивые слова. Наконец-то оба молча стояли или молча ходили взад и вперед среди людей. Они не смотрели друг на друга. Взглядывали иа вокзальные часы, секундная стрелка торопливо подвигалась вперед. Тяжкие минуты перед отходом поезда. Они стояли у вагона, он — высокий, крепкий, широкоплечий, в черной шубе и черном котелке, она — в сером дорожном костюме, хрупкая и бледная, с большим узлом рыжих волос на затылке. Она строго смотрела перед собой.
— До свиданья, Юлия. Ты дашь знать о себе?
…Это моя жена, она уезжает, это — навеки, мы летим в бездну.
— Да.
Она взяла его руку, которую он протянул ей, крепко стиснула, шепнула:
— Так ты не убийца, Карл?
Она близко придвинула свое измученное, с неестественно тонкими чертами лицо к его лицу.
— Может быть, останешься, Юлия? Подожди несколько дней, поедем вместе.
Она легко толкнула его в грудь.
— Нет, убийца.
Они взглянули друг на друга, муж и жена, двенадцать лет совместной жизни, дети, теплый дом, сколько раз он держал ее в своих объятьях.
— Почему, Юлия?
Теперь эта собака трусит, надо бы его ударить, как сделала его мать.
— Спроси себя самого, Карл. Лучше бы я тебя не знала.
Она вошла в вагон. Оглушенный, обуреваемой гневом, тоской, страхом, он стоял на перроне. Поезд удалялся.
В одном из передних вагонов сидел Хозе. Они уговорились, что он придет к ней не раньше, чем через два часа. Когда он стал разыскивать ее, то оказалось, что ее нет ни в купе, ни в поезде. Ему сказали, что дама эта на последней станции сошла. Спустя два дня он получил из неизвестного маленького городка спешное письмо, написанное ее рукой: «Я не могу жить, Хозе».
Забыв все на свете, он бросился к ней. Предварительно послал телеграмму. На вокзале ее не было. В безумном страхе он помчался в гостиницу. Взъерошенному, нетерпеливому, взволнованному господину портье сообщил, что дама у себя в номере. Какой номер комнаты? Портье назвал, взял телефонную трубку. Незнакомец бурей понесся по лестнице. Когда он вошел в коридор, Юлия открыла дверь и тотчас же заперла за ним.
Он много пережил из-за нее, она видела его насквозь, — маленькое светское приключение выросло в чувство, перетряхнувшее все его существо.
Она бросилась перед ним на пол, она била его кулаками по ботинкам, скрежетала зубами.
— Что ты со мной сделал, как ты мог, как ты мог, как ты мог так поступить со мной?
Он поднял ее, она отбивалась, ее красивые волосы падали ей на лицо, она была в халате, комната была не убрана.
— Что случилось, Юлия, жизнь моя?
Она была совершенно растерзана.
— Что ты со мной сделал, я опозорена! Зачем ты это сделал?
Она выскользнула из его рук, опять бросилась на пол, она стонала:
— Я должна умереть, Хозе, я не могу этого перенести, не могу, не могу.
Он опять поднял ее, ее трудно было удержать, он потащил ее на диван, уложил, он был доволен, что добился хотя бы этого. Он видел, что она больна. Из-за него? Он знал ее, он любил ее, он любил ее чудесное точеное лицо, ее музыкальные руки. А какая сладость, какая стыдливая целомудренность открылась ему в ее ласках. Он умел говорить с ней на разные лады, он чувствовал, что она хочет заставить его отдать себя ей до конца, доказать, что она была для него все.
Часы тянутся долго, долго. Она хочет вернуться к Карлу. Она хочет к детям, к себе, в свой дом, к родителям. Но как может она вернуться после всего, что с ней произошло? Только совсем уж обессилев, она взглянула на него. Не было такого судьи, который бы неумолимей, глубже проник ему в душу, чем эта хрупкая женщина. Как часто она называла его «грешником»; он смеялся, ибо что такое грех? Теперь он чувствовал: грех существует. Он не мало женщин видел в отчаянии, но не так страшен чорт, и дурак тот, кто дает околпачить себя и женится на первой обольщенной нм женщине. Но тут он попался. Как беспомощно, храбрясь и точно вполне все рассчитав, она сближалась с ним. Как она пыталась изобразить все это игрой, чтобы не раскрывать себя, да и он считал это лишь женским капризом, жаждой приключений, пока не увидел в ее глазах боли, когда он стал настойчив.
Она лежала на диване в номере гостиницы, горели все лампы, хотя на дворе стоял светлый день. Она обращается ко мне, она плачет, я должен вывести ее из всей этой путаницы, она, как и я, всю свою жизнь жила, ни над чем не задумываясь.
— Зачем, зачем ты это сделал, Хозе?
— Я взял тебя так, как брал других, мне и другим это доставляло радость, а ты развенчала меня, и я, со всей моей ученостью, предстал перед тобой варваром, какой я и есть на самом деле, где же мне было научиться иному?
Надо было сойти вниз, в контору, заказать себе номер. Через несколько минут он был опять у нее. Свет еще горел. Он был счастлив возможностью войти в ее комнату. Она попрежнему лежала на боку, поджав ноги, закрыв руками лицо. Но все-таки она принадлежала и будет принадлежать ему. Он будет бороться за это хрупкое тело, за эти червонные волосы, за этот вопрошающий голос; какие у нее будут глаза, когда он возьмет ее об руку, и они пойдут рядом. Его жена. Он сидел около нее.
— Ты простишь меня, Юлия? Ты забудешь все другое? Забудь!
Он упорно повторял:
— Забудь.
Он сжимал ее холодную руку:
— Забудь. Я хочу, чтобы ты забыла.
Он приказывал. Он требовал, требовал. Во что бы то ни стало. Она заметила чью-то волю около себя, откинула с лица мокрые волосы, поглядела на Хозе, сидевшего с опущенной головой. Что ему нужно, что он говорит?
— Забудь! Я так хочу.
Хозе? Она спустила ноги на пол, наклонилась вперед. Что говорил Хозе?
— Посмотри на меня, Хозе.
— Ты должна забыть.
Ему было стыдно.
— Ты хочешь, чтобы я извинила тебя? На самом деле? А зачем тебе? Разве я не просто — твоя игрушка?
— Нет. — И он опустился перед ней на пол, он целовал пол у ее ног. — Не говори так. Ударь меня. Накажи меня. Не говори со мной так.
Она взяла его за плечи. Он поднялся, он стоял, вяло опустив руки (я не владею собой, я — дурак). Она обняла его за шею (если бы он полюбил меня, я любила бы его). Они не поцеловались. Когда она посмотрела на него, вся — вопрос, он был счастлив так же, как она.
Вечером они бродили по центральным улицам и площадям этого случайного городка. Что за день прожит! У двери его комнаты они расстались. Еще до того, как она легла, бой принес ей большую корзину цветов.
«Настоящий человек», — подумала она.
Покинутый
В гневе ходил Карл по своей большой красивой квартире. Вид мирных, убранных комнат еще больше выводил его из себя. Юлия опозорила его. Она изображала из себя даму, на самом же деле она была сделана из того же жалкого теста, что и ее дядя — майор, этот трус, спекулянт. Карл бесился в своем «музее». Он был во власти хищного зверя. Он не мог запретить ей уехать и бросить его, ей, которая его опозорила. Однако, все же муж должен знать, где находится его жена. Он может вытребовать ее судом. И вдруг, во всю эту душевную сумятицу Карла ворвался резкий телефонный звонок. Его просят к телефону. Карл досадливо переминался у аппарата с ноги на ногу, говорила мать, расспрашивала о Юлии, о детях, он отвечал, как во сне, извинился, сказав, что у него как раз идет совещание, и пообещал завтра позвонить ей. Не успев положить трубку, он уже забыл об этом разговоре.
И снова он бродит по своему просторному, красивому дому, переходит с ковра на дорожку, от двери к двери. Он превозмог себя, отправился на фабрику. Надо вырваться из этих стен. Он выдержал вне дома до вечера, его тянуло домой. Квартира звала его. В ней было что-то человеческое. Мирно поблескивал торжественно накрытый к ужину стол, дети пришли из своей комнаты. Мы с вами покинуты, вы сидите здесь и ничего не подозреваете, едите и пьете то, что вам подносят, а на нас совершено нападение. Дети следили за отцом с каким-то болезненным и робким сочувствием — они были бессильны, эти зависимые существа. — им никогда не приходилось видеть отца таким рассеянным. Когда он взглядывал на них, им становилось страшно. Он был необычайно бледен и вял. Фрейлейн тоже забеспокоилась. В этот вечер на кухне впервые все единодушно высказались против барыни. Никто не верил в ее болезнь и необходимость срочной поездки на курорт.
Карл не в состоянии был уйти. Ему хотелось уйти, но он не мог. Дети отправились спать. Стояла ничем ненарушаемая тишина. Он зажег свет во всех комнатах. Долго бродил он по дому, ему показалось, что уж очень поздно; он посмотрел на часы, вечер только начался, время остановилось. Ему предстояло еще много таких минут, одна четверть часа сменит следующую, и все они будут наполнены одним и тем же содержанием. И, стоя перед жестяным рыцарем, в упор глядя на него, он понял, что дошел до мысли о самоубийстве. Он оглянулся на просторную комнату: по ковру только что прошел человек, это был он, человек стоял теперь здесь, ломая руки. В каменной покорности он думал: если ниоткуда не явится помощь, я в ближайшие дни умру. Из обиды на Юлию, пересиливая ее, родилось чувство: я должен умереть, я больше жить не могу!
И квартира мгновенно переменила свое лицо. Над ней точно опустился туман и размягчил все предметы. Как часто он проходил по этим комнатам с самыми различными чувствами, здесь он сидел и здесь. Комнаты, податливый воздух между этими стенами наполнены были бесчисленными движениями и позами людей, но теперь все это растворилось и лишь, как дымка, витает в пустоте. Пространство между стенами и шкафами выполнило свое назначение. Ряд оловянных тарелок и кубков на панели выполнили свое назначение. Старинный чудесный любимый шкаф с резьбой выполнил свое назначение. Все катится в пропасть. Прочь от меня! Я строил на песке. Все это теперь удаляется от меня. Что я недоглядел? В чем причина.
И он опустил голову: не знаю! Меня уничтожают. Я ничего не могу удержать.
И пока он стоял в столовой, вслушиваясь в пространство, в сияющие, освещенные комнаты, дом его снова преобразился. Из него вырвана была Юлия, существо, которое он, Карл, окружил самыми дорогими и ценными вещами, сделавшими дом таким светлым и уютным. И Карл задрожал всем телом — кончена его семейная жизнь. Что оставалось? Фабрика, кризис, политика — он думал об этом с отвращением. Оставалась только смерть.
В этот же поздний вечерний час, когда Карл сидел, не раздеваясь, в своей спальне, и бесплодно еще и еще раз оглядывал свою жизнь, думал, не будучи в состоянии думать, — в двух часах езды по железной дороге, в гостинице маленького городка, Юлия разрывалась от горя. (Через день, однако, она будет плакать счастливыми слезами над корзиной цветов: «Настоящий человек».)
Как гончар обходит смерть людей, обстукивает их, и, если кто-нибудь зажился на свете, она находит место, где есть трещина, и ударяет по нем. Пощады нет.
Отставка
В эту пору государство грузно село на трон и приняло навязанный ему бой. Государство стало вмешиваться в дела, к которым до сих пор не имело никакого отношения. Оно давало заказы, оно взяло на себя контроль над ценами, само диктовало цены, командовало банками и промышленностью, регламентировало их действия.
Однако, многим казалось, что этого еще мало. Кризис незаметно выдвинул в порядок дня коварный вопрос: «Кто является государством и чьим оно является?» Высоко вздымались волны опасного возбуждения, беспокойство проникло даже в высшие круги. В различных группировках, образовавшихся в столице и в провинциальных городах, говорилось обо многом. В одной такой клике, — к ней принадлежал Карл, — некий старый помещик, представитель знатного рода (в его поместья ему уже ничего не принадлежало, банки выставили бы и его самого, но кто в такое время покупает недвижимое имущество!) заявил, чуть не плача:
— Милостивые государи! Что стало с нашей страной? Наша родина, наше любимое отечество. В чьи руки мы попали! Что обрушилось так внезапно на нас? Нас гонят с нашей земли, которую предки наши отстаивали грудью. Мы на пороге нищеты. И за что все это, милостивые государи, за что? Устраивали мы Содом и Гоморру? Никто из нас особенно не роскошествовал, за редким, незначительным исключением. А к чему мы пришли? И вместе с нами — государство, которое строили наши предки? Они распродают любимое наше отечество оптом и в розницу. Все это объясняют кризисом. Но разве, упаси боже, мы можем допустить, чтобы здание, в котором живем мы и наши дети, рухнуло, хотя бы из-за кризиса? Государство вмешалось, но зло не пресечено. Кто какой-нибудь десяток лет назад считал бы возможным положение, создавшееся ныне? Я прошу вас, я заклинаю вас, милостивые государи, приостановите растущее зло. Не щадите своих сил. Во имя горячей любви к той земле, которую мы хотим передать нашим детям, которую мы получили от наших родителей. Подавите поднимающийся мятеж. Во имя тех, кто веками грудью своей защищал нашу родину и поливал землю нашу кровью своей.
Иначе, более трезво, говорили сторонники наступления, как, например, тот уже не молодой офицер, у которого кризис унес приданое жены, но пока еще семья держалась на жизненном уровне своего круга.
— Нытьем не поможешь. Бездействие во все времена лишь вредило. Государство у нас теперь только на бумаге. Я не знаю, чем оно вообще занимается и ставит ли оно перед собой другие задачи, кроме содержания армии, полиции и выдачи пособий бедным. К этому прибавляется еще несколько пустяков, бездарных предприятий. А тем временем у нас высыхает мясо на костях. С головы до ног. Ощутимо и бесспорно. Не будем закрывать глаз. Кое-кто еще сохранил свои именья или дома, но в самом ближайшем будущем эти люди предпочтут конуру портье, только бы сэкономить на освещении и иметь возможность обойтись без прислуги. Полные товаров магазины пустуют — некому покупать, рабочие сидят без работы. Как можно, глядя на все это, оставаться равнодушным? Когда полк солдат отправляют в засаду плохо оснащенным, то вешают полковника, если, конечно, его находят. А когда целый народ обирают так, как обирают нас, можно сказать, ежечасно, и пичкают при этом успокоительными пилюлями, то тут уж надо дать по рукам, да так, чтобы все полетело к чорту. Правительство — это кучка жалких идиотов. Чиновников надо к чорту гнать. Кому они нужны? Страна наша богата и трудолюбива, у нас миллионы крепких рук, обилие машин, людей — больше, чем надо. Надо запереть границы, через каждые десять шагов поставить пикеты и стрелять во всякого, кто захочет проникнуть по ту или другую сторону рубежа. Мы в крепости. Мы окружены колючей проволокой и окопами. И мы подчиняемся единственному лозунгу: работать, сколько влезет. Привлечь всех безработных. Когда работают, тогда находится что жрать. Земля родит, потому что в нее вложен труд, а не деньги. К чорту! Неужели об этом нужно говорить. На нас напала шайка разбойников. Деньги — это воплощение жульничества, направленного к тому, чтобы обкрадывать труд. Надо закрыть биржи, закрыть банки, ростовщиков повесить, все деньги открыто предоставить в распоряжение государства, и я не я, если мы тогда не сможем продержаться.
Голос холодного рассудка, уже знакомый, говорил:
— Продержаться. Никаких экспериментов не производить. Достаточно их проделал на наших спинах кризис. Правительство должно быть воплощением решительности и беспощадности. Рабочие сильны, но настроены радикально. Это их слабость. Следует усугубить эту слабость. Рабочие организуют свои отряды в противовес полиции. Это хорошо. Надо дать нарыву созреть. Они хотят ослабить государство забастовками, подготовить почву к взрыву. Они хотят сесть на наши места. Масса уравновешенных рабочих не пойдет на это. Бунтовщиков же, как только они выступят, мы уничтожим и раз навсегда установим спокойствие и порядок.
Сторонники иного направления начали обработку общественного мнения, привлекали всех, кто мог быть полезным, говорили о благах прошлого, взывали к единству, объявляя отечество в опасности. Кучки молодых патриотов, никому не подчиненные, тайно объединялись. Во имя чего они объединялись, было неясно. Они попросту хотели в решительную минуту быть на месте. Они называли себя дружинами и вскоре выступили против рабочих отрядов, образованных независимо от рабочей партии и профессиональных союзов, которые поглядывали на эти отряды с некоторой тревогой.
В эти дни с Карлом стряслась еще одна беда, хотя она его не поразила. Его союз, где он занимал пост казначея, предложил ему подать в отставку. Его не хотели открыто компрометировать, и отставку мотивировали необходимостью уступить настроению мелких и средних предпринимателей — членов союза. Держа письмо в руках, Карл сказал себе: обывателишки хотят пожать посеянное чужими руками и сохранить нейтралитет. Эти люди были и останутся трусами и лежебоками. Их участь — оказаться под колесами.
В первый раз Карл увидел, что он оторвался от своего класса. Слишком далеко зашел.
Отставка его была чревата тяжелыми последствиями. Прежде всего ему пришлось вернуть деньги, взятые в кассе союза. Он вернул, но это сопряжено было с некоторыми осложнениями. Так как за ним теперь не стояла мощная организация, его значение в глазах людей его нынешнего круга снизилось. Для того чтобы возместить этот урон, ему приходилось глубже залезать в собственный карман. Никто, кроме доверенного, не знал, какие огромные деньги он всаживал в «дело». Это была уж не просто игра, разве что сохранился некоторый азарт игры. Это было больше: потерпев поражение в своей семейной жизни, Карл строил себе новую крепость, суррогат первой.
Прочитав в газетах заметку об уходе Карла с поста председателя союза, факт, который, по словам автора заметки, «должен был внести в известные круги успокоение», Эрих рано утром позвонил Карлу, но Карл сам уже решил зайти к Эриху, «к моему придворному врачу». Год только начался, на дворе стоял февраль со своими туманами и сыростью; Эрих, ежась от холода и посапывая, ходил взад и вперед по своей лаборатории, Карл, сутулясь, сидел в пальто и шляпе на вращающейся табуретке в углу, возле маленькой электрической печки. Эрих считал, что заметка в газетах — тяжелый удар для Карла, он был потрясен, Карл же был спокоен и даже кроток. Карл полагал, что необходимость этого шага назрела.
— Была неясная ситуация, но мне-то она была ясна: то, что я делаю, я делаю на собственный страх и риск, без моих конкурентов.
Он отвел дальнейший разговор на эту тему, закончив:
— Я рад, что могу, наконец, спокойно посидеть с тобой. Жаль, что здесь так прохладно.
Эрих повел его в свою небольшую, хорошо знакомую Карлу столовую. Аптекарь быстро сварил горячий пунш.
И Карл, сняв пальто и шляпу, страшно бледный, измученный, тотчас же, с какой-то странной, горькой усмешкой в уголках рта, заговорил о Юлии. Она, как Эриху, вероятно, известно от матери, уехала на курорт. Но, пожалуй, теперь уже не скроешь: вряд ли она вернется моей женой.
Вообще это было нечто весьма подходящее для Эриха. Но теперь, да еще после этой политической неприятности, он встревожился.
Из расспросов Эриха, на которые охотно отвечал Карл, выяснилась хорошо известная Эриху страшная картина: брак рухнул без видимой причины. Ни Карл, ни Юлия ничего плохого не совершили, они не ссорились, они жили мирно и благополучно, и эта совместная жизнь померкла, как свеча. Поставив диагноз болезни, которой страдал его любимый брат, друг, руководитель, отец, — Эрих беспомощно пробормотал что-то только для того, чтобы самому успокоиться. Если бы можно было не смотреть Карлу в глаза! Ох, как тяжело! Толстяк побежал в аптеку, глотнул успокоительную пилюлю, — лишь тогда он немного опомнился, открыл дверь на улицу и на минуту подставил голову под струю холодного воздуха. Он сел напротив брата, мирно прихлебывавшее пунш. (У Эриха сердце разрывалось при взгляде на брата, ему пришлось сделать над собою усилие, он был потрясен, сам не зная чем.)
Сидя против Карла, Эрих улыбался:
— В этих женских делах я, мой милый, не новичок. Для тебя вопрос решается просто: либо ты ничего не меняешь в твоем теперешнем положеним, то есть остаешься на положении неженатого, либо ты женишься.
— Да ведь я женат.
— Пока еще. Но можно развестись.
Карл невнятно пробормотал:
— Это невозможно.
— Есть мужчины, которые не могут жить в одиночестве; один испытывает потребность властвовать, другой — быть подвластным, — и тому и другому нужен для этого авторитет брака: брак дает им возможность пребывать либо в атмосфере вечных скандалов, либо — определенного строгого режима. Ты, Карл, принадлежишь именно к таким людям, ты и дома был для нас отцом, тебя без тоги семьянина нельзя себе представить. Так что, Карл, давай живо действовать: я раздобуду адвоката, если тебе не хочется для этого дела приглашать твоего постоянного юриста, а затем мы найдем тебе новую жену, лучшую, более надежную, более стойкую.
Карл внутренне весь сжался.
— Это невозможно.
— Ты ее любишь?
Карл пожал плечами.
— Не знаю.
Эрих взглянул на него, — это был самый скверный ответ, какого только можно было ждать. Он переспросил:
— Ну как же это — не знаю? Неужели ты не разбираешься в своем чувстве к ней?
— Иногда мне хочется убить ее, иногда мне хочется плакать оттого, что она со мной. А иногда…
— А иногда?
Карл говорил очень тихо, сильно сдвинув брови:
— Я ни на одну минуту не могу себе представить жизни без нее. А с тех пор как она уехала, я вдвойне не могу себе этого представить.
— Ты ревнуешь?
— К кому? Впрочем, разве это что-нибудь меняет, есть основание для ревности или нет?
И Карл, втянув голову в плечи, продолжал:
— Одно несомненно, Эрих: мне невыносимо думать, что она существует без меня. Эта мысль меня убивает. О, чорт, я должен мириться с этим! Я бессилен что-либо изменить — будь оно проклято, это бессилие.
— Но, Карл, ведь она человек, и если вам плохо вместе, надо расстаться.
— Не повторяй этого, Эрих, и ты. Это бессмыслица. Нет просто «человека». Я тот, кто я есть, в силу своего происхождения, в силу участи, которая выпала нам на долю. Мне пришлось заменять семье отца, меня никто не спросил, хочу я этого или не хочу — у каждого из нас свой путь, и никто не может от него уклониться. Юлия вопит о «свободе». Может быть, я для нее был недостаточно пылок. Но я создал ей спокойную и беззаботную жизнь, ей и детям, она со мной жила; не я разбил наш брак, она разрушает его. Она не знает жизни, я надеюсь, иначе она бы бережней относилась к тому, что между нами было, она не грязнила бы этого, не топтала ногами, пусть бы это ей тысячу раз было не по вкусу.
Толстяк сидел в своей обычной позе, подняв киста рук и наблюдая дрожанье пальцев. Он сказал печально:
— О, какая это тяжелая штука! Не надо бы никаких браков вовсе. Что стало со всей нашей семьей, Карл? Отец умер рано, я его и не помню, Марихен ушла за ним, я — комок болезней, а теперь на очереди ты, Карл, гордость наша. Мама — единственная, кто еще держится.
Некоторое время оба молчали. Эрих начал снова:
— Что у тебя на фабрике? Хорошо бы тебе взяться за что-нибудь совершенно новое. Это помогает. С Юлией ты должен расстаться любой ценой; во что бы то ни стало она должна оставить твой дом, а там ты начнешь новую жизнь.
— О какой новой жизни ты говоришь?
— Ужасно, Карл, что ты спрашиваешь об этом. На свете миллионы людей, разве ты так и родился женатым на Юлии? Слушай, Карл, ты только не пойми меня превратно: приходи как-нибудь ко мне и послушай, что говорят эти люди, потолкуй с ними. Жизнь их в тысячу раз краше вашей. Мы — люди неимущие, говорят они и плетут несусветные вещи, я плохо разбираюсь в их речах, но насколько они богаче нас с тобой! Они хотят прогнать нас ко всем чертям, и я надеюсь, это им удастся. Присмотрись к ним. У них что-то есть, они во что-то верят, у них — один за всех и все за одного! Я был потрясен, когда услышал, как они — знакомые и незнакомые — говорят друг другу «ты». Со мной они долгое время не решались переходить на короткую ногу, но теперь лед сломан.
Карл улыбнулся брату.
— Разве я не знаю рабочих? Когда-то мне все это было очень хорошо знакомо.
— А почему бы тебе с этим не познакомиться вновь? Ты обязательно должен вырваться из всей этой твоей дребедени. С Юлией тебе ничего другого не остается, как развестись.
Карл, смертельно бледный, встал.
— Нет! — он закричал: — Не смей этого говорить, Эрих!
Эрих испугался. Что с ним? Карл вышел в лабораторию, взял пальто и шляпу, обнял брата:
— Милый мой мальчик, ты кое-что смыслишь в твоих лекарственных травах. Но люди все-таки — нечто другое.
— Ты мне скажи лучше, когда ты придешь ко мне? Приходи поскорей, слышишь?
Обнажение
Эрих срочно вызвал мать. Тотчас же после обеда она приехала к нему. Все утро, прочитав заметку о Карле, она искала его, но его не было ни дома, ни на фабрике. Что за времена, что за политика! Толстяк не слушал сетований матери.
— Что делает Юлия, мама? Где она?
— Почему ты этим интересуешься? В самом деле, Эрих, что случилось?
— Ты можешь установить, изменяла ли она ему уже тут, до своего отъезда?
— Что?
— Спроста жена не бросает мужа. Она изменяла ему.
— В твоих устах — слово «измена», Эрих. Это ново. Почему ты так зло на нее обрушиваешься?
— Потому что это касается моего брата, вашего старшего сына, милостивая государыня.
— Я ничего такого не слышала. А сейчас Юлия уехала.
— С кем?
— Фу ты!
— Эта баба уехала не одна.
— Как ты говоришь о Юлии?
— Эта баба губит всю нашу семью. Я буду защищаться. Я помню хорошо, чем мы обязаны Карлу. И ты не хуже меня это знаешь.
— Брось, Эрих. И не говори в таком тоне о Юлии. Она больна. Она всегда была очень хрупкой. И Карл отлично это знает. Он напрасно с ней так суров.
— Так вот ты как! Ты, значит, оправдываешь ее?
— Отстань, пожалуйста. Мой сын Карл — отличный человек и отличнейший муж. Но голова у него вечно забита тысячью всяких вещей, и такая женщина, конечно, выскользает у него из рук.
— Трогательно, мамочка.
— Она дитя, ее надо лелеять.
Эрих бегал взад и вперед, пыхтя от негодования.
— Ты открыто становишься на ее сторону. Карл должен развестись с ней.
Мать встала:
— Ты сошел с ума! Ты и ему это сказал?
— Он не хочет. Но он должен это сделать. Надо на фактах доказать ему низость этой женщины.
— Эрих, я тебя не узнаю. Тебя словно подменили.
— По мне, пусть это будет врожденная, бессознательная, непроизвольная низость. Я знаю такие случаи. Я приведу ему доказательства.
— Доказательства? Зачем они ему? Он не интересуется твоими доказательствами.
Озадаченный Эрих вынул трубку изо рта.
— Ты — что? Подслушала Карла? Он сказал совершенно то же самое.
Мать улыбнулась.
— Чуточку я все-таки знаю своего сына.
Эрих был в нерешительности.
— Ну, значит, все остается по-старому.
Мать улыбалась.
Вечером Эрих взялся за изучение путеводителя; он все-таки никак не мог успокоиться. Он выяснил местопребывание Юлии (он опасался, что оттуда она, вероятно, уже уехала), в качестве спутницы выбрал он из числа своих приятельниц самую благоразумную и положительную девушку. Он решил выследить Юлию. Девушка эта была студенткой-фармацевтичкой, когда-то она короткое время проходила практику у него в аптеке, но он ее устроил в другую аптеку, так как, с одной стороны, девушка была слишком хороша, чтобы оставаться только на амплуа практикантки, с другой — аптека у Эриха была небольшая, а терпенье его и того меньше.
— Как чудесна могла бы быть жизнь между мужчиной и женщиной, если бы они всегда вели себя так благоразумно, как Эрих и Ильза, Ильза и Эрих, — говорили, сидя в купе международного вагона Эрих и его подруга. — Что может быть отраднее объятий. Никакие конфликты невозможны…
И, мчась в мягко и ровно пружинящем поезде, они видели рассеянными во мраке ночи миллионы мужчин и женщин, сжимающих друг друга в объятиях, — единственное успокоение, разрешение всех вопросов. И волк отдыхает во сне, лисица спит рядом с зайцем, лев — рядом с домашним скотом.
Знаменитый своими горячими источниками горный курорт лежал под глубоким снежным покровом. Большинство гостиниц было закрыто, paботала только одна крупная гостиница и несколько средних и совсем маленьких пансионатов для туристов. Эрих остановился в одном из таких средних пансионатов, так как в гостинице жила Юлия, а с этого дня — и Ильза.
Она была восхитительна, эта молчаливая одинокая женщина, на которую указали Ильзе в ответ на ее просьбу показать ей Юлию. Юлия и в самом деле держала себя скорей, как вдова, чем как женщина, ищущая приключений.
Портье, приглашенный Эрихом в бар, в длинной беседе рассказал ему, что дама эта прибыла одна и живет в полном уединении. Единственно: ее ежевечерне вызывают по телефону из столицы, иногда она с час ждет этого вызова, но не было случая, чтобы вызов не последовал. Мужской голос, да. Это мог быть ее отец. Письма получались для нее только два раза, портье случайно вспомнил, что конверты были очень важные, с какой-то архитектурной фирмой. Сомнений не оставалось — это был ее отец.
Информация Ильзы была более богатой. Она прямо-таки бредила этой чудесной женщиной, которая действительно ранним утром принимала горячую ванну; Ильза получала ванну сейчас же вслед за ней, они встречались в комнате для ожиданий, обе — в пижамах, ночных туфлях и купальных халатах; здесь состоялось их знакомство, но для Ильзы это уже далеко не простое знакомство. Это — целое переживание.
— Она божественна, Эрих. Ну, а затем я подслушала ее телефонный разговор. Ах, как она любит его. Прежде, чем повесить трубку, она целует его.
— Она прелюбодейка.
— Смешно. Ты видел бы, как она плачет.
Чтобы лично убедиться во всем этом, Эрих подслушал очередной телефонный разговор Юлии — Ильза это устроила: две телефонные будки были рядом. Ильза вытащила его из будки, пот катился с него градом, на глазах стояли слезы:
— Это позор. Я не знаю, что там натворил мой брат. Но мы сегодня же едем назад. Здесь я приношу в жертву моим родным физическое и душевное здоровье.
На санях поехали к вокзалу, расположенному глубоко в долине.
— Твой брат — сухой деляга и ничего больше. Она дала ему отставку и этим ущемила его самолюбие.
Ильза совсем не собиралась утешать Эриха.
В утро приезда братья встретились. Эрих отважился на вопрос:
— Скажи, это не будет с моей стороны назойливостью, если я кое о чем спрошу тебя?
— Я только буду рад. Своими силами я все равно не выпутаюсь.
Отвернув лицо, он утомленно и вяло улыбнулся. Волнение Эриха росло.
— Послушай, Карл, насколько мне известно, Юлия — хорошо воспитанный, чуткий человек, безусловно неспособный на дурной поступок.
— Несмотря на все эти качества, она бросает меня.
— Значит, ты что-нибудь ей сделал.
— Ничего.
— Ты, действительно, любил ее, Карл? Прости меня.
— Ведь мы были женаты. Двенадцать лет. Двое детей.
— Ты любил ее?
Карл сидел против Эриха на диване. Он поднял руки, губы у него дрожали.
— Не мучь меня.
— Значит — ты любил ее?
Карл сжал кулаки.
— Ты хочешь свалить вину на меня. Не делай этого. Я не знаю. Я относился к ней, как мог. Она была моей женой, она меня оставила, пусть она вернется, ничего не случилось.
— Она не может. Она не захочет вернуться.
— Я ей ничего не сделал. Я дал ей все, что у меня было. Она не имеет права наказывать меня за то, что я такой, какой я есть.
— Почему ты такой, Карл? Ведь ко мне ты добр и к Марин был добр.
Дрожавшие мелкой дрожью руки Карла посту, кивали по столу.
— Я не виноват в этом. Я такой, какой я есть. Меня таким сделали. Я знаю сам, что я не справился. Но нельзя же заставлять меня платиться за это, ведь я отдал вам свою жизнь, такую, какая она есть, пусть плохую, — что я могу сделать, если это так? Ну да, плохую, я знаю, я поплатился за это шкурой, мне жить не давали.
— Кто, Карл? Почему? Не волнуйся так. Ради бога.
Руки Карла отбивали неровную дробь на блестящей поверхности стола. В ушах у Эриха стоял звон, вихрь каких-то звуков.
— Неужели, Эрих, зная мое отношение к тебе, ты можешь попрекнуть меня в том, что я злой человек? Лучше поддержи меня, поскольку ты счастливее меня. Вы все счастливее меня, кроме Марихен, которую не вырвали из когтей смерти. А вы, вместо того чтобы поддержать меня, бросаете меня на произвол судьбы, вы проклинаете меня за Юлию. Эх, вы, судьи, судьи!
— Я не сужу тебя!
Если он сейчас не перестанет, я не знаю, что произойдет.
Карл отодвинул стол, встал:
— Чем судить меня, лучше подумать о своей вине.
Старая непотухающая ненависть к матери вспыхнула в нем с новой силой: права мать или не права, он ненавидел ее.
— Бейте меня до смерти, вы всегда это делали, я всегда был вашим вьючным ослом, требуйте, чтобы я плясал под вашу дудку, но я не могу больше, я все-таки человек, которого нужно уважать, хотя я только ваш глупый Карл.
Нет, нет, этого нельзя видеть, этого нельзя слышать, в ушах у Эриха клокотала буря, ему хотелось перед этим искаженным злобой лицом крикнуть «нет, нет», но получился только сдавленный длинный звук «и—и—и», затем звук разросся и непроизвольно перешел в высокий, пронзительный, душераздирающий крик.
Эрих плавно соскользнул под стол. Из аптеки прибежали на помощь. Эриха отнесли на постель. Когда он через десять минут, бледный, приподнялся, Карл сидел около него и горько плакал.
— Что я наделал, Эрих? Прости меня.
На следующее утро — небо было свинцовое, густо падал снег — они продолжали свой разговор. Эрих, с усталым, невыспавшимся лицом, приподнялся на постели, попросил брата передать ему флакон одеколона, стоявший на столе:
— Откуда у меня этот странный порок? Да и весь мой несчастный организм зависит от малейшего дуновения ветерка.
И Карл начал рассказывать о прошлом. Эрих дополнял кое-чем. Повествование ширилось больше и больше, Карл рассказывал о дядиной фабрике, о тетке и дядьке, о том, как мать с ними, тремя малышами, приехала в столицу. Он говорил о семье и о большой бедности после смерти отца. Он рассказывал об отце, как он любил его, но тот этого не замечал. Осторожно упомянул о ночи, когда мать покушалась на самоубийство — он опасался, чтобы это воспоминание не вызвало нового припадка у Эриха, но Эрих слушал внимательно, жадно вбирал в себя каждое слово. Потом Карл невольно должен был заговорить о себе. Удивительно, удивительно, как в передаче все становилось иным по сравнению с тем, каким оно жило в его памяти. Сумерки сгущались, стемнело, с улицы падал яркий свет от фонаря. Карл все сидел у Эриха на кровати и говорил. То, о чем он говорил, было серо, это была четко и прочно сотканная паутина, в которую они попались и в которой жили. Один раз Эрих прервал Карла: когда Карл рассказывал о своих тогдашних друзьях, о том, как ему пришлось расстаться с ними и как он был к ним привязан; никогда в жизни он не знал больше отношений такой красоты, правдивости и (он чуть не плакал) благородства, как его дружба с Паулем и другими, но все это так далеко теперь. Часто, думая об этом, он говорит себе — мальчишеские бредни, а потом… Эрих задумчиво сказал:
— Она сломила твою волю, тебе было невыносимо тяжело смириться, я это хорошо понимаю. Она сделала это по-варварски примитивно. Но поскольку ты попал тогда в опасную среду, она все-таки спасла тебе жизнь. Оглядываясь на прошлое, ты все-таки должен это признать.
И тут единственный раз за весь этот длинный-длинный разговор Карл повысил голос:
— Нет. Она ничего для меня не сделала. Она мне и сама это сказала. Пусть бы я погиб тогда.
Я сам был бы в этом виноват. Я не был ребенком. А так — а так, — она вытравила из меня любовь. На всю жизнь.
Эрих откинулся головой на подушку — вот оно! Юлия права.
И перед Эрихом медленно стала раскрываться тайна, до сих пор не разгаданная им: семья. В международном вагоне мчащегося поезда он с Ильзой необычайно просто решили проблему брака, и им казалось при этом, что они ужасно умны: миллионы счастливых женщин и мужчин наслаждаются в ночной час любовью.
Они, Эрих и Ильза, тешили себя старинным преданьем, по которому мужчины и женщины томятся в одиночестве, потому что, в сущности, они составляют единое целое. Им казалось, что вообще нет мужчин и женщин: есть только семьи. Люди вырастают в семьях, в семьях живут и борются, в семьях формируются их характеры. Какая это немая, чудовищная, давящая сила! Бесшумно, исподволь, жестоко творит она свое дело среди бела дня.
— Я не понимаю этих корректных мужчин, — сказал Ильзе в международном вагоне Эрих: — У них невероятно странное представление о браке.
Теперь картина прояснялась. Его собственная судьба получала объяснение. Карл пришел к нему, чтобы бросить матери заветное обвинение. Но неожиданно оно вылилось в нечто совсем иное. Чем шире раздвигал Карл рамки своего повествования, чем больше он развивал его, дополняя то той, то другой деталью, чем правдивей и жизненней выступала история их семьи и его собственной жизни, тем яснее становилось: не мать была виновной. Истец сам брал назад свое обвинение. Втайне изумленный, он наблюдал, на кого падает вина: на скамье подсудимых оказалась семья. Да, семья. Но как у него, так и у Эриха, возник один и тот же вопрос: разве иначе не могло быть?
Эрих, в пижаме, грузно встал с постели, накинул на плечи халат, ткнул ноги в ночные туфли, подошел к выключателю и зажег свет. Братья еще с полчаса посидели рядом на диване. Эрих не находил слов.
Карл отказывает знатным господам
Карл не мог отрицать того, что длинный разговор с Эрихом принес ему облегченье. Он перестал ждать письма, телеграммы, телефонного звонка от Юлии. Он гораздо спокойнее расхаживал по своему дому, он мог играть с детьми, с детьми, родившимися от брака с ней, но что могли знать дети об этой темной главе их жизни?
О дважды утром, придя на фабрику, он застал там майора. Разговор, который они вели в кабинете, тянулся без конца, так как майор не преминул сделать обширный обзор политических новостей и городских сплетен. Карл терпеливо ждал: пусть себе ковыряется в этом мусоре. Наконец, гость раскрыл подлинную цель своего прихода: он испытывает денежные затруднения и вынужден мобилизовать свои капиталы; при этом он рассказал какую-то явно вымышленную путанную историю. Даже в кругах майора уход Карла с поста казначея союза поколебал его кредит. Но Карл встретил заявление майора спокойно и холодно, спросил, на какой именно день майору нужны деньги, и самым вежливым образом простился с ним.
Деньги майора он за границу не перевел, а положил на свой текущий счет. Сумма, которую предстояло сейчас выдать майору, была огромна. Срок можно было отодвинуть на четыре, на шесть недель, но не более. (Почему же он, как было условлено, не внес этих денег в какой-нибудь заграничный банк, что при связях его с финансовым миром за границей не представляло никаких затруднений? Деньги остались на его текущем счету, это было забытое дело, но он о нем не забыл, как не забыл и майор, хотя последний вспоминал об этом с неприятным чувством. Деньги эти были, кроме всего, еще и средством отомстить барону за то, что тот поколебал почву под его ногами. Сначала Юлия, затем — он.)
Карл сидел со своим доверенным над конторскими книгами. Его обдало холодом: приближался срок платежа тетке. В банке он завел общий разговор о кредитах, Карла встретили сдержанно, его отставка в союзе произвела скверное впечатление; здесь уже знали, что при новых правительственных заказах он будет обойден, да и вообще еще неизвестно было, сохранит ли правительство план работ в прежнем объеме, — во всяком случае, банк вынужден действовать осторожно. О всей огромной сумме, нужной Карлу для уплаты майору, нечего было и заговаривать. Тогда Карл распорядился немедленно перевести майору половину означенной суммы и в сопроводительном письме пояснил, что так как операции, связанные с заграницей, требуют времени, то он считал нужным покамест быть к услугам майора, этой суммой. Карл получил большое удовольствие, когда через три дня майор примчался к нему в невероятном волнении — на этот раз на квартиру: он просит Карла ради всего святого, ни письменно, ни устно, не упоминать слово «заграница». Карл извинился — он написал это не подумав. Про себя он радовался: это намек, они себя выдают, они хотят меня связать, вогнать в тупик. Не так это просто, друзья! С плутами я разговариваю по-свойски.
В последнее время Карлу стали невероятно тягостны происходившие у него на дому совещания «решительных личностей». Внешне они ничем не отличались от него, но, глядя на них, становилось страшно. Жестокость звучала в их голосах.
Он стиснул зубы. Он давал деньги на их дело, говорил с ними в прежнем тоне, но не верил ни одному их слову.
Как застигнутое осенним холодом дерево начинает желтеть, сохнуть, терять лист за листом, мертвые листья слетают с него, ветер кружит их, прохожий затаптывает в землю, — точно так же страна теряла магазин за магазином, фабрику за фабрикой, целые отрасли промышленности и не отстаивала их. Ломались толстые сучья и падали на землю вслед за истлевшими листьями. И вот корни поражает гниль, жизненные соки не достигают вершины, застревая в сердцевине дерева.
Срок платежа тетке приближался. Где взять денег? Под гнетом этой мысли Карл находился с того самого дня, как начал борьбу за свой авторитет у Юлии. Тетка все еще жила. А если бы она и умерла, все равно: нашлись бы наследники (какие странные мысли приходят человеку, когда ему грозит опасность: он подумывает даже об убийстве).
Карл начал переговоры с юристом тетки, которому было известно, что Карл ведет процесс за процессом с неисправными должниками, что фирма за фирмой объявляют о своем банкротстве. Карл изворачивался. Еще не все потеряно. Платеж тетке, сопряженный с тяжелыми унижениями в банке, состоялся. Карл чуть не свалился: точно вырезали кусок мяса из живого тела. Когда Карл, с облегчением вдыхая ледяной воздух, вышел из банка на улицу, кишевшую нищими (им-то хорошо!), и открыл дверцы своего автомобиля (я еще еду в собственной машине, я еще нераздельно владею своей фабрикой), он слабо улыбнулся: дорого же мне стоит уважение Юлии. Скоро я буду тем королем, который несет свой меч всаднику-победителю, ожидающему его на вершине холма.
Карл точно шел по болоту: ликвидация следовала за ликвидацией, банкротство за банкротством. Долги ударяли его в спину, толкали его со всех сторон. Они начинали захлестывать его, как когда-то захлестывали мать. Подавленный, размышляя о создавшемся положении, Карл вспомнил далекое прошлое. Куда я пойду теперь, если меня отсюда погонят? На рынки таскать мясо и овощи не пойдешь — о, какое это было хорошее время, сколько надежд было впереди. И сын мой тоже на меня не будет работать.
Майор неоднократно и совершенно безрезультатно звонил и писал Карлу, прося разъяснений по поводу «известного незаконченного дела»; наконец, под натиском жены, он поехал к Карлу на фабрику. На дворе стояла оттепель, Карл был в приподнятом настроении, он только что совершил большую прогулку пешком. Его лозунгом было: ходить, ходить! Жаль, что сейчас нельзя поехать на охоту, но думать об этом бесполезно. Широкоплечий, высокий, он стоял против длинного крепкого майора, которому он только что вежливо помог снять пальто. Карл решил сегодня уничтожить его.
Почтенный майор поругал погоду, Карл похвалил ее. Закурили сигары, уселись и приступили к беседе. Майор приступал к ней с неприятным чувством, так как Карл даже не извинился за свое молчание в ответ на его письма и телефонные звонки. Кроме того, Карл уселся против майора с такой обидной, вызывающе снисходительной миной, что майор подумал: я ведь не пришел сюда в качестве нищего просителя. Карл позвонил секретарше, пошептался с ней о чем-то, она вмиг принесла какие-то, заранее приготовленные бумаги.
— Вот вам, господин майор, доказательство, что мы без дела не сидим. Мне передавали, что вы телефонировали и даже писали. Как вам известно, срок окончательного расчета еще достаточно далек. Если принять во внимание сумму, которую я вам исключительно по дружбе перевел по первому вашему требованию, то надо полагать, что в этом году, а возможно и в следующем, вы никаких больше денег от меня не получите. При нынешних горе-делах это не требует никаких объяснений. Но по зрелому размышлению и исходя лишь из наших личных отношений, я готов, — хотя я не имею права подвергать риску фабрику, от которой зависят сотни жизней, — договориться с вами относительно платежа в будущем году. Но только с двумя оговорками, майор: во-первых, если вы не откажетесь получить деньги и, во-вторых, если состояние дел позволит осуществить платеж.
У старого майора фуражка упала с колен. Карл это видел, но не шелохнулся. Они поглядели друг другу в глаза.
Mайор:
— Что это происходит?
— На крупных предприятиях финансовые инстанции проводят чрезвычайно строгий контроль. Это вполне понятно, если учесть несколько печальных случаев, которые недавно имели место, — к счастью, это исключения. Мы обязаны показывать и документально обосновывать каждую статью расхода и прихода, особенно при сделках с заграницей. Выплата крупных сумм, не оправданная деловой необходимостью, может навлечь на наше предприятие, в процветании которого вы заинтересованы так же, как и я, подозрение в денежной спекуляции.
— Но как же это? Что это означает?
Карл добродушно рассмеялся.
— Вот что значит иметь дело с дилетантами. Вы скажите мне: являетесь вы участником моей, нашей фабрики, господин майор? Являетесь или нет?
Карл скосил глаза на шкаф письменного стола, открыл его и вытащил какой-то документ. Это был засвидетельствованный нотариусом договор между ним и майором. Карл стал листать документ, майор поминутно взглядывал на Карла широко открытыми глазами, Карл читал вслух параграф за параграфом, касающиеся сроков выплаты прибылей. Он рассмеялся, постучав рукой по бумаге.
— Нынешние прибыли?
— Ради бога, — лепетал майор. Он поднял с пола фуражку и стряхивал с нее пыль, — ведь не серьезно же вы все это говорите. Ведь у нас с вами определенное условие…
Карл, подняв руку, прервал майора.
— Я сохраню тайну наших переговоров. Можете быть совершенно спокойны.
И, перегнувшись через стол к майору, он рассмеялся:
— Между прочим, майор, благодарите бога, что ряд обстоятельств, среди которых сыграла роль и нерадивость моего представителя заграницей, помешал мне в свое время осуществить вашу смешную мысль. Где бы мы теперь с вами были!
И он, весело расхохотавшись, пососал сигару:
— Неплохой табачок, а?
Майор сидел, часто дышал, мял свою фуражку. Беспомощный, жалко поглядев на Карла, он промямлил:
— Ведь мы с вами родственники, ведь вы муж Юлии.
— Я рад, что вы помните об этом. Я знал, что вы мне будете благодарны.
У майора язык прилип к гортани. Больше говорить было не о чем. Майор встал. Карл тоже поднялся. Майор продолжал:
— Что же будет?
Карл сделал удивленное лицо и с озабоченным видом вынул изо рта сигару.
— Вы стеснены в деньгах?
— Сегодня еще нет. Но за завтрашний день
не ручаюсь.
— А кто же знает, что будет завтра, уважаемый мой майор.
Майор повернулся к двери и беззвучно прошелестел:
— До свиданья.
Контратака
Назавтра жена майора рано утром была у Карла на квартире. Карл ввел ее в музей и запер дверь. Она кричала, требуя денег. Когда она назвала его мошенником, Карл с удовлетворением напомнил этой знатной даме, холодно провожая ее к дверям, о ловушке, которую она вместе с майором поставила ему. Однако, представители индустрии еще не забыли своего долга. Майор, истерзанный своей супругой, убитый, отчаявшийся и взбешенный, открылся друзьям, прося у них совета. К его радости, друзья отнеслись к нему сочувственно. Майор изобразил дело так, как будто он дал своему родственнику означенную сумму с тем, что тот вложит ее в какое-либо верное дело, а вместо этого родственник всадил деньги в свою хиреющую лавочку.
— Он сразу же и вложил деньги в свою фабрику, — со страху бессовестно врал старик, — а меня, пользуясь моей неопытностью, заставил заключить с ним договор, по которому я — вы только представьте себе! — стал совладельцем его фабрики. И я, конечно, положился на его честное слово.
— Итак, здесь налицо использование тяжелого положения, — определили друзья, хотя сами по уши погрязли в подобных делах.
Слишком активно впутываться в это все-таки опасное дело никому не хотелось, ибо у кого теперь рыльце не в пушку, и благоразумней поэтому держаться в тени. Но на такой крик души нельзя было не откликнуться. Друзья майора, один — служащий министерства, другой — офицер и третий — крупный помещик, родственник жены майора, выслушав старика, обещали подумать, что можно сделать. — Деньги, — сказали они убитому горем майору, — во всяком случае, надо считать потерянными. Если Карл прибегает к такому маневру, значит его уж здорово прижало. Тем не менее, попытаться что-либо вырвать у этого закоренелого прохвоста можно. У этой черни, у купцов, — мошенничество сидит в крови; с этой сволочью можно справиться только с помощью прокурора. Прохвост Карл, этот человек из семьи ничтожнейших ремесленников, втерся к ним в доверие, а теперь осмеливается так себя вести! Его надо проучить и показать ему, с кем он имеет дело.
Быстрей, чем Карл ожидал, грянул контрудар майора. А Карл полагал, что майор уже прикончен. Началось с пустяков. Прежде всего, перепуганный доверенный сообщил Карлу, что циркулируют слухи о неплатежеспособности их фирмы. Доверенный слышал это от конкурента Карла, правда, теперь каждый распускает такие слухи о своих конкурентах. Затем на письменном столе у Карла оказался однажды какой-то заносчивый бульварный журнальчик с дурацким рассказом об одной курьезной мошеннической проделке. Назывался рассказ «Кто кого обжуливает?» Это была история с майором, изображенная в виде картинки нравов из жизни высшего общества. Партнером «богатого купца» был вымышленный «молодой флотский лейтенант».
Карлу захотелось поделиться с кем-нибудь этой историей. Он вызвал к себе на фабрику брата. Дал ему прочитать рассказ. Затем пояснил ему смысл этого пасквиля. Толстяку о многом приходилось слышать впервые. Доподлинно уж, в этих аристократических кварталах, где живут богачи, пахнет совсем иначе, чем там, где он работает. Что это? Почему так равнодушно говорит об этом его брат? Ведь это форменное жульничество. Касайся это кого-нибудь другого, Карл назвал бы это подлостью. Толстяк был ошеломлен. Карл потешался над ним:
— Ты сидишь, друг, у себя в аптеке и мирно, и скромно продаешь там людям свои пилюли. Ты думаешь, деньги на дереве растут? Ты думаешь, мы живем в райских кущах? У нас здесь довольно-таки поганая дыра. Почему не признать этого?
— А ты учел… — Эрих запнулся, он никогда не представлял себе Карла в тисках денежных затруднений, да и потом — все эти люди, хватающие друг друга за глотку! — Ты учел, что это опасные люди?
— Я им заранее зажал рот, они ничего не могут сделать, иначе они не выступали бы с такими наивными вещами. Если хотят предпринять что-нибудь серьезное, — но на это они не решатся, — то пусть подают в суд, а там так легко не отвертишься.
Эрих был поражен.
— До чего же вы злы все.
Это порадовало Карла.
— Майор попался мне в плохую минуту, ему не повезло, но он от этого не издохнет, я подбросил ему здоровый кусище. А газетным писакам я заткну рот несколькими бутербродами.
— А с тобой, Карл, что с тобой будет?
— Честно говоря, не знаю. Я рассчитываю на то, что и другим не легче. Не сомневаюсь, что я не слабей и не наивней моих конкурентов.
Карл встал и энергично зашагал по кабинету.
— Это хорошо, Эрих, что тебе пришлось заглянуть в нашу жизнь, ты видишь, что у нас тут творится. Каждый мчится во весь опор, а отстающий достается на растерзание собакам. Если бы ты видел, что делается в банках. Они непоколебимы и неприступны, поскольку они еще дышат. Они рады бы обречь нас на голод, держа нас на расстоянии пушечного выстрела. Возможно, что им это удастся. Пусть продолжают в том же духе. Охотники за дивидендами.
— Боже ты мой! Мне и не снилось что-либо подобное.
— Главное — не терять спокойствия, парень, никаких недоразумений. Лавочка еще в ходу, слышишь — стучит еще! Мы сократим наши расходы. Юлии придется прекратить разъезды по курортам. Для таких развлечений у меня сейчас денег нет. Если ей хочется разыгрывать семейную трагедию, пусть делает это на собственный счет. Мы получили новые заказы, если внутренний рынок окажется плох, надо будет устремиться на внешний, надо основательно снизить заработную плату, захотят этого рабочие или не захотят.
Эрих не слушал; держа в руке журнальчик с пасквилем на Карла, он шептал:
— Какая низость!
Карл, энергично шагая, коротко рассмеялся:
— Они правы. Идет война. Победит тот, у кого нервы крепче.
Но у противников Карла было несколько сильных козырей. Слухи о деловых затруднениях, испытываемых Карлом, и о каких-то его темных манипуляциях были уже сами по себе очень неприятны. А вдобавок еще шли упорные разговоры об его делах за границей. Ему действительно удалось заключить несколько более или менее крупных сделок на внешнем рынке. Снижение заработной платы, проведенное им для облегчения этих сделок, вызвало в рабочей прессе страшный шум; он крепко держал в руках вдосталь нахлебавшихся горя рабочих, и конкуренты Карла рассчитывали поживиться за счет проводимой им политики.
А слухи о заграничном филиале, который он якобы открыл? Как с ними? Разве не означает это подготовку бегства за границу — передавали из уст в уста служащие Карла, которые непрочь были насолить своему крутому нравом патрону; а те заказы на изготовление крупных установок, которые Карл сделал одному машиностроительному заводу? А постоянные совещания с инженерами-механиками насчет всяких планов, а то, что Карл распорядился даже на фабрике разобрать некоторые машины?..
Карл и дети
Поздний вечер. Столовая, библиотека, лаборатория Эриха наполняются людьми. Гости забираются и в спальню.
Эрих суетился, он готовил чай и нечто вроде пунша. Он был оживлен. Пришел Карл, и между ними протянулась какая-то новая нить. Стоя под лампой, посреди столовой, Карл слушал разговоры вокруг себя. Ему чудилось в этих речах что-то знакомое, но давным-давно отзвучавшее. Курилка, оказывается, жив, жив, не умер. Он прислушался. Люди были незнакомые и, как ему говорили, подозрительные. Приятное ощущение: точно промерзшее лицо погружаешь в теплый пар. Надежды и желания маленьких людей! Может быть, они завидовали ему, Карлу, хотели бы занять его место, презирали, ненавидели его. Он впервые слышал эти речи на рынках, на тесных улицах бедноты. Как давно это было, словно отдаленный колокольный звон звучит это все у него в ушах, рынки давно снесены, застроены, там еще был ночлежный дом, перед которым он часами простаивал.
У Эриха собиралось пестрое общество. В группе рабочих ругали рабочую партию и профессиональные союзы за косность и лень. Когда кто-то сказал, что нужно любой ценой хранить сомкнутость рядов, седой рабочий пристально взглянул на говорившего:
— Сомкнутость рядов? Вот это я люблю. Нас достаточно времени кормили этой «сомкнутостью». Ты сколько кило прибавил на этой кормежке, коллега?
Карл пожал плечами, вздохнул: безнадежная болтовня, в сущности, жалкие людишки. В другом углу беседа вертелась вокруг вопросов воспитания. Кто-то обронил слово «детский ад».
Был обследован ряд детских интернатов, обнаружены ужасные условия, произвол садистов-учителей. (Я проходил когда-то мимо дома, в котором жили в постоянной распре две семьи с кучей детей, в одной из этих семей мать ударила своего ребенка ногой в живот.)
Тему «семья» упорно поддерживал, сидя у самого радиатора, толстяк-Эрих, хозяин дома, ибо ему хотелось многое, многое узнать. После разговора с Карлом вопрос о семье стал великим вопросом для Эриха.
Ни на минуту не покинул угла, где спорили о воспитании, ласковый, уже немолодой горбун, по профессии художник. Держась большими пальцами за лацканы пиджака, он говорил, что он, лично, считает шум, поднятый вокруг казенных детских интернатов, бесполезным.
— Это как с преступниками, о них тоже слишком много говорят. Я хотел бы видеть человека, который мог бы поручиться за себя, что он никогда не совершит преступления. С одним это случается, с другим — нет. Сильные предписывают свои законы, говорят: это дозволено, а это не дозволено, а другие, в соответствии с этим, совершают или не совершают преступления. Проще было бы взять да объявить право сильного, но на это они не отваживаются.
Больше всего тут страдают дети. Родители — это всегда сильная сторона. Откуда берутся десять тысяч беспризорных? Тоже ведь из семей. Тут-то родители показывают себя во весь рост. Меня они ребенком искалечили, если не своими руками, то недоглядкой. Есть много горбатых, которые стесняются говорить о своем горбе. Почему? Не я его себе сделал. Матери у меня не было, отец не имел времени заботиться обо мне. Он должен был зарабатывать, а я носился без призора, пока не случилось непоправимое.
— Что же делать? — спросила скромная, невзрачная девушка, опустив глаза.
Горбатый продолжал:
— Не в том суть, что мать зла или отец плох, почему, собственно, их называть злыми? И мать и отец набираются злости извне. Они не трубочисты, которые, приходя домой, могут смыть с себя грязь. Они всегда несут уличную копоть в дом. Сказать вам, с каких пор я перестал стесняться своего горба? С тех пор, как я преподаю рисование в школе, где взрослые парни жалуются мне на свою семейную обстановку, а потом приходят родители и в свою очередь жалуются на детей. И я увидел: всем этим людям тоже невесело, хоть и на другом месте, но у каждого из чих свой горб.
Маленький человечек разгорячился, руки его оставили лацканы пиджака, он жестикулировал, голос его приобрел тот жестяной, резкий горловой звук, который свойственен горбатым.
— Все дело в том, что мы живем в обществе, которое состоит исключительно из угнетателей и угнетенных. Угнетатели угнетают вне дома и в стенах его, угнетенные обороняются, и на этом строится семейная жизнь. Семья — это очаг всех зол, чума, таящаяся в жилищах людей. Вред, ежедневно наносимый семьей, не могут исправить тысячи школ. Но тут ничего не изменишь, ибо семья плоть от плоти общества. Да и вообще-то нет никакого общества.
«Боже, — подумал Карл, — с какой страстностью горбун и эта молодая девушка несут такую чушь. Конечно, в нашем обществе горбатым и высоконравственным молодым девушкам нелегко живется. Но следует ли из этого, что они хоть на грош понимают, что значит семья?»
Карл почувствовал, как снова судорожно сжалось его сердце, ненависть к Юлии жгла горло, точно он глотнул едкой кислоты. Эти люди ничего не понимают ни в реальной политике, ни в деловых вещах, это просто чувствительные пустомели; я с такими чудаками Эрих возится, готовят для них свой знаменитый глинтвейн. Карл осмотрелся. Он вспомнил стройную темноволосую девушку. В сущности, жаль, что ее здесь нет. Она не бывала больше здесь, он спугнул ее.
В комнате звучал мерный говор. Внезапно Карл насторожился. Речь зашла о семьях из «высшего» общества. Господин в пенсне и с бородкой клинушком, напоминавший журналиста, клеймил позором «воспитательные методы, практикуемые в семьях богачей». Карлу показалось, что «журналист» метил в него.
Несколько остыв, оратор заговорил о том, что обыватель «просто не разбирается в положении вещей».
— Обыватели, — сказал он, — не продумывают самого важного. О государстве, например, им и в голову не приходит подумать. Задумайся они над его сущностью, они нашли бы много такого, что им пришлось бы примирять с их собственными взглядами на мораль, а потому они предпочитают обходить это дело совсем. Но они не задумываются также над своими семьями, над своими браками. За это они платятся собственной шкурой. Как только они выходят за пределы своей фабрики или конторы и втыкают в рот заграничную сигару, они точно по волшебству превращаются из ловких дельцов в тупейших ослов. Только посмотреть на этот хлам, который в наше время, время высокой техники, называется семьей; прадедовское хозяйство, барахло, которое даже на чердак незачем выставлять. Что делают в этих семьях с детьми? Детям уделяется немного, материнской, немного отцовской любви, любви «из мира животных», — да и то у обезьяны, живущей на дереве, больше нежности к своим детенышам, — затем на ближайшем углу набирается штат нянек и воспитательниц, причем никому не приходит в голову поинтересоваться свойствами характера и способностями этих людей; нянек селят в богатых, обставленных в современном стиле комнатах с паровым отоплением, электричеством, лифтом, телефоном, радио и предлагают им заняться воспитанием детей. Если бы администратор на фабрике нанял непроверенного смазчика для машины — эти господа рассвирепели бы. Но здесь ведь речь идет не о машинах, а всего лишь о людях, о детях. Тут все можно. Почему? Почему эти ловкие и оборотистые господа делают такие глупости? Да это понятно. Как только дело не касается извлечения прибылей, они пасуют. Нажива занимает их целиком, оставляя место только для пищеварения. Муж поглощен своими делами, политикой, клубом, жена занимается проблемами любви и брака. Впрочем, — продолжал забавный человечек, рассмеявшись, — между нами говоря, это совершенно безразлично. Лишь бы они оплачивали свою погоню за наживой, это их деловые издержки, и еще неизвестно, что вышло бы, займись они воспитанием своих детей. Уж лучше пусть затыкают себе рот импортной сигарой. Ребята и без них — и, пожалуй, даже слишком скоро, — вырастут и войдут в эту чудесную жизнь.
— Каком же выход? — спросила невзрачная девушка.
Карла раздражал этот разговор, и он вместе с Эрихом вышел в другую комнату. Они протискались между небольшими группками, расположившимися и довольно громко спорившими в обеих комнатах и в лаборатории. При приближении Карла гости делали друг другу знаки и почти мгновенно умолкали. Эрих улыбался, пожимая руку то одному, то другому, от Карла же гости демонстративно отводили глаза. Карла злила вызывающая болтовня «журналиста». Но это еще было не все. Выйдя в другую комнату, он испугался; и здесь говорили о детях. У него дома ведь тоже дети! Как и чем они живут, об этом он, в сущности, никогда не думал, а ведь дети — это целая проблема. Сразу невыносимо мучительно нахлынули воспоминания детства и юности, почти полная безнадзорность, отец. В каком-то внезапном прозрении он, чувствуя замешательство, увидел, что дети его были такие же, как и он сам в свое время, растущие маленькие люди с сознанием и чувствами. Юлия-младшая и Карл-младший были люди. И Юлия играла в жизни этих детей (что за жизнь!) роль «матери», а он — «отца». Это было невероятно. Он учил своих детей почтению, чистоте, порядку. Что я упустил?
Его потянуло домой. Он был встревожен своим открытием. Эрих, взяв его под руку, проводил до двери.
— Ты сердит на маму? Она хотела зайти к тебе.
Карл торопился. Он взял такси, точно надо было немедленно наверстать что-то. Как противно бранились эти люди у Эриха. В ужасном волнении ходил Карл по своим тихим, просторным комнатам: я виноват, я виноват, я не думал о детях. Как мог я родить их на свет, как мог я, с моей опустошенностью, создавать семью.
Он сидел на своем обычном месте в «уголке» столовой и мучительно, точно передвигая какие-то тяжести, думал: как равнодушен я был ко всему, чем были для меня женщины, дети, чем были для меня люди, я знал лишь покупателей и продавцов, и с этим жизнеощущением я родил с ней своих детей. Горбун и все эти злые рожи правы, — ничего не поделаешь. Он прижал подбородок К груди. С ней меня совокупили, у нее были деньги, она была из аристократической семьи, мне с таким же успехом могли подсунуть другую, а теперь есть двое детей, что будет дальше?
Рука его машинально, привычным движением коснулась рычажка радиоприемника, точно издалека зазвучала танцовальная музыка, чужой красивый мир, Юлии нет, вся вина ложится на него, Карла. И к немалому изумлению детей и фрейлейн, он с раннего утра уже был в детской, расспрашивал о том, о сем, в нем чувствовалась какая-то растерянность, дети не могли понять, чего хочет отец, и фрейлейн тоже недоумевала. Как только дети его увидели, они стали спрашивать о матери. И его мысли вновь возвратились к Юлии. До чего это ужасно — он никак не может подойти к своим детям. Надо раньше привести в ясность отношения с Юлией. Без нее ему не справиться с воспитанием детей. Но как же он это сделает? Все погибло для детей и для меня. Не может, ничего не может уже быть. Жизнь моя кончена, мне нечего больше ждать, что исковеркано, то исковеркано, но дети! Не могут же дети отвечать за грехи отцов.
Мыслей больше не было. Он скрежетал зубами.
Ночью, когда ом лежал в постели, что-то коснулось его во сне. Бывает, что смерть вырывает человека из жизни уже в раннем детстве, другие умирают в расцвете своей деятельности, третьим суждено все вынести, и, как бы они ни берегли себя, им, в конце концов, приходится оплатить счет полностью, они даже согласны платить. В ушах у них звучит вопрос, их непривычный к речи язык что-то лепечет… Глубочайший светлый, теплым покоя снизошел во сне на Карла. Однако, когда он поплелся утром на фабрику, все началось с начала. Какое-то чувство, нет, уже больше чем чувство, физическая тоска, видение, родившееся в мозгу человека, осязаемо отделилось от его внутреннего мира, оно жило уже в Карле наяву, ему казалось даже, что оно следует за ним по пятам. Он шел по улице и оглядывался: кто это, к кому он тянется с такой тоской? Но никого вокруг не было. Приближаясь к красному фабричному зданию. он думал: «Как странно, сон вплетается в мою явь. — Его поразила осенившая его мысль. — Это не нервы, я стою на перепутье».
Время отсутствия Юлии измерялось уже не неделями, а месяцами. Они обменялись несколькими формальными письмами, мать Юлии уехала на юг к морю. Юлия отправилась туда же.
— Она очень окрепла, — писала она Карлу. Но больше ни о чем ни слова.
Юлия и дети
Хозе приехал к Юлии в тихую, заснеженную местность, где она теперь жила. Сани с бубенцами привезли его на гору, на террасе он осмотрелся: там не было никого, кроме одинокой женской фигуры, двинувшейся к нему навстречу. Но это, конечно, не Юлия.
Дама, которая шла навстречу Хозе, была в тяжелом темносинем, с желтыми и красными арабесками, платке, какие носили местные крестьянки; надетый на голову платок этот спускался до самых колен. Загоревшая и свежая женщина взглянула на оторопелого гостя и протянула ему руку. Да, это была Юлия, Юлия, встретившая его без волнения и с улыбкой. Сбитый с толку, он поцеловал ей пальцы. Она сказала, точно они вчера только расстались, уговорившись совершить прогулку на лыжах.
— Ну, и погодку же ты выбрал, Хозе!
Он ответил, идя рядом:
— Да, я просто поражен. Сюда попадаешь, словно в другой мир. Там у нас грязь и слякоть.
— Поживи здесь, и ты в этом убедишься. Ты хорошо спал в поезде?
— Сносно, Юлия. Я вообще не блестяще переношу поездки.
Швейцар распахнул перед ними двери, директор отеля низко поклонился, Юлия представила Хозе, улыбнулась из-под своего огромного платка, в котором совершенно утопала ее хрупкая фигурка.
— Итак, господин атташе сейчас отправится спать. Мы увидимся за столом, не правда ли?
Он молча поклонился. Она кивнула ему и директору и, легко ступая, вышла на террасу. Записывая свое имя в отельный журнал, он видел, как она прогуливалась в своем синем платке взад и вперед.
Ничего не понимая, стоял он у стола в удобной теплой комнате, куда привел его номерной. Что произошло? Вчера он не позвонил Юлии, как обычно, он никак не мог этого сделать, но он послал длинную телеграмму, она, наверное, ее получила, — она ждала его, как было условлено. У нее был прекрасный вид, совершенно несвойственный ей, очень здоровый. Задел он ее чем-нибудь? Чем? До позавчерашнего дня все было хорошо. Она тепло спела по телефону маленькую крестьянскую песенку, он в восторге придвинул к аппарату кресло, он никогда не слыхал, как она поет. И вдруг…
Он и часу не выдержал в своей комнате. Переодевшись в спортивный костюм, он бросился вниз, пусть Юлия говорит, что хочет. Вот она; она сидит одна в маленькой зале около лестницы, с книгой на коленях. Он подошел к ее столику, сел напротив нее, она следила за каждым его движением.
— Я сижу здесь и оберегаю твой сон, Хозе. Ты чувствовал это?
Наконец-то! Плечи у него расправились. Он неуверенно протянул к ней под столом руку, она заметила это и слегка погладила ее.
— Но мои старанья, видимо, не очень-то по могли.
Это была она, Юлия!
После обеда они поехали на санях вниз, почти к самому вокзалу, и отправились в лес. Снег, снег, снег. Она сказала предостерегающе:
— Мы далеко не пойдем, здесь рано темнеет, несколько дней назад здесь заблудилась девушка из нашего отеля. Когда в семь часов вечера ее хватились и оказалось, что она еще не возвращалась, за ней снарядили людей с фонарями, словно для спасения погибающих в шахте; ее принесли совсем замерзшую, она до сих пор еще лежит.
Хозе сообщил ей, что хлопочет о переводе в другой город, нарочито провоцируя трения с патроном. Юлия перебила его:
— Что у Карла, Хозе?
— Я вижу, ты и здесь не читаешь газет, Юлия. Карл с головой ушел в дела, но, видимо, ему не везет. Он потерял свой пост в союзе, там хотят отмежеваться от него.
Они шли рука об руку. Юлия остановилась.
— Боже мой!
— Ты огорчена?
— Это для него тяжелый удар. Он очень любит эту работу. Что он делает теперь?
— Занят своей фабрикой.
— А дети? Я ужасно по ним тоскую. Мне стоит больших усилий оставаться здесь. Каждый вечер я ловлю себя на том, что беру в руки железнодорожное расписание и говорю себе: завтра я поеду к ним. Я долго не выдержу этого.
— Так поедем.
— Нет смысла, Хозе. Пребывание здесь действует на меня хорошо. Ты извини меня, но мне будет очень тяжело с ними расстаться, а это все-таки должно произойти. Скажи мне это, Хозе!
В первый раз он обнял ее, она не отнимала головы от его груди, лицо у нее было в слезах:
— Прости, Хозе, мне ужасно тяжело. Я тебе так благодарна, что ты помог мне выбраться сюда, дома я не могла бы осилить всего этого. Но вот, дети, дети! Они там одни в этом большом доме, и он распоряжается ими. Я надеялась, что вдали от него я буду лучше о нем думать, но не могу. Он шпионит за мной. Сюда приезжал недавно его брат, аптекарь. Он жил где-то в другом месте, я узнала его, этого толстяка. Какие они мелкие люди, Отец смеется над ним.
— Бог с ним, Юлия. Пойдем. Покажи мне твой лес.
— Дети, милые мои дети, я не могу их ему оставить. Как они его боятся, как они уже теперь его ненавидят! Я‑то могу уехать, а бедные малютки сидят там. Что нам делать, Хозе?
Они бесшумно двигались по снегу, вдыхая воздух неизъяснимой свежести, с ветвей слетала белая пыль и садилась на них.
— Надо подумать, Юлия.
Юлия уже знала через Хозе о слухах, вертевшихся вокруг Карла. Чудесная весна на юге у моря, — мать тоже приехала сюда, — не показалась ей слишком длинной. Страданье, вызванное неудачным браком, лишь медленно прорывалось, ей нужно было наново внутренне сжиться со всем, и с Хозе тоже, сжечь все мосты, связывающие ее с прошлым, и, пожалуй, вместе со всем отказаться и от Хозе, но это было сверх ее сил. В конце концов, новая жизнь вырастает из старой, не могу же я, которая шла по неправильному пути, переродиться. Карл писал, что необходимо несколько сократить расходы, между прочим, и по дому, спрашивал, долго ли еще должно продлиться ее лечение.
Вернувшись в столицу, она поселилась, не давая знать о себе Карлу, у родителей, в своей девичьей комнате. Вид родного города причинял ей жестокую боль. Она сказала Хозе, что пробудет здесь только несколько дней, пока устроит все дела, и, если он хочет и может, она не возражает против того, чтобы они уехали затем вместе. Хозе не был готов к такому внезапному решению, но можно было взять отпуск. Жаль было холостяцкой квартиры, там он познакомился с Юлией, но теперь она у него не бывала, это связано было для нее с тяжелыми воспоминаниями.
Как-то утром она позвонила Карлу на фабрику. На его вопрос, где она находится, она сказала — у него, дома. Да, она пришла туда, поздоровалась с прислугой, дети были в школе. Она принесла им подарки. Дети были вне себя от радости.
В обед пришел Карл, они пожали друг другу руки, горничная доложила, что к столу подано, все уселись. Карл ждал, когда сядет Юлия; после короткого колебания она села на свое обычное место, принадлежавшее ей больше десяти лет. Карл, явно взволнованный, — он едва говорил, — почувствовал облегчение. Юлия рассказывала детям много смешного, потом детей отослали с фрейлейн в детскую. Карл и Юлия перешли в «уютный уголок», где был сервирован кофе. Когда горничная вышла, Юлия сказала, что она чувствует себя еще не вполне окрепшей душевно (Карл подумал: а я‑то здоров душевно!), поэтому ей не хотелось бы в данный момент вступать в длинные объяснения. У нее нет пока ясного представления, как сложится будущее. Карл, выведенный из равновесия ее присутствием, оскорбленный ее холодностью, ответил, что рад видеть ее, по крайней мере, внешне поправившейся, ему жаль, что он вынужден был просить ее экономить средства, но плохие времена и его не пощадили.
Она улыбнулась своему рабовладельцу (он снизошел, он удостоил ее словом о своих священных делах); мама показывала ей этот грязный листок с пасквилем на него, теперь люди в каком-то странном тоне говорят друг о друге.
Сохраняя выдержку, он ответил (какая она злая, она нисколько не переменилась, она стала еще хуже!):
— Я полагаю, что все образуется.
— Мне хотелось бы (он не думает о том, что я «образуюсь» независимо от него) сегодня еще навестить твою маму.
— Спасибо.
— А затем я хочу успеть до того, как дети пойдут спать, поиграть с ними. Ведь они свободны после обеда?
— Фрейлейн на этот счет лучше осведомлена. Я велю позвать ее.
Он позвонил, горничная позвала фрейлейн; Юлия долго расспрашивала ее о детях. Когда фрейлейн ушла, Карл допил свой кофе, Юлия спросила:
— Ты доволен ею?
— У меня создалось прекрасное впечатление о ней.
Он встал, посмотрел на часы, весь ледяной (он боялся лишиться чувств от сковавшего его холода), не глядя на Юлию, протянул ей руку, взял в передней шляпу и пальто и вышел.
«Идиотская комедия, — думал он, сбегая вниз по лестнице, — скорее бы все кончилось». Он спокойно работал в своем кабинете, внутренне сжимаясь порой от мысли: «И для этого я столько выстрадал!»
Встреча Юлии с матерью Карла была очень короткой. Юлия поехала к ней без всякого дела. Просто мать Карла была одно время единственным человеком, кто как будто понимал ее состояние. «Мне не хотелось бы, — думала Юлия, — чтобы у нее сложилось обо мне плохое мнение». Мать приняла ее внимательно, говорили о клетке для птиц; Юлия осведомилась об Эрихе; мать спросила, окрепла ли Юлия, времена ныне тяжелые, для Карла теперь далеко не лишней будет поддержка близкого человека. У Юлии не хватило мужества перед этими серьезными женскими глазами открыто говорить о своих намерениях, — это та женщина, которая держала Карла за шиворот, — и она сказала: — Ну что ж, она теперь здесь.
— И я надеюсь, Юлия, что два взрослых человека, имеющие детей, найдут возможность сговориться друг с другом. Ужасные времена мы переживаем. Надо сделать все, чтобы удержаться на поверхности.
Так плохо, значит, обстоит с ним дело, а он звуком мне не обмолвился, пока не прижало его к стене, а теперь и меня хотят пустить в ход неизвестно для чего.
Юлия молча кивала на слова старухи, она хотела поскорей уйти, чтобы, не теряя времени, заняться детьми.
— Да, Юлия, детям это тоже нужно.
«Нужно, нужно, а мне ничего не нужно, а, людоеды?»
Она поехала сначала к своей матери, а затем — домой, к детям.
Спасение детей
Когда Карл, вернувшись в обычный час домой, удрученный предстоящим разговором, позвонил (он намеренно не отпер своим ключом, он хотел таким образом предупредить Юлию о своем приходе), ему отперла горничная; закрыв за ним дверь, девушка вопросительно на него посмотрела: барыня придет позже? Этого он не знает. Он ответил таким ледяным тоном, что горничная больше не расспрашивала. Он вошел в столовую, стол был накрыт, он посмотрел на часы, позвонил и распорядился привести детей. Горничная растерялась:
— Да ведь барыня с собой их взяла. Она сказала, что должна встретиться с вами, господин директор, в городе.
На мгновенье Карл, стоя один у сверкающего сервировкой стола, — перед прибором Юлии девушки поставили большой букет цветов, — застыл, но затем овладел собой, вынул часы:
— Барыня, вероятно, сейчас приедет. Мы подождем ее немного.
Девушка, пораженная, вышла из комнаты.
Карл отодвинул свои стул, сел: она сказала, что должна встретиться с ним, увела детей, она поехала к своей матери или к кому-нибудь из родственников.
Он позвонил по телефону, не выдавая своих сомнений. Юлия днем была у родителей (он звонил туда с чувством отвращения). Да, да, — сообразила экономка, — фрау Юлия несколько часов тому назад была здесь с детьми, а затем ведь она уехала. Уехала? Да, и фрау Юлия говорила, что господин директор приедет потом, а она с детьми уезжает раньше. Карл, как автомат, поддакивал, он хотел лишь осведомиться, каким поездом и с какого вокзала уехала фрау Юлия. Но особа, отвечавшая ему по телефону, этого не могла сказать точно.
Итак, что же она сделала? Разберемся. Прежде всего — разберемся. И Карл бросился в детскую, фрейлейн там нет, где же фрейлейн? Она прибежала из кухни; вся дрожа, стояла она перед хозяином.
— Фрау Юлия давно ушла?
Последовал ответ.
— С детьми?
— Конечно. Барыня собиралась поехать с детьми к вам на фабрику.
— Дети взяли с собой какие-нибудь вещи?
Фрейлейн, прижав руки к груди, — у нее смутно мелькнула догадка, — пробормотала:
— Только несколько игрушек. Каждый самые любимые.
— Просто в руки?
— Нет, каждый в свой чемоданчик.
Боже мой, что же случилось?
— Идемте в детскую. Завтра школа есть? Где их ранцы?
Фрейлейн бросилась вперед, распахнула перед Карлом дверь в детскую.
— Вот они. Этот — Юлии, а этот — Карла.
Что случилось, бога ради? С ними что-нибудь произошло? Я ничего не сделала. Я ничего не знаю.
Он переспросил:
— Завтра школа есть?
Она забормотала:
— Конечно. Завтра среда.
Он стоял, оглядывая комнату, вынул часы. Надо подождать еще немного. Может быть, это и не так.
Звонок. Фрейлейн с засветившимся липом бросилась в переднюю, там она столкнулась с горничной, которая уже отперла дверь. В руках у девушки было письмо, спешное письмо, адресованное господину директору. Фрейлейн и горничная молча поглядели друг на дружку — на конверте был почерк барыни. Горничная, покачивая головой, подняла руку с письмом и протянула его фрейлейн, но та письма не взяла, обеими руками она зажимала рот. В освещенном коридоре стоял около детской и ждал хозяин. Горничная дала ему письмо, он уже издали видел его у нее в руке, — сейчас грянет удар, он лихорадочно вскрывает конверт.
«Дорогой Карл, я забрала детей и уезжаю с ними. Они счастливы. И я тоже. Я думаю, что ты сможешь жить без них и без меня. Адрес мой я оставляю адвокату отца. Юлия.
Р. S. Денег я от тебя никаких не жду, что касается детей, то этот вопрос мы урегулируем позже».
Господин директор, большой, широкоплечий, стоит с письмом в руке в длинном коридоре, напротив детской, и читает, читает, точно перед ним большая рукопись. Но он вовсе не читает, — лишь рука его застыла в этом положении, глаза остановились на этом листке бумаги, давно уже эти строки ничего ему не говорят, давно уже при виде их в мозгу у него ничего не шевелится. У него желтое, вялое, переутомленное лицо. Вот рука с письмом опустилась, он поворачивается, и, словно деревянный, высоко подняв плечи, медленно идет по коридору, шаг за шагом приближаясь к столовой, дверь в которую раскрыта. Горничная и фрейлейн, стоя в другом конце коридора, видят, как он неестественно медленно двигается, держа конверт с письмом барыни в приподнятой руке, вот он ступил в залитую светом комнату, где они накрыли стол для всех, он проходит мимо высокого букета прямо к пустующему «уголку». Здесь уже приготовлен боковой столик, на котором стоит электрическая сушилка для хлеба; сюда они тоже поставили огромную вазу с прекрасными цветами, он стоит перед этими цветами. Почему он стоит? Потому что колени не сгибаются, ноги не ходят, больше никаких причин нет. Потом он все-таки тащится к своему музею; и эта дверь тоже раскрыта, но просторная комната погружена во мрак, свет из столовой падает сюда, на полу длинная тень железного рыцаря. Он останавливается на пороге, плечи у него высоко подняты; он стоит, стоит, а потом прислоняется к косяку двери.
Полчаса на кухне и в коридоре, примыкающем к кухне, женщины не слышат ни звука. Ни звука, Неужели хозяин не будет сегодня ужинать? Может быть, сказать ему, что стол накрыт? Но кто пойдет туда? Фрейлейн ни за что не хочет пойти, горничная старше ее, она решительно направляется в комнаты. Пауза. Вдруг — крик, горничная бежит, спотыкаясь, по коридору, зовет кухарку. Барин, — ну что там с барином? — он стоит около музея, у двери, он не оборачивается, не отвечает, он стоит спиной, неизвестно, что он там делает.
Тогда втроем, растерянные, приободряя друг друга, они направляются по длинному коридору в столовую, но оттуда слышно какое-то движение, и вот хозяин, большой такой, переступает порог и медленно, неестественно прямо, с высоко поднятыми плечами, идет им навстречу; они видят у него в руках письмо, голова у него опущена, губы странно заострены, лоб наморщен. Возле детской он останавливается. На него жутко смотреть, его нельзя оставить в таком состоянии, надо кого-нибудь позвать, с ним что-то происходит. В это мгновенье рука его разжимается, конверт падает ему на ботинок, письмо оказывается у его ног, плечи опускаются, они слышат, как он вздыхает, он слегка покачивает головой. Кажется, будто он хочет нагнуться за письмом, он тянется за ним левой рукой, но колени слишком податливы, он склоняется, опускается вдоль стены, ноги скользнули по дорожке, он сидит на полу, наклоняется и падает. Все трое подбегают к нему. Они пытаются его поднять, но он лежит невероятно тяжелой массой. Фрейлейн высвобождает свою руку, хочет вызвать врача. Лежа на полу, — они почти стянули с него пиджак, — он открывает глаза, шарит руками по полу, поворачивает голову, узнает горничную — она поддерживает его; он садится, сидя оправляет на себе пиджак и тяжело поднимается. Шатаясь, поддерживаемый с обеих сторон, входит он в детскую и, глубоко дыша, опускается на кровать Юлии-младшей, тихо просит воды. Он пьет, задумчиво смотрит перед собой, велит принести бумажку, которая лежит там в коридоре — на полу, письмо. Он просил бы еще, чтобы кто-нибудь позвонил брату, аптекарю, пусть придет. Девушки выходят, фрейлейн остается у дверей дежурить. Он тихо сидит на краю кровати, точно размышляя после оконченной беседы, руки его вяло висят меж колен. Письмо и конверт лежат возле него на одеяле.
Через десять минут — резкий звонок. Это примчался Эрих. Горничная что-то шепчет ему на ухо — барину, повидимому, нездоровится. Увидев растерянные лица прислуги, почуяв странную атмосферу, царящую в яркоосвещенных комнатах, Эрих вынужден крепко взять себя в руки. Где же хозяин? Женщины указывают на детскую. Карл сидит на кровати, потирает себе лоб, молча смотрит исподлобья на Эриха и улыбается. Потом начинает растирать колени, они почему-то не слушаются, берут Эриха за руку и встает. Он покорно дает увести себя из детской. Но у двери еще раз оглядывается, показывает на письмо, лежавшее на кровати, фрейлейн подает ему письмо. И вот они, Карл и Эрих, медленно идут в кабинет. Карл все время вздыхает. Они садятся на кушетку, и Карл, улыбаясь, протягивает Эриху письмо, которое он вместе с конвертом только что сунул себе в карман. Зевая, он говорит:
— Оно немного помялось. Это от Юлии. Она сейчас здесь, вернее, она уже снова уехала.
И следя за тем, как Эрих разглаживает бумагу, он кивает и говорит:
— Она очень торопилась.
Эрих прочитывает письмо и прикусывает нижнюю губу. Надо что-то сказать:
— А дети?
— Она взяла их с собой. Она ведь пишет об этом. Покажи-ка. Вот же, видишь? Счастлива, почему, в сущности, счастлива, я ведь ей ничего не сделал.
Он передергивает плечами. И несколько раз, покачивая головой, повторяет:
— Однако, она очень торопилась.
Глядя, как он все время хмурится и пристально смотрит перед собой, Эрих понимает, что Карл ни на чем не может сосредоточиться. Он помогает брату раздеться и лечь в постель.
Уложив Карла, Эрих идет на кухню, просит горничную принести бутылку красного вина и выпивает глоток за глотком два стакана. Весь какой-то обмякший, он опускается в кресло и ждет действия алкоголя. Он застыл, помертвел, Карл владеет им, он, Эрих, потерял себя, снова зло, сотворенное другими, ударило по нем. Но вот, мало-помалу руки и ноги Эриха наливаются теплом, это — вино, он замечает вазу с цветами, а на большом столе — чудесный букет. Этот празднично убранный дом — поле битвы демонов. Какие арены выбирают себе демоны! И Эрих встает и идет туда, где он чует что-то человеческое, — на кухню. А кроме того, он непрочь поесть. На кухне, куда он вваливается, сопя, стоят молчаливой стайкой женщины: горничная, фрейлейн и кухарка. Эрих просит приготовить ему бутерброд, если возможно, с холодным мясом, либо с каким-нибудь не острым сыром. Все оживляются. Горничная и кухарка страстно убеждают его поесть горячего, все стоит еще на плите, и Эрих послушно садится за стол. Пока он соображает, как велика емкость его аппетита, ему подают блюдо за блюдом, он ест, расспрашивает женщин, как кого зовут, давно ли они здесь служат, поужинали ли они уже и какое кушанье каждая из них любит больше всего. Хлебая суп, он считает нужным оправдаться в том, что он теперь ест, ведь он, в сущности, уже ужинал сегодня, но без горячего. Некоторые, когда они расстроены, едят, как дикари, они не замечают, что рядом, другие, теряют аппетит, он же сначала заставляет себя есть, а уж во время еды аппетит постепенно появляется, — хорошая еда не хуже любого приятного времяпрепровождения. Беседа эта, проведенная в милой и понятной форме, произвела на трех женщин самое лучшее впечатление. Между прочим, Эрих сообщил, что сегодня он будет ночевать здесь, так как брат заболел. Кстати, как это началось? И тут псе трое, вразброд, наперебой, шопотом рассказывают ему, как они ждали барыню с детьми; фрейлейн, плача налагает, как после обеда барыня велела детей одеть, она, фрейлейн, решительно ничего не подозревала, и вдруг дети не вернулись. Хозяин пришел в назначенный час, мы приготовили цветы, а потом получилось это письмо.
— Ну, а что сделал хозяин?
— Он прочел письмо, потом так странно расхаживал по дому, а потом мы испугались, потому что он стоял в дверях столовой, затем он упал в коридоре. А что, у хозяина удар?
— Ерунда, он просто переутомлен, вдобавок эти волнения.
Эрих думает: «Мне не следует вести разговоры с этими женщинами, они, хотя и вполне разумные существа, но в этом доме не полагается общаться с прислугой». И в ту же минуту старшая из девушек, горничная, заявляет свое мнение. Она шипит.
— Этого барин не должен спустить барыне, нельзя ей позволить так просто взять да утащить детей. — сначала она по нескольку месяцев прохлаждается на курортах, а потом рассказывает нам всякие сказки.
Кухарка перебивает ее:
— Молодой барин (боже мой, я не так уж молод), — надо бы вам заявить в полицию, иначе она завезет нам наших детей, кто ее знает куда.
Фрейлейн не перестает плакать.
— Почему вы плачете?
Горничная:
— Это фрейлейн, она два года была с детьми, ничего, фрейлейн, дети вернутся. Сделайте же что-нибудь, молодой барин, надо скорей заявить в полицию, чтобы эта…
Эрих заклинающе прикладывает палец к губам, он молча поглощает две миски компоту, потом прощается со всеми, каждой пожимает руку, фрейлейн он успокоительно похлопывает по плечу.
— Милейший господин, — говорит кухарка, убирая со стола. — Он еще раз приходит на кухню, на этот раз он просит привести ему из дому ночное белье.
И вот, вся большая квартира погружена в тишину и мрак.
Далеко, прорезая поля и леса, мчится поезд, увозя Юлию с детьми. Поезд несется сквозь ночь, яркие огни буравят черноту, ощупывают металлические рельсы. Сигналы, озера, деревни, леса, все дальше и дальше столица. Вечная ночь. Звездное небо. Женщина спасла своих детей, ей хочется распахнуть окно и ликующе крикнуть в плодоносную весеннюю ночь о своем счастье. Под ней, на диване международного вагона, спят ее дети, они спят вместе, бросив игрушки на пол, они не раздевались, у них нет ночного белья.
— Это кража, — ликует Юлия, — я выкрала их, я выкрала себя, я спасла нас всех, он никогда больше нас не увидит.
Сраженный человек пробуждается
Карл, проснувшись на рассвете, лежал не в силах пошевельнуться. Да и зачем? Упав с высоты, он лежал тяжело, с обмякшими мускулами. Человек, лежавший здесь, был тем самым владельцем фабрики, у которого рухнул дом, с таким трудом построенный его собственными руками, нора, в которую он прятался. Но он мужественно держится. Он нащупывает то, что еще уцелело в нем. 0н ищет не себя, нет, он ищет свое место среди людей.
Услышав в коридоре шаги кого-то из прислуги, Эрих включил занавешенную лампочку над своей кушеткой, чтобы посмотреть, который час. Тотчас же послышался голос Карла:
— Эрих? Доброе утро.
Эрих, в пижаме, подошел к нему.
— Спал хорошо, Карл?
— Ничего. Подними шторы, я с часок полежу еще.
— Само собой. Я прописываю тебе лежать до обеда.
— Садись ко мне. Ночь была ужасно длинной.
— Я принесу тебе снотворное, и ты проспишь весь день.
Карл замотал головой.
— Она опустошила мой дом. Это ужасно больно. Она отобрала у меня все. Сначала себя, потом — детей. Как у зачумленного. Разве я зачумленный, Эрих? Скажи честно. Ты это знаешь.
Эрих со стоном прикрыл лицо рукой:
— Это несчастье.
— Она оскорбила меня так, как ни один человек меня не оскорблял. Я, может быть, в ее глазах ничтожество, недостаточно элегантен, тонок, у нее более высокие требования, мы — маленькие люди, провинциалы, я не умею шутить, Эрих, я всю жизнь должен был работать и мучиться, ты знаешь, какое бремя лежало на мне. Но следует ли меня за это наказывать, что-нибудь во мне ведь есть или ничего нет? Скажи откровенно. Я недавно рассказывал тебе, что со мной когда-то сделала мама.
Карл оборвал себя, задумался.
Эрих:
— Ты и ей говорил об этом?
— Я кое-что обронил, это было в те дни, когда подписывался договор с теткой, — и я жалею об этом. Я сказал, что мать меня ударила, когда я был уже взрослый.
— Что же она?
— Я оплошал. Я хотел показать ей, что к семье сохраняют привязанность, не топчут ее, несмотря ни на что. Ибо я свою семью создавал так чисто, честно и бескорыстно, как только возможно. Она была моей женой. (Не понимаю, чего он так носится с этой «семьей», точно с идолом каким-то, эти женатые люди — форменные маньяки).
Карл застонал и поднялся:
— Все эти качества никому не нужны, дело тут не в семье, семья — ерунда, все это жалкие пережитки вчерашнего дня. Ты был и есть крестьянский неуч, которого мать когда-то била по щекам. О, как эта женщина надругалась надо мной!
— Ложись, Карл, нужно тебе что-нибудь? (Эрих был поражен, Карл ни словом не упомянул о любви, он не чувствовал любви, он только проклинал, защищался.)
— Я пойду в ванную, приведу себя в порядок. Я должен найти ее, она обязана отдать мне детей и извиниться, а потом пусть отправляется на все четыре стороны.
— Ты говоришь глупости, Карл. Оденься и пойдем часок погуляем.
— Ладно. А дом останется таким, как есть, ни на волосок ничего не изменится. (Это мое последнее слово — дом не рухнул, я приказываю: он не рухнет!)
Он встал, прямой и спокойный, пошел в ванную. Он корчился от муки, я все это создал, а она губит дело рук моих, так двадцать-тридцать лет назад отец поступил с матерью, и она не в силах была отстоять себя.
Смертоносная молния ударила в мать, сеть великого превращения была уже накинута на нее, земля уже разверзлась перед ней, но она ускользнула и сохранила себя. Карл же еще горел, и неизвестно было, отстоит ли он себя.
За завтраком он сказал Эриху:
— Если хочешь пожить у меня, пожалуйста, я всегда тебе рад, но помощь мне не нужна.
— Может быть, ты переедешь к маме?
— Квартира меня не мучает. (Наоборот, у меня с ней есть счеты, я одолею эту мебель, штука за штукой.)
Братья расстались в передней с прежней сердечностью, машина Карла дожидалась внизу. Прислуга с удивлением смотрела на преобразившегося хозяина, — он задаст этой женщине, детей он, конечно, скоро вернет себе. Покончив кое с какими неотложными делами, Карл написал заявление домохозяину об отказе от квартиры, для него это была попросту мера для сокращения расходов, и решил, что он оставит себе только одну прислугу, запрет ненужные комнаты. Затем он вспомнил о майоре и о клевете, которую тот возвел на него, позвонил своему адвокату и по телефону договорился с ним, чтобы тот составил жалобу на редактора журнала и тотчас же дал ей ход.
От Карла Эрих поехал прямо к матери. Возбужденно расхаживая взад и вперед по комнате, он не мог удержаться от того, чтобы не рассказать матери и о Хозе. Он хотел убедить ее, что с Карлом и Юлией дело вовсе не так просто. Ну и досталось же ему от матери! Она отругала его, с проклятьями обрушилась на Юлию. Эта каналья немедленно должна выдать детей, либо надо силой отнять их у нее. Глядя на неистовствующую женщину, Эрих пожалел, что рассказал ей о Хозе, и попросил не говорить об этом Карлу.
— Именно, осел ты этакий, именно: это первое, что ему надо сказать. Ты почему не хочешь сказать? Вероятно, ты доволен, что те благополучно удрали вдвоем, похитив вдобавок детей? До брата тебе, видно, дела нет?
— Не говори ему ничего, мама. Он и так невыносимо мучается.
Но она немедленно позвонила Карлу, голос его звучал спокойно, — она попросила его тотчас же приехать к ней, и он обещал. Когда он вошел, она горячо обняла его, как давно уже не обнимала, Эрих, чуть не плача, ретировался, — она плакала у него на груди. От злости, — подумал Карл. Он спросил, медленно подводя старуху к дивану:
— Эрих, верно, тебе уже все рассказал?
— Да, и я рада, что ты так стойко держишься. Ты знаешь, где она?
— Нет.
— Садись. Почему ты не узнаешь ее адреса?
— Я был сегодня очень занят, мама (настолько я еще не справился с собой).
— Ты хочешь, я вижу, оставить ее в покое. Эрих тебе, конечно, не рассказал, что это за особа.
— Мама!..
— Да, что за особа, какую невестку я выискала себе. Ты разведешься с ней, ты немедленно начнешь процесс о разводе, чтобы отобрать у нее детей.
— Ты хочешь окончательно добить меня, мама, разве и без того не довольно?
— Какие у вас слабые нервы, стыдитесь, мужчины! Она позорит честь нашей семьи. Ты не допустишь этого. Завтра все будут говорить, что она сбежала с любовником, да еще выкрала детей.
Карл строго посмотрел на мать.
— Хватит, мама. Я прошу прекратить этот разговор, я не хочу этого слышать.
— Хочешь или не хочешь, мне все равно. Она сбежала и сбежала со своим проходимцем.
Карл встал. Он крепко стиснул зубы.
— Ты что либо знаешь?
— Конечно. Эрих все узнал. Это — Хозе.
— Хозе? Что за имя? Кто это? Ага, атташе?
— Да, ты его знаешь. Эрих ездил в горы, он кое-что подозревал, и там он встретился с ее хахалем.
— С Хозе?
— Да.
— Что же, Эрих? Ах, так. Он просто не мог решиться сказать мне об этом. Напрасно. Это сократило бы многое.
— И я так думаю, Карл.
Хозе, посторонний мужчина, — с Юлией.
Оба молчали. Старуха, сидя на диване, смотрела на сына своими решительными глазами:
— Тут нечего раздумывать, мальчик. Нужна полная ясность. Очистить дом от этой грязи.
Она стучала костяшкой пальца по столу.
— Сегодня, немедленно, возбуди дело о разводе,
Он молчал, — я не могу еще, с Юлией посторонний мужчина, это у меня в семье.
— Это верно, мама, что с Хозе?
— Немедленно возбудить дело о разводе, Карл.
(Она ускользает от меня, я не отпущу ее так легко.) Тихо, так тихо, что мать едва расслышала его, он сказал:
— Я ее верну.
— Ты сошел с ума, мальчик.
— Она должна вернуться. Она — член моей семьи. Она не смеет разбивать мне семью.
— А он?
— Я убью его.
Он встал.
— Ты видишь, мама, как я прав. Ее надо образумить. В крайнем случае, я за волосы притащу ее.
— Но, бога ради, Карл, неужели ты хотя бы палец протянешь за такой особой?
— Она — моя жена. Она должна вернуться.
— Это сумасшествие. И, кроме того, ты не можешь принудить ее.
— Она поймет, что у нее нет никаких оснований оставлять меня, что она поступает несправедливо.
— А он?
— Я убью его.
Но последние слова он произнес уж совсем тихо. Он погрузился в свои мысли (непостижимо!), он повторил свой вопрос:
— А действительно верно, мама, что с Хозе? Она с ним ездила?
— Эрих подслушал телефонные разговоры, которые они вели. Любовные разговоры.
— Чей разговор он подслушал?
— Юлии.
— Это правда, мама? С ним?
— Спроси у Эриха.
Карл, точно освободившись от какой-то мысли, которая держала его, как подпорка, внезапно со стоном уронил голову на стол:
— Тяжко это. Видишь, мама, так складывается моя жизнь.
Оба заплакали. Она обняла его, утешая. Но он лучше владел собой, чем она думала. Когда она спросила, неуверенная в его ответе, не пообедает ли он с ней, он утвердительно кивнул, он вчера не ужинал, надо поесть, надо быть сильным. Она так обрадовалась его словам, что, как ребенка погладила этого большого мужчину по щекам.
Почему Карл, молчаливый попрежнему, — он и вообще-то не отличался многоречивостью, — так хорошо владел собой, легко было объяснить: его занимала Юлия и этот, непонятным образом, внезапно вынырнувший Хозе. Карл не думал больше: непостижимо. В непроизвольном и неосознанном, бурном и безудержном смещении, которое произошло в его душе, обе эти фигура слились в одну. Юлия и Хозе, Хозе и Юлия, они были единым новым объектом, объектом, выворачивавшим ему все нутро наизнанку. Страшная, все растущая, просто чудовищная сила шла от этого нового образа, который Карл носил в себе. Юлия — Хозе. Он не отдавал себе отчета, что вызывал в нем этот образ: ярость, желание мстить, ненависть. Чудовищем, сверхчудовищем навалился он на Карла, и Карл единоборствовал с ним, спрашивать и гадать он не мог. Чудовище смутно ворочалось, гнало его, когда он приходил на фабрику, из знакомых фабричных зал; такой власти Юлия никогда не имела над ним. Ему казалось, что ему легче, когда он носится по улицам. Он зашел в почтовое отделение и разыскал в адресной книжке адрес Хозе, — что-то заставляло его это делать, — вот он, этот адрес, вот это имя. Карл положил на место книжку, захлопнул ее. Гляди-ка, она лежит здесь открыто, доступная всем, имя Хозе огненными буквами горело на бумаге, сквозь толщу страниц и картонный переплет.
Карл взял такси и поехал туда, где жил Хозе, он знал дом, в котором находилась его квартира. Он тут часто бывал с Юлией. Вот он, этот дом, с модными каменными балконами, широкими низкими окнами, через эти двери он входил вместе с Юлией, а потом не раз она одна легко скользила в эти же двери, когда он, Карл, был в отъезде или работал у себя на фабрике, тот отпирал ей, на ней, конечно, была шляпка, которую я потом видел, но по шляпе ничего не заметишь, а тот дожидался Юлию наверху. — Шел дождь, Карл зашел в подъезд напротив влекущего его к себе дома и стал смотреть. — Вот, на третьем этаже, вот эти окна, этот балкон, Юлия — Хозе, вероятно, они отваживались иногда выходить на балкон, думая обо мне, назло мне. Они, они (колеса задвигались, поднялся шум, застучали машины), они (он задыхался, он не отрывал глаз от дома напротив, он слился с обоими в жгучем объятии, судорога свела его колени).
Он вышел из подъезда, пошел по самой обочине. Я должен отомстить ей, я должен наказать ее. Он видел ее хрупкую фигурку, ее рыжие волосы, берет, надвинутый на ухо, она шла быстрой, изящной походкой, она торопилась к тому, — он ощущал это на языке, — я должен ее наказать! И вдруг опять, опять что-то шевельнулось в нем, это исходило от нее, — ужасное, жестокое, жгучее, острое, ошеломляющее обаяние.
Так провел Карл дождливый день, в который он узнал о Хозе. Карл взял такси. Он поразил Эриха своим появлением в аптеке. Эрих страшно обрадовался, он уже было звонил на фабрику. Однако в столовой, куда они вошли, он испугался — такое было измученное лицо у Карла, — но не подал виду, сказал лишь, что Карлу необходимо уехать, если он хочет, то можно поехать вместе.
— Мама говорила. что ты встретил в горах Юлию. Расскажи, как это было, и о Хозе.
Итак, имя Хозе было, значит, и здесь произнесено. Могло повториться прежнее, интересно, во что оно сейчас вылилось бы. Эрих отлынивал, но Карл резко сказал:
— Говори все, что знаешь.
— Это ужасно, — начал Эрих, и хотя он жалел брата, ему все же пришлось рассказать о телефонном разговоре, — это ужасно, Карл, я не знаю, что там у вас с Юлией было, но злой она мне не показалась, она о тебе ни разу плохого слова не сказала и, что самое ужасное, — они, повидимому, по-настоящему любят друг друга.
И, по настоянию Карла, Эрих, изумленный внимательностью, даже какой-то жадностью, с которой Карл его слушал, — приводил подробности этих телефонных разговоров. Он видел, как Карл впитывал в себя каждое слово, он передавал ему и то, что знал от Ильзы, рассказал, как Ильза была растрогана. Удивлявшее Эриха выражение лица Карла не менялось, он как будто за словами Эриха слышал еще что-то. Эрих думал: как он ненавидит ее, он собирает против нее улики, он положительно въедается в каждое слово. Потом лицо Карла разгладилось, он похлопал Эриха по плечу:
— Мы одолеем и эту штуку.
Некоторое время он посидел еще один, погруженный в себя: Эрих вышел, ему нужно было в аптеку. В последнее время он стал внимательнее относиться к своим делам: пример брата, по которому кризис так ударил, испугал его. Истории с майором, семейная катастрофа, любовным разговор Юлии, — все это страшной тяжестью легло на мягкого Эриха. Что будет с братом, что грозит всем им? Счастье, что хоть мать жива.
Пригородная гостиница.
Хозе должен был отправиться вслед за Юлией. Она переехала границу, чтобы быть вне досягаемости на случай, если бы Карл пустился на поиски. Она жила у родственников отца в маленьком сельском городишке, где дожидалась перевода Хозе в другую страну, но дело это затянулось. Ей было особенно страшно за детей. Она писала Хозе, чтобы он остерегался Карла, Карл — человек, не знающий уступок, он, вероятно, чувствует себя очень уязвленным и собирается мстить. Она просит Хозе все бросить и ехать сюда. Но это было не так просто. Юлия, хотя и не брала денег у Карла, — ее родители были состоятельны и помогали ей, — но долго так продолжаться не могло; если она получит развод от Карла, то уж денег от него ждать нечего, а поженись они сейчас с Хозе, им обоим, в случае, если бы он потерял свое место, нечем было бы жить. После одного такого, полного отчаяния, телефонного разговора, Хозе приехал к Юлии.
— Бога ради, Хозе, что это будет, ведь я не могу приехать к тебе в город.
— Я не нахожу выхода.
Все же приезд Хозе успокоил Юлию. Но вскоре он позвонил ей из города, что на его прошение о переводе ответили отказом; на этом месте он служит очень недолго, личные мотивы, которые он привел, произвели неблагоприятное впечатление, в ближайшее время ему придется приналечь на работу, чтобы в один прекрасный день не оказаться перед фактом отставки. В ответ на вопрос Юлии, не может ли он через некоторое время повторить свою просьбу о переводе, он сказал, что его небольшая страна также сильно затронута кризисом, должности в зарубежных представительствах, по мере возможности, сокращаются, и надо поэтому действовать соответственно с положением вещей.
— То есть? — спросила Юлия.
— Тебе приехать сюда.
Он услышал всхлипывание, затем:
— Нет, — после чего она повесила трубку.
Она писала ему: «Я не могу поселиться с детьми поблизости от Карла, мы хотим с тобой начать новую жизнь, почему ты не щадишь меня?»
Когда Хозе, спустя две недели, перевез ее из цветущего городка, утопавшего в благоуханиях мая, в столицу, она была почти в таком же состоянии, как и в первые дни разрыва с Карлом. Она боялась Карла. Но Хозе устроил ее в отдаленном, мало популярном предместье у маленького озера. Они поселились в дешевом домишке, куда он перевез свои книги и кое-какую простую мебель.
Его роскошная холостяцкая квартира была лишь коротким сном.
Юлия и Хозе, начинавшие свою совместную жизнь в эту чудесную пору раннего лета, слегка опасались Карла (когда-нибудь ведь должно произойти объяснение с Карлом насчет судьбы детей и развода), хотя и не имели, в сущности, никаких оснований его бояться. Для него нет больше «Юлии». Разве она вообще когда-нибудь существовала для него? Она была лишь подарком, который преподнесло ему общество, теперь даже гордость и радость от этого подарка, и те стерлись. Юлия была с посторонним мужчиной, разрушителем их брака, они составляли вдвоем тот страшный образ, который Карл носил в себе, — смешение прелести со злобой. Это была повседневная пытка. Его внутренний мир, все сокровенные тайники его души были жестоко взбудоражены. Он не понимал, какие силы действуют в нем, он лишь ощущал себя жертвой, чем он не был и в то же время был. Общество, класс, жизнь которых он вел, к благам которых он стремился, отступились от него, оттолкнули его, в скором времени они нанесут ему новый тяжкий удар (он предчувствовал это). И тут в нем зародилась какая-то сила, раньше не существовавшая, — ей раньше запрещено было существовать, — она властно заявила о себе и, равнодушно наблюдая, как рушится все вокруг, как бы выглянула на открывшийся простор. Но как только она отрывалась от понятий окружавшей Карла среды, она могла только блуждать в темноте и лепетать что-то нечленораздельное.
Карл запер почти все комнаты. Ключи он носил с собой. Иногда вечером его охватывало какое-то неопределенное томление (это было нечто большее, возможно — воспоминание об инспекционных обходах). Горничная сидела одна далеко на кухне. Он осторожно выходил из своей спальни, зажигал все лампы в доме, так что комнаты утопали в свете.
Он шел по просторной столовой, обходил большой стол, за которым никто не сидел. Начинался бой с призраками.
Он представлялся им. Стул стоял рядом со стулом, из «уютного уголка» кивал гостиный гарнитур, он шел туда, показывал себя, он — здесь. Ибо это уж не была просто мебель. Все были в сборе, он так хотел, опершись о кресло, он обращался к ним, улыбался, не открывая рта. Здесь были они все — Юлия, дети, прошлое. Потом он шел к музею, вынимал ключи из кармана, включал свет. Заклинание духов продолжалось. Он проходил из конца в конец всю длинную комнату, по стенам неизменно висели и стояли спутники многих лет, драгоценные шкафы, кресла, канделябры, вазы, на шнурах спускалась с потолка лампа (как тихо, даже в темноте угадываемая, висела она) и жестяной рыцарь с кольчугой и с опущенным забралом. На блестящей поверх, кости стола лежал ровный слой пыли, Карл потрогал пальцем, провел линию. Это был знак того, что тайна сохранена. Он приветствовал всех легким подмигиванием и неслышно возвращался в столовую — я снова здесь — он шел прямо к ее портрету, бросал на него взгляд, но только беглый, — ее час еще не настал, будет дан сигнал, когда притти ей вместе с другим, который неотступно следовал за ней. Миновав коридор, он заходил в детскую, в комнате пахло затхлым, он осматривался: все стояло на своих местах, он проводил пальцем по полке с игрушками, покрытой толстым слоем пыли, не спеша, удостоверялся, что ничего не изменилось, удовлетворенно кивал и выходил из комнаты. Молча останавливался он и ждал перед дверью Юлии. Ни разу не входил он в ее комнату, этого ключа он при себе не носил, даже до ручки двери он не дотрагивался, комната хранила свою тайну. Так тихими вечерами покинутый побеждал свой старый дом, насыщал его своей тайной. До сих пор дом этот еще не видел своего хозяина. Хозяин вновь превращал его в своего слугу, заколдовывал его.
В один из таких вечеров, выполнив свой долг по отношению к дому, он открыл, так как день был душный, балконную дверь и вышел на балкон. Цветы в ящиках увяли, поникли засохшие стебли, на каменном полу валялись лепестки. Карл с удовлетворением установил это. Потом он поглядел с высоты третьего этажа на улицу. Он все еще жил в кварталах, в которых поселилась мать, приехав из провинции. Теперь он видел, что не напрасно он хранил верность этим улицам. Он стоял наверху и глядел с балкона вниз. Улица, по которой время от времени проходил автомобиль и лишь изредка показывался прохожий, мало-помалу, пока еще неясно, заговорила с ним. Чем-то хорошо знакомым, отошедшим в небытие, веяло оттуда. Отвернувшись и войдя в комнату, он подумал — предстоит еще завоевать улицу.
Он взял шляпу и крадучись спустился вниз, прошелся по нескольким улицам. Он двигался, как рыба, мимо которой мелькает приманка, рыба поворачивает голову, ища след, но видит лишь легкую рябь в воде. Как давно он живет здесь, много лет он ни разу не вглядывался в эти улицы, ему достаточно было неясного сознания, что они тут. Теперь же он приближался к ним, и к нему навстречу шли старые улицы (как много их было еще!), широкие площади (как они изменились!). На углу стоял железный черный фонарь, он оглядел его снизу доверху, и нето воспоминание, нето чувство, почти неуловимое, шевельнулось в нем, — так в жарко натопленном террарии зоологического сада видишь: лежат стволы, влажный, неподвижный ландшафт, и вдруг какое-нибудь лежачее дерево шевелится, — это, оказывается, крокодил, он раскрывает, зевая, свою пасть. Так бродил Карл по длинным, плохо освещенным улицам, заходя все дальше и дальше, здесь как-то удивительно хорошо ходилось, все тяжелое отдалялось; успокоенный, возвращался Карл домой.
«Я развязался со своим домом, — думал Карл поднимаясь по лестнице. — Юлия путешествует и я тоже совершаю путешествие». (Ему приятно было делать то же, что и она.)
Однажды, когда он, вырвавшись из своей квартиры, вышел на улицу, ему показалось, что на нем неподходящий костюм.
«Наступило время моего отдыха, — смеялся он над собой, — надо переодеться». И в самом деле, он вошел в магазин на какой-то бедной окраине и купил, как он сказал продавцу, для старого слуги дешевый костюм вместе с пальто и фуражкой. Счастливый, шел он с этим пакетом по улицам, пока нашел тут же неподалеку третьеразрядную гостиницу. Он сиял — он был положительно вне себя от радости — маленький неприглядный номер, здесь можно было сесть, переодеться.
С этих пор его все чаще и чаще тянуло из его большой квартиры сюда, он почти бежал в эту маленькую комнатку, здесь он мог, никем не замеченный, приходить и уходить. Началась его двойная жизнь, но только внешне это была двойная жизнь, вряд ли это доходило до его сознания.
Живые существа обладают невероятной выносливостью. Судьба кружит с молотком в руках вокруг них, ударяя по ним до тех пор, пока попадает на трещину, но и осколки все еще продолжают жить, пытаясь так или иначе сохранить свое существование. В дешевом, неуклюже сидящем костюме, в фуражке, которую он купил себе, Карл выходил поздним вечером из гостиницы и засунув руки в карманы, гулял. Из жалких домишек и подворотен выходили, как пауки, женщины, девушки, — помоложе и постарше — заговаривали с ним, дотрагивались до него. Ему довелось узнать здесь просто поразительные вещи. К нему прикасались чужие руки, ему в глаза заглядывали чужие глаза. Для этих женщин ты был только человеком, который бродит здесь, просто человеком. Ты, точно по мановению волшебной палочки, переносился в другой мир, где ты был только прохожим. Как весам, которые показывают исключительно вес, безразлично, — кто ты — князь или нищий, мыслитель или кретин, так и здесь тебя принимали только как человека, мужчину. Может быть, они знали о тебе больше, чем ты знаешь о себе сам. Им ни о чем не нужно спрашивать тебя, и так, как они глядят на тебя, они глядят на многих. Это — бедные, дурные, нечистоплотные люди — женщины.
И Карл, испытывая под непрерывным потоком пристальных взглядов непостижимое ощущение сначала где-то около нёба, потом оно бросилось в зубы, — почувствовал, как кто-то дотронулся до его плеча, его взяла за руку чья-то рука, затем вырисовалась человеческая фигура с женским лицом под маленькой темной фетровой шляпкой. Он не противился. Это было искушение. Вошли в комнату, обставленную с мещанской претензией, в ней был отдаленный намек на уют; женщина спросила, хорошо ли у нее в комнате, и обрадовалась, когда он похвалил красный абажур на лампе и идиотское драпри над софой.
— Кисею я сама вышивала, — похвастала она.
Она сказала ему «ты» и выпросила столько денег, сколько хотела. А потом он все-таки затрепетал: она исчезла за ширмой и через несколько минут подошла к нему по голубому половику в одних башмаках, чулках и бюстгальтере. Кокетливо поворачиваясь и улыбаясь, она показывала себя.
— Ты идешь?
Такая девушка, такие жесты его никогда бы не прельстили, такой товар он не стал бы покупать. А теперь он не замечал широкого, бледного лица и глубокого рубца на шее. Белое, точно обсыпанное мукой тело было живое, кожа, волосу, бедра, все это жило, так она предлагала себя многим, так, как он теперь, сидели здесь многие. Это притягивало, точно сильный магнит, можно и надо было дать себе волю, мысли улетучились (где-то там, в темных глубинах сознания, всплыли Юлия и Хозе). Он держал в объятиях женщину. — как зовут ее? — он ликовал, она никуда не бежала, он обнял ее и полетел в пропасть. Она должна была стерпеть от него любовь и кару, унижение и бесчестие и отплатить ему тем же. Все это за то, что та покинула свое место за его столом и вообразила, что может существовать без него.
Женщина вынесла неистовство мужчины, потом сбросила его с себя, грубо толкнула его, и он тоже снес ее грубость, которая была в порядке вещей.
Итак, его пригнали к этому стойлу. С утра Карл сидел на фабрике, считал, диктовал, подписывал, обходил цехи, осведомлялся о течении кризиса, после обеда вел беседы с политическими соратниками. А вечером он уходил из дому и исчезал на своей окраине. По мнению Эриха, Карл теперь не был таким удрученным и разбитым. Он много, даже как-то возбужденно, говорил; разрыв с Юлией, в сущности, пошел ему на пользу, он поразительно быстро оправился от него. Но, присмотревшись ближе, Эрих с тревогой заметил лихорадочное состояние Карла, какое-то непонятное внутреннее горение, его бодрость была часто наигранной, и потом эти широко раскрытые пустые глаза, это долгое усталое сиденье на диване и неподвижно устремленный в пространство взгляд.
Карл был уже совершенно как дома (второй «домашний очаг») в маленькой двухэтажной гостинице. Ему нравилось иногда поужинать здесь, прочитать газету, в бедненькой комнатушке он расставил и свои чемоданы с бельем и ночные принадлежности. Владельцу он представлялся загадочной, но симпатичной личностью, он быстро и точно платил по счетам, должно быть, где-нибудь в отдаленной части города он занимался всякими сомнительными делами. Карл и в самом деле наполовину переселился сюда, ему было неописуемо хорошо от сознания, что он вырвался из когтей своей роскошной квартиры. Чего только он не видел на этих улицах, его зазывали женщины, и он снова и снова поддавался искушению.
Он уверял себя, что все это происходит от долгого одиночества, его борьба с Юлией каждый раз вновь накладывала свою печать на его вторую жизнь.
Пересекая широкую площадь, прошла стройная и милая женская фигурка; они пошли вместе, женщина сказала, что живет недалеко, но они довольно долго шли по улицам, наконец, она привела его к приличному на вид дому, поднялись по широкой деревянной, хорошо освещенной и чисто убранной лестнице, в передней за столиком, на котором горела лампа, сидела приятная пожилая дама и читала, она обменялась со стройной девушкой взглядом, сняла свои роговые очки, положила их на столик, открыла одну из выходящих в коридор комнат, узкую и длинную и, оглядев ее хозяйским оком, вежливо и ласково пожелала приятного вечера.
Карл сидел за столом, листал газету, девушка говорила, что, конечно, приходится зарабатывать на жизнь, ей живется трудно; ей тоже трудно, каждому на свой лад (он дал бы многое, чтобы быть на ее месте). Она сказала ему, — в эту минуту она мечтательно снимала с себя пальто и шляпу — что живет одна. Но за стеной слышны были голоса, женский и мужской, горячий, захлебывающийся шопот. Карл хотел было рассердиться, что она обманула его, но он невольно услышал, о чем шептались за стеной; разговор этот возбудил его, он был вновь захвачен страшным водоворотом, вновь забил в нем необузданный и опасный подземный поток, руки у Карла стали горячими, взгляд — неуверенным; девушка, Ева эта, старалась заглянуть ему в глаза, он не попрекал ее, в этом для нее тоже ничего нового не было. И когда она положила свои пальцы ему на руку, а за стеной послышался женский стон, он с силой привлек ее к себе, лицо ее поплыло куда-то словно в бреду, она тихонько захихикала ему в ухо; увидя его отсутствующий взгляд, она сморщила нос, глаза ее сузились, как щелки, она высунула кончик языка, крепко прикусив его зубами.
Тайны
В эти дни Карл доставил матери и Эриху большую радость.
Денег для него они раздобыть не могли, их великолепный план — побудить тетку дать деньги, чтобы вложить их в предприятие, — рухнул, тетка положительно со злорадством писала: она счастлива не иметь в такое время ничего общего с делами, Карлу ведь так хотелось получить фабрику в полную собственность, у него было достаточно времени, чтобы обдумать этот шаг, ее покойный муж достаточно сделал для семьи Карла, и она надеется, что Карл, в благодарность за это, не разорит напоследок старое солидное дело и не покроет позором фирму ее мужа.
Это была грубая издевка, Эрих погрузился в мрачные размышления, мать бранила тетку. Но Карл, по крайней мере, уступил их настоянию возбудить против Юлии дело о разводе. Когда Карл спросил себя, чем все это кончится со мной, он вспомнил о Юлии, поехал к своему адвокату и поручил ему начать бракоразводный процесс.
— Наконец-то, — сказал кругленький, краснощекий человечек в больших очках с золотой оправой: ваши колебания мне были понятны, — если даже жена и забывает о своем долге, то все же она остается той, с которой тебя связывали брачные узы. Но, в конце концов, начать судебный процесс требует ваш отцовский долг.
Они крепко пожали друг другу руки. В тот же день Карл узнал от адвоката местожительство Юлии и детей. Он испугался, узнав, как близко они живут. Ошеломленный, сидел он у себя на фабрике. Как-то в воскресенье он, не выдержав, поехал в предместье, где жила Юлия. У него ушел почти весь день на то, чтобы увидеть их. Только во вторую половину дня, — он спрятался за кусты, — показалась со стороны своего домика на узкой лесной просеке она вместе с детьми. Дети, весело крича, бежали впереди, мальчик гнал обруч. Юлия, без шляпы, в легком белом платье, шла быстрым шагом, поспевая за ними. Загар, который был на ней, когда она приехала с юга, сошел, она опять посветлела, но вид у нее был здоровый, и ступала она твердо. В какие-нибудь две минуты они прошли мимо Карла и исчезли из виду. «Боже мой, до чего я дошел!» — без слов думал он. Он был ослеплен. Через некоторое время послышались медленные тяжелые шаги, Карл не хотел смотреть в ту сторону, — это, наверное он, — но все же взглянул и увидел его уже только в профиль и спину; он проводил его глазами до поворота. Это спокойные жизнерадостные люди. Карл подождал еще несколько минут, вышел кустарника и направился прямо к вокзалу.
Ах, несчастная это была мысль — навестить Юлию. Не менее тяжела была процедура в конторе у адвоката, которая вскоре началась. И вот Карл, после долгих колебаний, выдержав натиск родных, умолявших его не являться — какие могли быть переговоры между ним и Юлией? — сидит против Юлии. Она пришла одна. Он посмотрел на нее. Это была его жена, воплощение всей счастливой поры его жизни — подъема на фабрике, размеренного, серьезного, строгого быта. Жизнь эта кончилась. Юлия испугалась, взглянув на него. Он похудел, выглядел каким-то вялым. Он не противился ее пожеланиям. Она думала, удивленная и встревоженная: его все-таки очень потрясло, я никогда не думала, что он будет так потрясен. Возможно ли? Она хотела детей оставить у себя с тем, чтобы несколько недель в году они жили у него. Адвокат был вне себя. Но Карл тихо улыбнулся.
— Что мне делать с ребятами? Ведь я смогу их видеть, когда захочу.
— А если вы женитесь?
Карл лишь коротко рассмеялся. Но адвокат все же по мотивам, которые, как он сказал, неудобно обсуждать втроем (он хотел переубедить Карла), оставил незакрепленным пункт о детях до следующей встречи. И Карл и Юлия, чтобы еще раз повидаться, согласились с этим. В качестве повода, после быстрого разрешения денежного вопроса, — Юлия заранее отказалась от какого бы то ни было содержания, — решили остановиться на взаимном отчуждении супругов. Но адвокат предложил отложить закрепление и этого пункта до следующего раза, так как вопрос вины кого-нибудь из супругов неотделим от вопроса о детях.
Перед вторым совещанием с адвокатом — все его попытки уговорить Карла кончились ничем, Хозе всю эту неделю не мог понять, что делается с Юлией — Карл и Юлия разговаривали наедине в столовой у адвоката. Карл уже вынес себе приговор, он расстался с Юлией, над этим поставлен был крест. Ей ужасно больно было видеть его измученное лицо, — что она с ним сделала! Она спросила его, — ведь переговоры их так мирно протекали, — не хочет ли он поговорить с ней?
— Ты нездоров, Карл?
Он чуть не рассмеялся: она спрашивает меня о здоровье. Он старательно всматривался в ее лицо, ища чего-то, — это была его жена, он называл ее «Юлия» (дом, семья за столом, «инспекционный обход»), но рядом с ней существовала другая могучая Юлия, они были несовместимы.
— Что с тобой, Карл? — допытывалась она.
Они попрощались с удивленным адвокатом, обещая через час вернуться («век живи, век учись»), и уселись в пустом ресторане, забравшись в самый отдаленный угол. Он спокойно последовал за ней. Сначала они молчали (у нас был общий, прекрасный дом), потом он поднял голову и спросил, как ей живется. Услышав «хорошо», он оживился, что-то шевельнулось в его душе. Хрупкая, рыжеволосая женщина, подперев рукой подбородок, лишь медленно осознавала, как он переменился. Это был не тот Карл, которого ока знала. Это не комендант крепости, в которой она была заключена. Он, повидимому, не следит больше за своей внешностью, на нем был безобразный незнакомый ей галстук, — какая безвкусица, воротничок какой-то странной формы, — что за вкус!
И весь он как-то опустился. Она была поражена, изумлена. Что это: смирение, покорность, что, что? С ним можно говорить, его можно расспрашивать, он не замыкается.
— Что ты делаешь по вечерам, Карл?
Он ответил:
— Слоняюсь без цели.
— Где? По комнатам? По всем?
— Нет, в твою я не вхожу.
— А что ты делаешь там? Ты и в самом деле один? (Ему можно задать любой вопрос.)
— Там? Один, да. Хожу из комнаты в комнату. И сражаюсь. Я все одолеваю.
Она откинулась на спинку стула. Он сошел с ума.
— Ты один ходишь по комнатам? А горничная?
— Она на кухне. Я теперь все могу вынести. Раньше было страшно тяжело. Я всех осиливаю. И тебя тоже, и его.
— Кого?
— С кем ты живешь.
Она опустила голову, кровь ударила ей в лицо, — как это его потрясло, но я ничего не пони-маю.
Он искоса посмотрел на нее своим новым взглядом (что же это такое?) и зашептал:
— У вас нет надо мной власти. Я выдержу вас.
— Ты ненавидишь меня, Карл. Ты погляди только, как мне тяжело. Ты ведь знаешь, как это произошло. Ты никогда со мной не разговаривал.
— Я знаю, Юлия. Но вы — ты вместе с ним — являетесь ко мне почти каждый вечер, и я выдерживаю вас.
У нее мурашки побежали по коже.
— Что ты делаешь, Карл? Я ничего не знаю о тебе.
Она прижала руку к груди, он улыбнулся ей. Это другой человек, его надо расшевелить, он подавлен, он в состоянии какого-то судорожного напряжения.
— Но теперь я больше не хожу по комнатам. Мне некогда. Я вовсе и не бываю там. Я живу в другом месте.
— Как же, ведь ты не выехал из квартиры?
— Нет, но по вечерам я переселяюсь туда, где я жил мальчиком. На окраину. У меня есть там маленькая комнатка.
— И?..
— Я живу там. (До чего напряженное лицо! И эта улыбка!) Я с удовольствием бы и совсем перешел туда. Лучше бы я никогда оттуда не уходил. Тогда бы у меня не было фабрики, и ты и я — мы были бы от многого избавлены.
— Что ты там делаешь? (Она толкнула его в плечо, он словно забылся.) Карл!
— Ничего, Юлия. Впрочем, да. Женщины.
— Кто такая?
— Не знаю.
— Ты не знаешь, как ее зовут?
— Это не определенная какая-нибудь женщина, Юлия. Они некрасивы, но попадаются иногда и красивые.
— Ну, и что с ними?
— Я люблю их. Это началось с тех пор, как ты ушла. Все это вертится вокруг тебя, одной тебя, но я вас ненавижу.
Лицо его исказила судорожная гримаса, в которой было все: болезненность, вожделение, страх. О, как он болен! Он ищет в этих женщинах меня…
Она не знала этого человека, нет, она не знала его, в чем ее вина тут? Она была страшно взволнована, — это уж был не разговор. Она прошептала:
— Карл! (Она сказала «Карл», и это прозвучало жутко, и все-таки это был тот самый Карл, который топтал ее.) Что ты со мной делаешь, Карл?
— Ты это чувствуешь, Юлия?
Глаза у него заблестели.
— Ты чувствуешь меня, Юлия?
— Замолчи.
Она всхлипнула. Он сказал:
— Кельнер смотрит на нас. Пойдем. Адвокат ждет нас.
Она плакала, опустив голову. Потом, сделав над собой усилие, вытерла глаза, припудрилась:
— Скажи адвокату, что мы хотим послезавтра еще раз встретиться.
Карл снова погас.
— Вряд ли он согласится на такие частые встречи.
— Хочешь, чтобы я пришла к тебе, Карл?
Что она сказала?
— А ты хочешь, Юлия? Куда? На мою окраину?
— Я подумаю. Я обязательно хочу тебя завтра или послезавтра видеть. Слышишь?
— Я буду здесь.
Они поднялись. Она протянула ему руку. Ей вдруг захотелось прижаться головой к его груди, но его неподвижный темный взгляд отпугивал ее. (Что он со мной делает?) Она погладила его по руке и умоляюще посмотрела на него. И глаза его, в которых собачья преданность боролась с вожделением, вдруг посветлели, и взгляд, человеческий, долгий, вопрошающий остановился на ней. Она чуть не лишилась чувств: кто же он, что я натворила?
Они простились. Ему не нужно было просить ее о молчании, она чувствовала, что все они трое — Карл, она и Хозе — связаны единой страшной тайной брака.
Вечером она, счастливая, сидела с детьми и Хозе вокруг стола, при свете лампы, они много смеялись (а там где-то был Карл).
На следующее утро Хозе позвонил Юлии, что сегодня вечером ему придется уехать с некой миссией, она была ужасно огорчена, но про себя благодарила судьбу. В тот же вечер, проводив Хозе, она на вокзале написала письмо Эриху: «Вы простите меня, что я пишу вам, но я знаю вашу привязанность к брату. Вчера, встретившись с ним у адвоката по поводу наших печальных переговоров, я говорила с ним. Меня встревожило состояние его здоровья. Позаботьтесь о Карле. Очень прошу вас никому о моем письме не говорить».
И вернувшись в свой уединенный домик у озера, одна с детьми, она отдалась охватившему ее чувству безграничного удивления и тревоги. Что случилось с Карлом, кем же был этот человек, с которым она прожила столько лет, может быть, она никогда не понимала его? Может быть, она поступила с ним несправедливо, и все это: бегство, похищение детей, связь с Хозе — всего этого не надо было делать? Здесь за городом у нее было достаточно времени для размышлений.
«Он меня подавлял, порабощал, и только теперь он сам раскрывается, — это под влиянием горя. Он вовсе не такой тиран. Но как я должка была поступить? Следовало вернуться к нему, я чересчур поспешно действовала, в конце концов, он муж мой».
Она поехала в город к родителям. Те не находили слов для осуждения Карла; хорошо, что Юлия развязалась с ним, это беспримерный негодяй: как он обошелся с майором, который раздобыл ему заказы, но теперь его фабрика здорово трещит по всем швам. Они поздравляют Юлию, — она во-время выпрыгнула из кареты.
Юлия думала: «Это говорят мои родители, если они так поносят его, значит, в нем есть что-то хорошее, не надо было уходить от него, но что мне теперь делать?»
Юлия была в таком смятении, что не решилась пойти, как было уговорено с Карлом, в ресторан на свидание с ним, ее пугали настроения Карла, они увиделись лишь у адвоката. Тот доволен был, что можно оттянуть окончательное оформление развода, так как отец Юлии в случае развода претендовал на возвращение части приданого; надо было составить ряд всяких письменных соглашений, Юлию до глубины души возмутило циничное поведение отца. Карл улыбнулся ей с ласковой покорностью. У нее защемило сердце.
Мать Карла попрежнему жила маленьким спокойным домом; старая, но еще крепкая, она все-таки внешне изрядно поддалась. Как-то утром к ней приехал Эрих, он был удручен, письмо Юлии жгло ему руку, и Карл к нему не показывался. Эрих неожиданно заговорил с матерью об их детстве, о том, как жилось Карлу.
Мать, ничего не понимая, с удивлением слушала его.
— Карл все еще вспоминает об этом?
Она тоже ничего не забыла, но на другой лад. Она взглянула на Эриха:
— Что с вами обоими? Неужели вы до сих пор толкуете друг с другом об этих вещах? Да ты еще ко мне приходишь с этой дребеденью.
— Без всякой причины я бы этого не стал делать, мама, даже после разговора с Карлом. Не в разговоре этом дело. Ты знаешь ведь, в каком тяжелом положении сейчас Карл.
— Я знаю еще и то, что ты защищаешь и извиняешь Юлию. Ты ему это сказал?
— Конечно. Он это отлично знает. И он не оправдывается.
Мать вспылила и ударила ладонью по столу.
— В чем ему оправдываться? Перестанешь ли ты, наконец, болтать чушь? Право, Эрих, твое знание людей, заимствованное у твоих молодцов, не к месту здесь. Она бросила его, а он должен оправдываться? Она прелюбодейка, осужденная по закону и праву, среди бела дня она выкрадывает у него детей, а он должен оправдываться. В чем, скажи, пожалуйста?
Толстяк сдерживался, он и сам был очень взволнован.
— Я не хочу задеть тебя, мама, я передаю тебе лишь наш разговор и все то, что я говорю, сказано было не мной, а Карлом.
— Что же он сказал?
— Он рассказывал, например, о своей юности и как ему тяжко было…
— Боже мой, к чему он говорит об этом?
— …всякая радость, или, как он выразился, любовь вытравлена была у него из нутра.
Старуха, сидящая на диване, ударила кулаком по столу и закричала:
— Об этих вещах вы толкуете друг с другом? И для этого я вас вырастила, для этого я вывела вас из грязи, чтобы вы бросали в меня грязью? Разве Карл не был всегда моим хорошим сыном, привязанным к семье? Разве он не выполнял своего долга по отношению к семье лучше, чем его отец? Он был хорошим мальчиком, кормильцем нашим, чего только мы для тебя, Эрих, не сделали, а теперь он говорит, что из него вытравили радость.
Она принялась убеждать Эриха.
— С ним стряслось несчастье, и пусть он не сваливает его на других. А он не рассказал тебе кстати, что он годами грызся со мной, потому что я не разрешала ему гонять по улицам со всеми оборванцами и негодяями, которые набивали ему голову сумасшедшими идеями? Где бы он теперь был, наш господин фабрикант?
— Ему мало радости от его фабрики.
— Смешно это. Всем теперь тяжело. Юлия, эта уличная девка, сводит его с ума. Что же это за радость, какую я вытравила из него?
Эрих опустил голову:
— Ну — что он не чувствует в себе любви.
Старуха уставилась на Эриха, она ничего не понимала. Однако последние слова Эриха вызвали все же воспоминание — она подумала о своей жизни: провинция, веселый, легкомысленный муж и она — суровая, скучная, тоскующая по любви к мужу и вдруг — смерть. А Карл? Ее сын, ее потомство. Она тихо спросила:
— Что же я с ним сделала, Эрих?
— Не знаю, мама.
Но обвиняющее письмо Юлии (и она тоже страдала) жгло ему руки.
Эрих сидел у матери и не желал уступать. Он чувствовал себя страшным образом вовлеченным в несчастье любимого брата, он должен ему помочь, пришел его черед помочь брату, он не уходил от матери, он хотел все узнать. Помолчав, он заговорил об отце, которого совершенно не помнил. Мать кивала, бормотала что-то, рассказывала: отец был легкомысленный человек, он ни с чем не считался, народил детей, не заботился о них.
— А я — он не замечал меня, он ступал по мне, — полузакрыв глаза, она собирала свои воспоминания, — такого человека я никогда в жизни не встречала больше, это был маленький князь, и дом наш был, как у порядочных людей.
Эрих сказал, нащупывая:
— Вы были подходящей парой.
— Он хотел сделать меня золушкой. Деньги мои он развеял по ветру. А потом — взял да умер. Карлу пришлось зарабатывать на жизнь для нас всех. А ты знаешь, что Карл очень многое унаследовал от него? И он хотел удрать из дому, и, если он добился чего-либо, то он исключительно мне обязан этим.
— А как ты жила после смерти отца, мама?
— Видишь, Эрих, ты действительно хороший сын. Думаешь, Карл хоть раз задал мне такой вопрос? Мне жилось тяжело, и все-таки это было отдыхом. Почему не признаться в этом? В большом городе люди сбрасывают с себя цепи, сынок.
Старая женщина задумчиво улыбнулась:
— Могу тебе сказать, что, встреться я с твоим отцом через десять лет, я бы лучше поняла его.
Эрих содрогнулся. Да, Карл пал жертвой, ему пришлось подчиниться, мать оказалась более сильной стороной, злой, конечно, она не была, она была, как все другие, она хотела получить свою долю любви. А Карл был ее сыном. Семья. Угнетатели и угнетенные! (Мать, улыбаясь своим воспоминаниям, не заметила, что в это мгновенье она потеряла сына.) А он сидел, точно опутанный по рукам и ногам, он не мог помочь Карлу, он смял письмо Юлии в кармане пиджака.
Решающая встреча
В эту пору насилия, растерянности и слабости, когда промышленность корчилась, охваченная параличом, когда болезни одних стран перебрасывались на другие, люди стали воздвигать здания безумия, по которым, как по пирамидам и Вавилонской башне, позднейшие поколения могли воссоздать картину эпохи. Это были невидимые стены таможенных рогаток, горы, сложенные из декретов, но такой высоты и прочности, что наиболее устойчивые и необходимые товары, и те не могли переползти поверх них.
Нашлись люди, у которых оказался недозволенный здравый смысл, подсказывавший им выход из положения. Многие (хотя и не очень большое число) перекочевывали с места на место (при этом надо было преодолеть паспортные преграды, а осилив их, люди натыкались на загородки профессий, переходили от одной работы к другой, опускаясь все ниже и ниже), но и тут их ждало разочарование, всегда кто-нибудь опережал. Деньги, грязные деньги, давным-давно уже самыми темными путями переводились за границу, в ценных бумагах, заключенных в конверты, они перелетали океаны и земли, они превратились в нового вида перелетную птицу, за которой охотились птицеловы, они реяли, реяли, хлопали крыльями, ища, где бы опуститься. Только фабриканты и заводчики с разбухшими головами сидели на своих фабриках, оборудование их было добротное, с такими невероятно тяжелыми машинами никуда не убежишь.
Однажды Карлу оказали честь своим совершенно неожиданным, просто неправдоподобным визитом майор и его аристократическая супруга. Они держали себя неестественно натянуто, что никак не вязалось с обычной громкой суетливостью майора и страстностью его супруги. Они принесли с собой документ — договор между Карлом и майором, из которого вытекало, что майор во всякое время имеет право затребовать сведения о ходе дел на фабрике и вообще получить у Карла любые разъяснения. Майор и его жена были встревожены слухами о плохом положении дел, надо было лично заявиться к Карлу, пусть видит, что они не собираются отступать от своих прав. Карл испугал их своим видом, но говорил он довольно добродушно. Гости, которые пришли поинтересоваться, куда ухнули их деньжонки, доставили ему большое удовольствие. Нисколько не щадя их, он изобразил картину печального положения дел, но заверил, что им нечего беспокоиться, ибо он к этой лодке привязан, и если она сядет на мель, то и он вместе с ней; такое заверение, однако, при взгляде на давно не бритое серовато-зеленое лицо Карла, отнюдь не могло служить утешением. Мадам, с трудом скрывавшая свое бешенство, заметила язвительно, что заказы можно обеспечить, только имея хорошие связи, а если пренебрегают этими связями, то нечему вообще удивляться. На это Карл предложил ей, как совладелице, пустить в ход свои связи. Мадам молча и презрительно откинула назад голову. Они хотели, бы еще, — сказал майор, не предвидя ничего хорошего от этой беседы, — осмотреть фабрику. При обходе они узнали новость. Карл закрыл часть цехов, которые оказались нерентабельными, и теперь вел переговоры с одним из своих заграничных друзей о перенесении их за границу. При этих словах Карла мадам незаметно толкнула своего мужа. Более подробных сведений по этому поводу Карл не сообщил, лишь уклончиво сказал, что вопрос находится в стадии разрешения.
Покинув через полчаса эти весьма негостеприимные стены, мадам вне себя спросила майора, понимает ли он, что тут происходит? Карл растаскивает фабрику по частям! Сначала он погубил их деньги, а теперь он вывозит остатки оборудования. Фабрика принадлежит нам, мы — совладельцы. Чета всполошилась донельзя, оба видели уж на месте фабрики голую пустыню, точно они могли потерять намного больше того, что уж потеряли.
Карл раскаивался — он напрасно сказал им о загранице. Они могли использовать это для мести к ему. Когда одураченная чета стала шепотком делиться своей тайной с друзьями (кто станет вспоминать об их намерении определенным образом обеспечить свои деньги), друзья всплескивали руками, и слышались голоса: измена, грабеж среди бела дня, так всякий, кому его пашня не родит хлеба, может отправиться за границу (с каким бы удовольствием они сами, если бы могли, сделали это!). Майор и майорша могут быть спокойны, Карл не ускользнет от них, для этого существуют связи с налоговыми и таможенными инстанциями, и если в данный момент этих связей нет, то их можно установить. Карл взбунтовался против их класса, так пусть же он почувствует его силу.
На тесных и широких улицах городской бедноты, где вечерами бродил Карл, двигалось множество всякого народа, и здесь лучше, чем в центре города, заметно было то, что происходит. Вблизи слышны были проклятья и душераздирающие стоны людей, по которым ударяет безжалостный молот угнетения. Карл работал у себя на фабрике то в необычайном возбуждении, то тупо и безнадежно, все время напряженно ища выхода. С невероятными трудностями осуществлялось предприятие, о котором он намекнул майору и его жене, то самое, продиктованное отчаянием и, как он хорошо знал, недозволенное дело — частями переводить за Границу и некоторые установки и методы производства, которые, может быть, будут лучше окупать себя. Еще недавно это было бы просто и легко осуществить, теперь же это требовало уплаты огромных пошлин, если не запрещалось вообще. Налоги и пошлины вырастали непреодолимыми преградами, преграды эти предприниматели старались обходить на тысячу разных ладов, основывая, якобы, филиалы за границей, пересылая машины частями, под предлогом ремонта. В общем же это была несолидная работа. Ничего лучшего Карлу в голову не приходило.
Он продолжал вести двойную жизнь. На фабрике он был попрежнему суровым патроном, обремененным множеством забот. Вечером, при одной мысли о мертвом доме, ему становилось дурно. Лицо Карла и манера держать себя, изменились, дыхание стало медленней и глубже, в голосе зазвучала какая-то более мягкая нотка; порой секретарша, неожиданно войдя в кабинет, заставала патрона в мальчишески мечтательной задумчивости, он смотрел перед собой с простодушно-ласковой улыбкой. Часто случалось теперь, что патрон разговаривал со стариком-доверенным на личные темы, чего прежде никогда не бывало. Иногда, мрачно глядя из окна своего кабинета, он вдруг с ужасом осознавал, что он действительно погибший человек, без семьи, без дома, одно ему осталось, — эта стонущая, подыхающая фабрика, которая не жила и не умирала. И снова вспыхивала эта одержимость его; он, очертя голову, бросался в нее, она ускоряла его шаги, Юлия — Хозе, Хозе — Юлия, поймать их, они во всем виноваты, уничтожить обоих — и он шел к женщине, к женщине, безразлично, было ли в ней сходство с Юлией или не было. Ибо инстинктами его владела не любовь, рожденная в душе, связывающая со всем миром; грубые и неотесанные, они жили в глубине его существа как отвратительный отброс я лишь изредка поднимались на поверхность, искаженные и искажающие, нелепые и смешные в торжественном облачении супруга — как Юлия содрогалась. сталкиваясь с ними! Но вот облаченье это изодрано, оно снедает его и делает своей жертвой. Обессиленный, он молил: я не хочу, освободите меня кто-нибудь, спасите меня, не дайте мне погибнуть, так можно дойти до человекоубийства или самому отрубить себе голову. — И он блуждал по городу, трясясь от холода в теплый летний вечер, подняв воротник пальто, бродил он по улицам, где безнадежность и печаль (не общий ли у нее корень с его тоской?), рожденные другим горем, вновь поселились на своих старых квартирах. Он носился, он блуждал по улицам, не замечая. что тысячи и десятки тысяч носятся, подобно ему, в этой части города и в других, в других городах, все они потеряли оседлость, на месте стоят одни дома. Каждый из этих тысяч думал, что он один, но это было каиново клеймо, знаменье времени. брат не узнавал брата. Слепые люди, убитая правда! Власть и тщеславная наука могли торжествовать.
Вскоре Карл заметил и еще одно; хорошо было пить, много пить.
Ночь. Бедное загнанное человеческое тело лежит, лист, упавший наземь вместе со многими другими во время великого листопада, свернулся, ссохся. Карла ничего больше не трогало. Но в ночной тьме над ним зажигалось маленькое тихое пламя. От недели к неделе оно становилось ярче. Это было то пламя, которое по существу звалось «Карлом», пока гора еще не обрушилась на него. Карл видел теплые, хорошие сны. Он лежал неподвижно. Ему снилась большая, суровая фигура, она сидела и ходила, о чем-то говорила и что-то делала. Лицо было темное, как туча, и глаза могли бы заглянуть Карлу в самое сердце. Кто было это громоздкое существо — мужчина или женщина?
У этого существа было широкое львиное, гривастое лицо, сладостные и властные речи, ему можно было только подчиниться; как грозовая туча было выражение лица.
Приходилось ли тебе поздней осенью итти по лесу? Нога тонет в сплошной бурокрасной листве, но неожиданно то тут, то там глаз твой радует зеленый стебелек травы. Кажется, что опавшие листья задушат зеленый росток. Но нет, они рассыпаются, гниют.
Как — то вечером, довольно поздно, Карл воспользовался отсутствием горничной и в припадке жесточайшего душевного кризиса совершил варварское деяние. Ударив молотком по мозаичной двери своего редкостного шкафа, он разбил ее в куски, он размахивал молотом, обрушивая его на картины, вазы. Делал это он без всякого воодушевления и без всякого ожесточения. Работал с усердием добросовестного рабочего. Разбивая вещь за вещью, он отдавал себе полный отчет в том, что делает это без всякой злобы. Со звоном полетели на стол осколки чудесной старинной лампы. Одним ударом он свалил жестяного рыцаря. Раздался такой звон, что он затаил дыхание и прислушался, не идет ли кто. Он выпрямился, вышел, в столовую, постоял, прислушиваясь, в коридоре. Нигде ни звука.
Он снял пиджак и повесил его на спинку стула. Проходя мимо рояля, он задел его. Оглянувшись, он посмотрел на рояль, потянул огромное драгоценное покрывало, вышитое Юлией, вазы и фотографии покатились на ковер, он поднял покрывало с его длинной бахромой, бережно надел его на плечи и с серьезным видом прошелся по комнате. Опустившись в углу на стул, откуда виден был весь музей, он окинул его взглядом. Все было спокойно. Он убедился, что все лежало так, как раньше, на стене и на потолке ничего не шевелилось. Тогда он перебросил покрывало через голову и застыл. Сидел с закрытыми глазами. Прошло четверть часа, полчаса. Он вяло опустил плечи. Захотелось спать. Он отбросил с лица бахрому, посмотрел перед собой, зевнул. Встал, пошел, покрывало волочилось за ним. Он оперся, обессиленный и задумчивый, о стол, и вдруг, откуда-то из пустоты выплыла мысль и в одно мгновенье овладела им с дикой силой: смилостивиться над вещами, достать на кухне керосин и спички, облить их, пусть огонь испепелит все, беги, сбрось с себя этот платок, достань банку, спички, потом открой балконную дверь, взгляни вниз на улицу, наклонись глубоко-глубоко, попробуй перелезть через решетку, и если ты выпустишь ее из рук…
Звонок. Это в передней. Никто не отпирает. Горничная еще не вернулась. Кто бы это мог быть? Он вышел в столовую, подождал, схватил покрывало, засунул его в ларь, надел пиджак. Опять звонят. Кто это? Здесь я никого не принимаю. Время позднее. Подожду.
Снова звонок. Не бурный. С ровными интервалами. Уйдет он? Удивительный человек. Я сейчас все равно ухожу. Ну и терпенье же у него. Интересно, долго он будет еще звонить?
Четвертый раз. Карл медленно идет к двери. Скажем себе: еще два раза. Если он позвонит еще два раза, я отопру. Он вынул часы. Интервал в полторы минуты — и снова звонок. Еще полторы минуты — и еще звонок.
Карл положил часы в карман. Итак, откроем. Осветив переднюю, он взял с подзеркального стола щетку, пригладил волосы, провел платком по лицу и отпер.
Перед дверью стоял высокий сухопарый господин в соломенной шляпе, лицо гладкое, возраст неопределенный. В руках у гостя была легкая трость. Господин приподнял шляпу, открыв при этом низкий лоб и легкие светлые волосы, и спросил, имеет ли он честь разговаривать с хозяином дома? Он говорил с иностранным акцентом. Можно ли войти? Карл спросил, в чем дело? На лестнице трудно будет изложить цель прихода. Карл впустил его. Горничной все еще не было. Если это бандит, он может убить меня. Карл прошел вперед, гость, держа шляпу и палку в руках, гордо и энергично откинув голову, длинными размеренными шагами вошел вслед за ним через широко раскрытую дверь в столовую. Карл посмотрел, закрыта ли дверь в музей. Туда бы я его сейчас не мог впустить.
Сухопарый высокий господин остановился посреди комнаты, поворачиваясь корпусом в обе стороны. Оглядывал комнату. Карл выдвинул два стула из-за большого пустого стола. Господин сказал:
— А этой картинки нет.
— Какой картинки?
— Талисмана. Бог, хранитель твой при свете дня, хранит тебя и ночью.
Кто это? Гость не представился. Резким твердым голосом он продолжал:
— Но, может быть, эта картинка висит в другой комнате, в вашей спальне?
Он иронически, лукаво подмигнул ринувшемуся ему навстречу Карлу:
— Мы вряд ли выбросили эту хорошенькую старинную семейную вещицу, а?
Этот человек меня знает. Незнакомец кивнул.
— Верно. Говорите, говорите, не стесняйтесь.
— Вы…
— Верно. Впрочем, и я бы вас не узнал. Двадцать. двадцать пять лет — это не пустяк. Четверть века.
Это был Пауль. Этот высокий сухопарый человек с иронической усмешкой. Он был чрезвычайно худ, но какой глубокий, твердый взгляд больших лучистых глаз. Неужели и раньше у него были такие светлые глаза? Карл (кто был теперь этот Карл? Фабрикант? Сорокалетний мужчина? Семьянин? Неизвестно кто? Мальчик?). Карл нерешительно протянул ему руку, ту самую, которой он полчаса тому назад размахивал молотком. Гость спокойно и не спеша пожал ее, положил шляпу и трость на стул, но Карл отнес их в переднюю; вешая и рассматривая шляпу, он думал: «Неужели? Кто? Пауль? Что у меня с ним общего? Просто даже смешно. Все перевернулось вверх дном, рыночный зазыватель Пауль в моем доме, мир сошел с ума, что нужно этому человеку, денег? Не шантаж ли это?» Незнакомец, — это действительно Пауль, — сидел за большим пустым столом, положив длинные руки на его блестящую поверхность, на месте Юлии. Но Карл сел не на свое место, а напротив Пауля.
— Я надеюсь, что не поцарапаю стол, это ваше произведение, прекрасное дерево и не коробится. У вас, может быть, гости? Я вам не мешаю?
— Гости? Да, были. Я ждал, что дверь отопрет горничная, но она, видимо, вышла.
— Понятно. Погода прекрасная. Вам бы тоже следовало погулять. Что вы делаете один дома? Я пришел на-авось. Странно, что вы не переехали в новую западную часть города, в знаменитый Вестен.
— Там живут мой брат и моя мать.
— Они совершенно правы. Там много воздуху. Там нет такого чувства, как будто тебя законопатили. Если уж человек сам связан в движениях, то пусть, по крайней мере, его окружает простор, некоторое безлюдие, только деревья да животные вокруг, хотя бы это были одни пауки да муравьи.
— Вы провели эти годы в дальних краях?
— Вас удивляет мой акцент? Да, я много передвигался. Порой, впрочем, бывало и наоборот. У нас тогда бывало лишь десять шагов в длину и десять — в ширину. Наш брат часто сменяет прогулки под открытым небом на прогулки за решеткой. Но зато мы не всю жизнь сидим в тюрьме, как другие.
Он спокойно посмотрел на Карла, лицо Карла было неподвижно. Гость рассмеялся.
— А вы стали большим человеком. Богаты, влиятельны, сильны.
Карл махнул рукой.
— Не расскажете ли вы мне, конечно, не обязательно сегодня, как чувствует себя хозяин жизни. Я имел возможность либо издали наблюдать таких людей, либо стоять перед ними в качестве бедного грешника.
— Ничего особенного, — сказал Карл, — впрочем, я не так уж богат, а властью уж я, верно, никакой не обладаю. Ведь вы, несомненно, слышали о кризисе. Приходится работать, не щадя сил.
— И стоит?
Карл пожал плечами, сделал неопределенный жест рукой.
Гость подтянулся, сел прямо.
— Я тогда, помните, ушел из города, временами приходилось нелегко, но они меня не поймали. Нас всех здорово тогда прижали, двум моим лучшим друзьям снесли головы, лишь вас уберегла судьба для иных целей. Скитаясь по чужим краям, я тоже «не щадил сил», чтобы иметь возможность теперь разговаривать с вами наконец, я переплыл океан, сажали меня не раз, но ни разу не сломили, я встречал чудесных людей, иногда эти люди, можно сказать, так и шли ко мне, а иногда приходилось бродить, как в пустыне. А теперь я здесь, впервые за все эти годы, меня привел сюда кризис, который так тревожит вас. Впрочем, он и меня тревожит. Вы — первый человек, которому я наношу визит. Вы простите, что я так долго звонил, но наш брат очень настойчив.
Карл, сидя, церемонно поклонился.
— Мне очень приятно освежить старые воспоминания.
«В сущности, мне не о чем говорить с этим человеком, он, вероятно, займется своей подстрекательской деятельностью, с нас хватит и так». Гость пристально смотрел на него. Я мог бы подняться и сказать, что, к сожалению, занят.
Карл спросил:
— Вам что-нибудь нужно было от меня?
— В каком смысле?
— В каком угодно.
— Благодарю. Я всюду нахожу то, что мне нужно. А остановился я у вашего брата. — Он снова иронически улыбнулся. — Да, у вашего брата Эриха, у аптекаря. Один мой здешний молодой приятель устроил это. Эрих, — говорят, — часто дает у себя приют приезжим. Мой молодой приятель и к вам меня привел. Он ждет внизу.
Я встану. Этот человек невыносим. Эрих — сумасшедший парень.
— Ради бoга простите, но поскольку вы остановились у моего брата, я еще буду иметь честь вас видеть, а теперь, я, право, оторвался от очень важной работы.
Гость не двинулся с места: от какой работы?
Этот человек совершенно беззастенчив. Он не имеет представления о законах вежливости (я трудился над разрушением своего музея).
— Это, пожалуй, к делу не относится.
— Но мне-то как раз и хотелось увидеть поближе богатого, могущественного человека, хотя бы и во времена кризиса. Чем вы заняты по вечерам?
Однако, это уж чересчур (я разбивал стулья и шкафы в музее), Карл глотнул слюну, поджал уголки рта и хрипло сказал:
— Пишу докладные записки.
— Вы неутомимы, право. Вам, значит, мало весь день трудиться. Разве вид кризиса вас так прельщает, что вы готовы и вечер свой отдать работе и ночь? Я не хотел бы вас обидеть, но в качестве старого знакомого я позволю себе сказать вам: пожалуй, хватит того, что вы за день натворите. Хоть ночью-то оставьте мир в покое.
Карл принужденно улыбнулся.
— Изволите шутить.
— Как сказать. Вы бы лучше доставили себе какое-нибудь удовольствие. Передвигаясь последнее время по стране, я испытал странное чувство: я видел следы расцвета и кризиса, подъема и движения вперед, мощного движения, — надо отдать ему должное — и все-таки ничего не изменилось. Люди гнут спину и сквернословят, работают и слоняются по улицам, и никто ни о чем, кроме как о работе, не говорит. Никто не смеется. Когда пьют, напиваются допьяна. Так оно и идет. Теперь, как и раньше.
Карл поднялся, голос у него понизился до сипоты:
— Милостивый государь, вы говорите о моей стране.
Гость с изумлением посмотрел на него своими иссиня-стальными глазами и, в свою очередь встал:
— Страна эта и моя, милостивый государь. Еще вопрос, чья она на самом деле.
— В данную минуту мы не станем заниматься разрешением этого вопроса.
— Вы, во всяком случае, стоите по другую сторону.
— Существует только одна сторона и злонамеренные элементы.
Гость, точно от боли, точно его ударили, зажмурил левый глаз.
Карл:
— Кстати, если бы вы вздумали использовать старые дела, помните, что я нисколько не боюсь этого.
Гость (тихо, после короткой паузы):
— Каналья.
И отвернувшись, спокойно зашагал своими длинными ногами в переднюю. Взявшись за ручку выходной двери, он повернулся к Карлу, который стоял на пороге столовой:
— Не забывайте: пощады не будет!
Беспорядки
Войдя в музей, Карл нахмурился и стал думать, какие вещи можно починить и под каким предлогом. Посмотрел на свой драгоценный шкаф и с досады прикусил указательный палец. Поднял жестяного рыцаря и с нетерпением ждал утра, чтобы отправиться на фабрику: ему захотелось работать, надо было наверстать, что он запустил (как ему казалось) в последние несколько недель. Позвонил по телефону своим друзьям, с которыми связан был на политической почве, предложил им сейчас же встретиться в ресторане и до поздней ночи засиделся с ними в оживленной беседе.
Почему этот агитатор Пауль именно теперь приехал сюда стало ему ясно только из разговора с друзьями.
Государство собиралось нанести новый удар по заработной плате, предприниматели наседали, требуя, чтобы оно, в качестве крупного предпринимателя, выступило с почином снижения ставок; соответствующий закон, касающийся железных дорог и других видов транспорта, в ближайшие дни выйдет; по всем признакам, вспыхнут стачки, размах их трудно, конечно, предвидеть.
Наутро Карл проснулся очень рано. Установил, что появление этого человека, этого агитатора, как-то успокоило его. Жаль, что это не случилось раньше. Из-за этого человека убиваться десять долгих лет! Из-за его пустых бредней! Непостижимо. Надо быть сумасшедшим. Я бесконечно благодарен матери, сумевшей разглядеть его.
И Карл, вспоминая вчерашний политический разговор в ресторане, думал об организационных выводах, которые он должен из него сделать. Он колебался между двумя возможностями: написать в полицию спешное письмо без подписи (смотри старые дела) с указанием местопребывания Пауля (тогда он отомстит ему); что-либо радикальное непременно должно произойти; вдобавок ко всему, этот парень еще осмелился переступить его порог (как раз в ту минуту, когда он превратил в кучу осколков свой чудесный музей; в конечном счете Пауль в этом тоже виноват. Пускай он поплатится, он должен поплатиться, поплатиться за его, Карла, жизнь, и за жизнь многих людей) — или позвонить Эриху и предупредить его относительно Пауля.
На фабрике ему принесли письменное приглашение явиться в таможню для дачи показаний. На повестке стояло: «срочно», просьба была притти завтра же утром. Карл мгновенно понял, в чем дело. Он отдал распоряжение продолжать разборку машин и пересылку их по частям за границу, где он основывал филиал своей фабрики. Кто-то на него донес. Кто? Конкуренты, случайная ревизия, обозленные рабочие? Так или иначе, но повестка не произвела на Карла никакого впечатления, все устроится, он вызвал своего врача, чтобы тот написал ему на несколько дней свидетельство о болезни, и послал доверенного в таможню, чтобы частным путем, может быть, «металлическим» рукопожатием замять дело. Ему нужна свобода действий для сведения счетов — он не знал точно с кем.
В том, что он, перевозбужденный, накачиваясь вином, таскаясь чорт знает где, делал с собой, было что-то бредовое. По собственному почину, он через посредство адвоката устраивает встречу с Юлией, это его идея, рецидив, Юлия — его жена, она должна ему помочь, его душит отвращение к разврату, в котором он, загнанный, погряз, у него нет другого выхода. В столовой адвоката, — тот оставляет их одних, — он молит Юлию о спасении. Этот человек, с затравленным землистым лицом, с большими мешками под глазами, который сидит с ней рядом и теребит бахрому скатерти, совершенно невероятно! — Карл. Он не говорит больше так странно и таинственно об ужасной борьбе за нее, он спрашивает (ни слова о детях) о Хозе, и она видит, как глаза его при этом вспыхивают, мерцают. Значит, он все еще страдает, и она дрожит от страха, как бы он чего-нибудь не сделал Хозе. Но она чувствует, что здесь примешаны какие-то другие мотивы, что для него уже вся их совместная жизнь погружается в небытие, трудно понять, чего он добивается, куда его влечет. Целый час она слушала его шопот, его жалобы, превозмогая себя, позволила ему целовать себе руки (омерзительно, не могу я!) И он успокоился, она чувствует. Это был порыв, его потянуло ко мне, теперь он снова отдалится, но что мне с ним делать, почему он не может найти кого-нибудь, кто помог бы ему, я на это не способна, я не могу больше.
И вот они встают, нельзя больше сидеть здесь, в чужом доме. Она спрашивает о квартире, о горничной, он молчит, точно к чему-то прислушивается, потом вдруг страшно тихо, с открытым лицом спрашивает о детях, глаза его застилают слезы, она что-то отвечает; он говорит, как конченный человек, как умирающий, забывает, уходя, протянуть ей руку, она робко протягивает ему свою, заметив это, он мотает головой и говорит:
— Ах, Юлия, не прикасайся ко мне, — запачкаешься.
Она не в состоянии вернуться после этого разговора домой, она думает, у кого бы спросить совета, у кого-нибудь из чужих, не у Эриха. И она вспоминает о старом директоре школы, где она училась, директор давно уже вышел на пенсию, он часто бывал у них дома, это был добрый и умный человек. И она едет к нему, время раннее. Старенький, сгорбленный, он сидит в кресле у окна, и на коленях у него раскрытая книга, эта книга ей знакома: роскошное издание одного древнего философа, подарок Карла к семидесятилетию директора. Он удивлен и обрадован неожиданному приходу своей бывшей ученицы, она просит его не вставать ей навстречу, придвигает к нему стул, завязывается разговор, и очень скоро они — у цели. Ученый кивает: он и другие видели, что к тому идет, в последнее время между нею и Карлом не все было ладно, это несчастье, особенно — для детей. Старик был очень доволен или только сделал вид, когда она сказала, что детям сейчас хороша. А о Карле ученый долго расспрашивал, затеи строго взглянул на свою бывшую ученицу:
— Карл — боец, — говорит он, — мужественный человек, он своими силами пробился на то место, которое занимает. А сейчас он во власти демонов, которых боги посылают человеку. Возможно, что он победит их, а, может быть, падет их жертвой.
Юлия удивленно смотрит на него, ничего не понимает:
— Что же мне делать?
— Быть начеку. Не вмешиваться.
— Но ведь это жестоко, господин директор.
— Нисколько. Он не из слабосильной породы нынешних людишек. Вы на меня не сердитесь, Юлия, я считаю, что вы хорошо сделали, уйдя от него, и желаю вам счастья. Вы давно уже были не на своем месте в качестве его жены.
— Я не понимаю вас. — лепетала Юлия, — ведь он болен, он душевнобольной.
Седоголовый старец со сморщенной пергаментной кожей, глядя в раскрытую на коленях книгу отвечает:
— В таких случаях так говорили во все времена.
Юлия поехала домой. Люди не могут помочь друг другу, они бродят вокруг да около, открывают книгу и тут же забывают, с кем они говорили. Но что происходит с Карлом? Каким страшно чужим он был сегодня, больше, чем когда бы то ни было.
Она долго обнимала я целовала детей, выбежавших к ней навстречу. «Какое счастье, что я их вырвала у него!»
Она написала Хозе, что ей остается еще кое-что урегулировать в связи с ее разводом, но ни при каких обстоятельствах она с детьми надолго здесь не останется.
В ту пору во многих газетах появилось — и по глупости десятки газет это подхватили — сообщение об ужасных событиях в других странах (кто знает, не то же ли самое происходит и у нас?). На этот раз речь шла не о пожарах, убийствах или наводнениях, а об ужасах рекордных урожаев, об изобилии хлеба, вина и всего прочего, которое принес этот год. Земля не посчиталась со страданиями человечества, рабочая сила была в жестоком избытке, стояли наготове машины для переработки сырья, вагоны, пароходы, грузовые суда. Великое проклятие готово было обрушиться на людей, столько мучившихся. Уже косцы на полях с тяжелым сердцем смотрели на растущее количество стогов, благодарственные празднества в честь урожая проходили под знаком подавленности — только совсем юные и совсем неопытные плясали по установившемуся обычаю, лица же стариков нагоняли тень на веселье. Но на берегу теплых горных рек, где горные склоны, покрытые виноградниками, подставляли свои зеленые хребты солнцу, там радость была непобедима, шум, смех, веселье наводняли села и небольшие городки, веселились и стар и млад, молодой божественный напиток развязывал языки и души, а позже эти люди сидели по подвалам, под сводами погребов, проклятие вкатывало в погреба бочку за бочкой, нехватало погребов. И виноградари перестали срезать виноград, неснятые золотистые гроздья клевали птицы, а когда пришло время продавать первые партии вина, люди собирались, подумали и стали по ночам (днем стыдно было, стыдно было солнца, сотворившего эту божественную влагу) бочку за бочкой выливать в воду опьяняющий напиток, отчего река мутилась и бурлила.
И рыбы могли упиваться допьяна, и камыши, и водоросли с жабами, лягушками и стрекозами могли такую песнь вознести к солнцу, какую солнцу никогда еще не случалось слышать; они могли восхвалять людей, которые думали о них и уделяли им от щедрот своих. Но людей постигла кара, они вовсе не были богатыми, и те, кто при свете луны и фонарей выливал вино в илистую воду, горевали еще сильней, чем те, кто позже узнал об этом. Они чувствовали всю постыдность толкавшей их на это необходимости. Но если бы они не опустошали бочек, кто платил бы за вино, которого было почти столько же, сколько воды? А если бы никто не платил за него, на что бы жили они, виноградари, батраки, рабочие? И участь, постигшая в этот проклятый год вино, постигла и горы всякого хлеба. Его жгли, примешивали к нему красящие вещества, чтобы сделать пригодным только для скота, меж тем как улицы кишели миллионами голодных бедняков. Но истреблять хлеб было необходимо, ибо люди были сыты не хлебом, а деньгами.
Когда глупые газеты раструбили об этом по всему миру, всюду, во всех странах начались глубокие волнения. Новость эта производила впечатление сенсации только на ограниченных людей, многие толковали о преувеличениях и подстрекательских слушках. Но она все же буравила людские толщи, умники и ученые, тотчас же всплывшие на поверхность, высказывали свое мнение по поводу событий, они находили их совершенно непонятными и этим только усугубляли зло.
И тогда возникло и быстро разрослось чувство, что так дольше продолжаться не может, откуда-нибудь да должна притти помощь, хотя бы от самого чорта. Царствующий дом держался в тени, правительство же его действовало с холодностью и жестокостью, характерной для властителей этой страны; ибо с народом у них был заключен сатанинский договор: они обещали и обеспечивали ему порядок и спокойствие, народ же продавал им за это свою душу. Ибо, когда нависла недвусмысленная угроза осадного положения и недвусмысленного образования нового кабинета, — куда девалась оппозиция, новое течение, радикалы, от которых исходил прежде свежий ветер? Они «выросли», они стали партией, они укомплектовались собственными профессиональными союзами, газетами и своевременно поняли свою задачу, а именно: отбивать приверженцев у других партий. Можно ли было ждать от них помощи?
Пауль работал в городе.
Он посещал собрания трамвайщиков, автобусных шоферов и кондукторов. Его никто не знает, его считают иностранцем, изгнанником, кое-кто даже подозревает в нем шпика, он не произносит речей, его прежняя способность собирать вокруг себя людей — оказывает свое действие. Он обращается к молодежи и к людям, еще сохранившим стойкость. Это та самая столица, где в пору его юности его окружали борцы, умевшие итти на смерть, здесь он надеется если не одержать победу, то хотя бы загнать врага в тупик. Правительство опубликовало свой проект, организации совещались, как реагировать; и тут вокруг Пауля стал группироваться боевой батальон рабочих к которому тянулась провинция и который сумел добыть себе оружие.
— Единственно сколько-нибудь стоящая организация у противника, — говорил Пауль, — это армия, и поэтому нам тоже надо иметь армию.
Эриха, у которого Пауль жил в первые дни, поразил этот человек, его бессменно, точно телохранители, сопровождали двое юношей. Эрих неохотно дал ему приют, так как ему довольно прозрачно намекнули, что речь идет о важной личности, и Эрих, подавленный и запуганный, не желал никаких дальнейших разъяснений на этот счет и лишь терпеливо ждал, пока они найдут другую квартиру (что случилось уже через день). Незнакомец проявил интерес к Эриху. Он осматривал оборудование аптеки, пил и болтал с Эрихом и обоими юношами до глубокой ночи, это был очаровательный светский человек. Эрих садился к роялю, незнакомец пел под его аккомпанемент уверенным своим голосом; с какой-то ненасытностью слушал он обо всем, что касалось театра и новостей литературы. Несколько дней спустя он еще раз зашел к Эриху и стал расспрашивать об его брате, он хотел знать, как стал Карл этаким атаманом разбойничьим, этаким извергом (он ни словом не выдал своего знакомства с Карлом), но Эрих, чувствуя беспокойство от пристального взгляда и властного тона этого человека, стал рассказывать, как он привязан к Карлу, как много Карл сделал для семьи, как с собственной семьей ему не повезло.
— Я слышал, что жена его, забрав детей, сбежала.
Эрих испугался, но незнакомец похлопал его по плечу:
— О высоких особах обычно все известно. Предупредите его. Ему следует покинуть линию огня. Малейшее промедление может кончиться для него плохо.
— Что я должен сделать?
— Мы не злопамятны. Мы не завидуем высоким господам и их обременительным дамам. Намекните ему. И скажите, от кого вам все это известно.
И этот, ни на кого не похожий, гордый и властный человек, удобно расположившись на диване, устремил, казалось, все свое внимание на Эриха. — Что побуждает Эриха, — интересовался он, — прятать у себя людей, во всяком случае, чуждого ему класса? Неужели голая филантропия? Эрих признался: это получилось как-то само собой, политических убеждений у него нет, люди просто приходили, многие нравились ему.
Незнакомец чрезвычайно одобрительно к этому отнесся и кивнул своим спутникам:
— Никаких политических убеждений! Только бы сохранить независимость. А если бы вас взяли в работу и вам бы пришлось, как это говорят, решать — что бы вы сделали?
Эрих рассмеялся.
— Я слишком толст, ко мне не подступятся, людям моего веса не грозит необходимость принимать решения.
— У вас нет семьи, жены?
— Жен немало, но семьи нет. И в этом смысле мне также не предстоит решать. На меня нельзя положиться. Я ни от одной женщины не могу потребовать, чтобы она взяла все на одну себя, мне приходится распределять свой вес.
Они весело расхохотались. Незнакомец сказал:
— Бог свидетель, вы человек совершенно иного типа, чем ваш брат, один из хозяев индустрии. Он продал душу чорту, который хватает здесь всех от мала до велика, и он должен командовать.
Это доставляет ему удовольствие. Он забывает лишь, что люди не дерево и что их нельзя безнаказанно все время строгать и полировать.
И у них завязалась пространная беседа, старательно поддерживаемая Эрихом, которому хотелось как можно больше узнать о своем интересном госте, чтобы потом рассказать о нем Карлу.
— Видите ли, господин аптекарь, — сказал хорошо настроенный гость, отведавший эриховских настоек, — вы учились, и вам это нужно было для получения диплома. Возможно, что вы лишились при этом доброй доли вашего здравого смысла, — не в обиду вам будь сказано. Ну, признайтесь, в состоянии вы посмотреть на человека без тысячи всяких идей, которыми вам набили голову? Нет, не в состоянии. Аптекарь, между прочим, должен быть врачом, как и врач — аптекарем. О ваших коммерческих талантах, я, глядя на ваш магазин, — вы меня простите, — невысокого мнения.
— Да и я тоже, — откликнулся со вздохом Эрих, — сюда почти никто и не заходит.
Незнакомец закурил. Через некоторое время он сказал:
— С ненавистью надо родиться или взрастить ее в себе, — это наша первая заповедь.
И снова заговорили о Карле и об индустрии. Эрих заявил, что он готов собрать нужные сведения, незнакомец серьезно посмотрел на него.
— Возможно все и под все можно подвести свои мотивы, я не хочу вводить вас в искушение, но вас, к примеру, могут подвергнуть пытке, чтобы выжать какие-нибудь сведения обо мне. Кстати, не советую вам, хотя бы одним словом, проговориться. Поглядите только на господ, которым молится ваш брат, и подумайте, зачем они строят рядом с дворцами казармы и тюрьмы? Не потому ли, что иных средств удержать власть, как угнетенье и жестокость, у них нет? Они должны держать людей в страхе и невежестве. Ибо их благополучие основано на лжи, они пусты, как высохший орех, но они существуют, сидят наверху, сохранили прежний ореол, они — наследники многих поколений, они почивают на чужих лаврах и мыслях. Сила, имеющая цель и разумную задачу, называется властью. Но сила, лишенная смысла, — это насилие, и иным не может быть. Наши властители — узурпаторы, поэтому у них нет ни величия, ни авторитета, и поэтому они вынуждены одалживать пушки, винтовки и мускулы. О, это старый, низкий метод, так можно долго существовать, можно на сто лет пережить собственную смерть. В их руках теперь промышленность, финансы, торговля. Хищный сброд стал здесь в стране подлинными господами. Этим охотникам за наживой, этой самой тупой и жалкой сволочи, какую только когда-либо носила на себе земля, этим разбойникам и их продажным писакам высокие господа дали полную свободу действий, за что те их и содержат. И это их (он повысил голос) непростительное преступление, за которое они ответят.
— А массы, мелкий люд, рабочие?
Незнакомец нахмурил лоб под редкими светлыми волосами:
— Многолетнее рабство или полурабство, — а это хуже полного рабства, — искалечило их, от ученого до чистильщика сапог.
Эриху страшно хотелось рассказать Карлу о своем госте. На следующий же день он отправился на фабрику. Карл высмеял его и посоветовал не брать на себя роли парламентера.
Свидание
Ибо Карл после этого разговора с Эрихом ни минуты не мог ждать. Ему не давал покоя образ юноши, слепо следующего за Паулем. Призыв! Судорожно сжалось сердце, и из белесого клубящегося тумана родилось темное, как туча, лицо: возможно, что это и не Пауль и вообще неизвестно, человек ли это или только его воля, несущая теперь в себе смерть? Куда ему деваться? Это был выход, может быть, больше, чем выход надежда, а, может быть, — какое безумие — даже разрешение всех страданий?
Пауля найти было нелегко. Но на этих отдающих тупостью собраниях можно было напасть на его след. Как ненавидели его члены старых партии и профсоюзов, они готовы были убить его! Что, кроме их напечатанных и сотни раз перепечатываемых, объявленных и сотни раз повторенных теорий, могли они противопоставить простым, ясным и горделивым словам Пауля:
— Страна принадлежит нам, теперешние правители вместе с богачами разрушают ее, мы должны вырвать ее у них из рук. Они захватили нашу родину, нашу землю и наши города, они превратили нас в рабов, Сбросьте же свои цепи! Помогите нам освободить страну! Кровопийцы заставляют вас работать на них. Преступники эти больны, есть надежда, что они скоро подохнут. Как нарыв, который гниет и отравляет организм, сидят они на нашем теле, увлекая нас в пропасть. И страна наша, богатая плодородной землей, ископаемыми, машинами, сильными мужчинами и женщинами, страна, которая может производить столько угля, железа, вина, хлеба, сколько хочет, — никого не кормит, не греет, не обогащает, потому что они этого не хотят. Кто дал этой банде власть? Посмотрите на их верховных покровителей. Посмотрите, как те все знают и помалкивают. Посмотрите на всю эту низость, бессовестность, жестокость, безумие. Посмотрите на этот позор. Сметите все это прочь!
Карл узнавал Пауля. Убедило его то, что он читал, внял он этим словам? Он и не читал вовсе, он слышал лишь голос, видел за ним человека, все отчетливее и отчетливее. И странно, он уже не думал о нем словами «незнакомец», «гость», а, после того как Эрих рассказал ему о нем, он опять называл его мысленно «Пауль». И если раньше он выходил вечером из дому и шел по улицам знакомой окраины, чтобы бороться с Хозе и Юлией, чтобы подняться над ними, — это безумие все еще дрожало в нем, он чувствовал, что такая звериная ярость должна кончиться уничтожением, иначе она кончиться не может, ибо это пожар, — то теперь его влекло к чему-то, что носило имя «Пауль». Бегая в поисках Пауля и не находя его, он каялся и терзался, как он мог так встретить Пауля, когда тот пришел к нему, подумать только — Пауля! Он загорался надеждой ухватиться за этот повод, чтобы оправдаться перед Паулем, и, если возможно, получить исцеление от той самой руки, которая сделала его больным.
Карл не отваживался ежедневно ходить на фабрику, повестка из таможни внушала ему страх, у адвоката, когда он ему показал повестку, на лице отразился большой испуг. Но не так уж это важно, ибо все плохое, в чем его обвиняли, было верно, теперь на него естественно обрушивалось зло за злом, содеянное им в течение его жизни (чьей это — его?), а когда сползает на тебя гора, какое значение имеет свалившийся на голову камень? В тот самый день, когда полиция явилась уже на самую фабрику, требуя сведений об исчезнувшей части машинного оборудования, и установила, что он не болен и не лежит, он, почти потеряв надежду, искал Пауля. Наконец, ранним вечером, — только что зажглись уличные фонари, он встретил его около самой своей гостиницы. Он не мог его не встретить, ибо он носил в себе его образ, страстно призывая его. Пробираясь сквозь людскую толчею этих улиц, — на всех углах у магазинов стояли кучки людей, обсуждая неминуемые в ближайшее время бои, — шел высокий и стройный, хорошо одетый господин в шубе и каракулевой шапке, у него были длинные, скрывающие рот каштановые усы и золотые пенсне, рядом с ним, заложив одну руку в карман, небрежно шагал элегантный молодой человек. Походка господина в шубе обратила на себя внимание Карла, и когда он, обогнав его с его спутником, пропустил их мимо себя, он уже не сомневался, что это снова, в одной из своих трансформаций, — Пауль. Карл пошел за ним вслед, в уличной давке очень трудно было не отставать, приходилось изворачиваться, толкаться, выслушивать брань, и, наконец, он увидал, как они исчезли в подъезде большого дома. Возможно, что Пауль в этом доме жил, а, может быть, он скоро выйдет. Через час из парадной двери вышел, с папиросой в зубах, молодой спутник Пауля. Он взглянул на Карла и, приняв его за местного жителя, собрался пройти мимо. Карл заговорил с ним, но юноша, сдвинув брови и пожав плечами, сделал вид, что не понимает языка. Однако, когда Карл попросил его передать господину в каракулевой шапке его имя, молодой человек, вынув изо рта папиросу и в упор посмотрев на Карла, подумал и сделал ему знак следовать за ним в подъезд. Там он еще раз внимательно оглядел его и, поразмыслив, предложил ему подождать, а сам исчез через боковую дверь. Несколько минут спустя он вернулся с юношей своего возраста, парни спросили Карла, кто он такой, имя его, очевидно, было им знакомо, но они как будто не поверили — их смущал его костюм: потом они осведомились, зачем он пришел, не послан ли он кем-нибудь (один из парней вышел на улицу, вероятно, чтобы убедиться, не ждет ли Карла кто-нибудь на улице), затем парни отошли в сторону и пошептались, вслед за чем один остался сторожить Карла, а второй скрылся через ту же боковую дверь. Вернувшись, он кивнул товарищу, они обменялись несколькими словами и разрешили Карлу следовать за собой. Его повели через двор, в подъезде, куда они вошли, он покорно дал обшарить себя с головы до ног, ему надели на глаза повязку, стали водить взад и вперед по лестницам и переходам. Какая-то дверь от-крылась, и, когда сняли у него с глаз повязку, он увидел бедно обставленную кухню, освещенную газовым рожком. Кроме уже знакомых ему парней, в кухне было еще пять человек, из них кое-кто постарше, но все высокие и крепкие. Люди эти стояли и сидели вокруг кухонного стола, на котором было множество бумаг, планы города, перья, карандаши, чернильницы. Карлу предложили подождать, и он оставался на кухне, пока из соседней комнаты не вышел высоченный светловолосый парень, который внимательно читал на ходу исписанный листок и карандашом делал пометки. Подошла очередь Карла.
И вот, этот раздавленный человек сидит на расстоянии нескольких метров от Пауля. Его нисколько не утомило долгое ожидание. Бросив взгляд на человека, сидящего под картиной, за столом, на красном, типично мещанском диванчике, — на его строгую, худощавую голову, непринужденно откинутую назад, зорко всматривающиеся глаза, застывшую в уголках губ ироническую улыбку, Карл узнал его. Да, это был Пауль, это его смелое лицо, лицо всадника, его непринужденная манера держать себя, зоркий, строгий взгляд, низкий лоб, длинные пряди тонких светлых волос и глаза, которые открылись навстречу Карлу и невероятно блестели, отливая сталью. Вокруг этого самого лица и этой иронической улыбки целое незабываемое десятилетие кружили мысли Карла, Пауль снова полузакрыл глаза. Это похоже было на змею, которая смотрит на свою жертву. Карла охватила слабость, почти такая же, как в минуту получения письма от Юлии. Он как будто потерял на несколько секунд сознание. Придя в себя, выпрямившись и откашлявшись, он увидел: Пауль, сидя на диване, наклонился вперед и не спускает с него внимательно наблюдающих глаз.
Заглянул кто-то из кухни. Карл снова откашлялся и, запинаясь, попросил извинения за плохой прием, оказанный им недавно Паулю.
— Хотите воды? — спросил Пауль. — Вам нездоровится?
Карл поблагодарил и повторил свое извинение,
— Это и есть причина вашего прихода? Брат ваш кое о чем, очевидно, предупредил вас.
— Нет, я не потому пришел, — пробормотал Карл, — я пришел, чтобы извиниться.
Больших усилий стоило ему произнести эти слова. Он откинулся на спинку стула, он ничего не хотел, ему ничего не нужно, он вобрал в себя одним упоенным взглядом — это был огромный глоток — простую комнату, настольную газовую лампу, диван, стол, стенные часы, комод с фотографиями, открытую дверь, — снова встали эти неугасимые картины: обед в трактире на рынке, озеро, они лежат, вытянувшись на траве, Густав, небо, покрытое бегущими облаками, пустые лодки у берега стукаются бортами; Пауль рассказывал о каком-то попе, они смеялись, и все было таким плотным, реальным и в то же время таким прозрачным, что уже тогда мучительная судорога сжала на мгновенье сердце, и он услышал собственный стон: «Лучше бы я никогда этого не знал». Что-то сдавило горло, страшный час пришел, он глотнул, тихо всхлипнул, вот оно осуществилось, я состарился, я не мог этого донести.
— Простите, мои нервы очень сдали. Неизъяснимо хорошо было сидеть здесь, не спугнуть бы этого покоя. Там, за дверью, опять — Юлия, фабрика.
— Итак, к делу.
Сидевший на диване не шелохнулся, Карл пытался овладеть собой.
— Прошу, молю вас, минутку терпения, я сейчас возьму себя в руки. Ведь вы ни о чем не знаете, я хотел лишь посидеть с вами после того, как наш первый разговор так не удался. Будьте же ко мне снисходительны, ведь мы были когда-то друзьями, я так был к вам привязан, бесконечно, я благоговел перед каждым вашим словом, вы не имеете представления о силе этой привязанности, за это время перед вами прошли тысячи людей, вы меня не знаете, вы вряд ли меня хоть сколько-нибудь помните, для меня же то, что я здесь сижу, — это ужасно много, опять оживает вся ценность вашей дружбы в то время. И все последующее.
Он сжал кулаки, сгорбился, взгляд его блуждал по ветхому зеленому коврику, он прижал кулаки к вискам, он бормотал:
— Жизнь моя позорно прошла, но не время об этом говорить. Я буду тихо сидеть здесь, пока вы меня не прогоните (возможно ли, что я сижу с ним в одной комнате? За это я должен быть благодарен Юлии).
С дивана донесся холодный голос:
— Но вы здесь не можете оставаться, мне нужно вести разговоры о делах, не предназначенных для ваших ушей.
Карл все сидел. Тогда тот снова откинул голову назад и спросил выжидающе:
— Я вас слушаю.
Страх, что он не использует эту минуту, охватил Карла, и он произнес:
— Обстановка нашего разговора для меня неблагоприятна, я хотел вам многое объяснить. Дверь непременно должна быть открыта?
— Если вам мешает…
Пауль произнес какое-то имя, тотчас же вошел один из молодых людей, проводивших Карла сюда, Пауль пошептался с ним, парень прикрыл дверь и стал у окна.
— Вы можете говорить совершенно свободно, мой друг плохо понимает наш язык. Объяснения, кстати сказать, излишни, вы напрасно беспокоитесь. А почему вы так странно одеты? В честь меня?
Пауль указал на грубо сшитую куртку Карла, на его грязный мягкий воротничок, мятый галстук, У Карла покраснели уши, он потер подбородок и тихо сказал:
— Я и это вам объясню.
И он, сидя в углу, начал, запинаясь, рассказывать то, что тысячу раз мысленно рассказывал Паулю и что недавно рассказал Эриху. Как он хотел тогда уйти и мать заперла его, как он искал Пауля, а потом пришла фабрика (ах, до чего же он был слаб), и так, пошло и пошло, женитьба, дети, а теперь — кризис. Говоря, Карл не поднимал глаз, он не видел холодного лица Пауля, ибо однажды этот сентиментальный господин уже рассказывал Паулю такую же длинную, трогательную историю о своем отце, об имении и гостинице, о том, как пришлось его матери мучиться, того и гляди, он заревет сейчас.
— Вы, в общем, сделали великолепную карьеру, о вашей фабрике я слышал даже заграницей, вы лично стали могущественны, влиятельны, одним из тех, с кем считаются. Кризис по вас ударил? Вам не доставляет радости, что жена ваша пошла своей дорогой? Это не достойно мужчины!
— С тех пор как вы тогда ушли, — я говорю это вслух, — жизнь моя кончилась.
(Карл дал себе полную волю, он чувствовал — час его настал.)
— Великий грех лежит на мне. Я убийца, грабитель. Я отнял у моей жены, которая покинула меня теперь, много лет жизни, я произвел на свет детей и не мог им ничего дать, я собственную жизнь истоптал ногами. Почему? Потому что я не знал, что значит свобода действий, а когда я пришел к власти и независимости, я употребил их на служение другим, не себе. Обо мне никогда не заходила речь, и мне самому не хотелось думать о себе, мне страшно было заглянуть себе в душу. Меня всего выпотрошили, меня лишили права на жизнь, на меня набросились, как пауки, и высосали все мои соки, я же был слаб и беспомощен, и некому было помочь мне. Я не хочу вспоминать всего, что было. Тогда вы напрасно меня прождали, теперь же я — здесь.
— Это вы хотели сказать? Но кое о чем вы умолчали. Вы до последнего дня прекрасно служили своему классу.
Карл прикусил губу. Командир Пауль, прищурившись, смотрел на него.
— Ведь это форменная исповедь кающегося грешника. Вы собираетесь в монастырь?
— Я рад, что все — семья, фабрика — разваливается, ни то, ни другое нельзя было удержать, все это никуда не годилось. В конце концов, правда всегда выплывает наружу. Я рад, что сижу перед вами и могу вам все вто сказать. За многие, многие годы я, наконец, опять почувствовал себя легко.
— Это очень приятно. Вы говорите, корабль тонет и крысы бегут с него. Но вы ведь не думаете, что оттого, что вы здесь сидите и чувствуете себя легко, что-либо меняется. Вы, вы все равно остаетесь представителем своего класса.
— Все это в прошлом.
— И вы думаете, милостивый государь, что от вашего раскаяния кому-нибудь станет легче? Разоружатся, например, наши враги, объединенные в дружины, которые вы оплачивали?
— Что мне делать, скажите же мне, я прошу вас, не приколачивайте меня к моему прошлому, направьте наш разговор на…
— Это не наш, а ваш разговор.
— Мне бы так хотелось, чтобы он был и вашим. Выслушайте же меня: зря забыли меня совсем, я был крестьянским парнем, мы встретились с вами на рынке, вы хорошо относились ко мне, неужели я не найду в вас состраданья, смотрите, как я унижаюсь.
— Вы не превзойдены, сударь, в своей наивности. Разговор становится серьезным, вы просите меня не пригвождать вас к прошлому. А я как раз хочу пригвоздить вас к нему, ваше личное горе меня совершенно не интересует.
— Мне не удается…
— Нет, не удастся. Я объясню вам, почему я зашел к вам. Мне хотелось знать, как один из ведущих представителей индустрии оценивает нынешнее положение. Страна стремительно катится навстречу тяжким испытаниям. Что думают на этот счет люди вашего ранга, полагаете ли вы, что такое положение может тянуться бесконечно?
— Я не знаю, — пробормотал Карл.
— Я это вижу. Не ждите от меня похвалы за это. Чего же вам нужно от меня? Чтобы я раздобыл кредиты для вашей фабрики или вернул к вам вашу жену?
— Я ничего от вас не хочу.
— А много ваших дошло до такого состояния, как вы?
Карл выпрямился, провел рукой по лбу.
— Если ваш вопрос относится к индустрии, то вы сами знаете: мы защищаем свою жизнь. Некоторые думают, что надо еще что-то отстаивать, но рассудительные люди этого не думают. Мы плывем по течению.
Карл медленно поднялся. Час его миновал. Он снова обвел комнату глазами. Здесь он говорил, парень неподвижно стоял у окна, Пауль сказал:
— Не двигайтесь, этот мальчик не понимает шуток.
— Я представлял себе наш разговор иначе.
Пауль отодвинул стол, встал, обменялся несколькими словами с часовым, парень быстро вышел из комнаты и прикрыл за собой дверь. Пауль подошел к Карлу. Они стояли под газовой лампой.
— Ну, старина, мы с тобой с тех пор не виделись, ты меня предал, что ты скажешь, если я возьму этот револьвер и пущу тебе пулю в лоб?
— Я ничего так не хочу, как уплатить тебе мой долг сполна, Пауль.
Карл стоял с поднятой головой. Он преодолел свою слабость. Пауль протянул ему руку:
— Прощай, парень. У меня очень много работы, предстоят трудные дни, жаль, что наши пути разошлись.
Как только Карл вышел, телохранитель Пауля вырос на пороге, ожидая приказании. Пауль, все еще стоя под лампой, кивнул и улыбнулся ему.
— В этой стране существует представление о боге, который одного кающегося грешника предпочитает ста праведникам. Мне кажется, что старый мой друг сделает лучше, если обратится к своему милосердному богу.
Начало боя
День был действительно тяжелый. Ночью начались военные действия. Ибо, принимая во внимание боевые средства, пущенные с самого начала в ход бастующими — с одной стороны, и полицией и войсками — с другой, речь могла итти только о военных действиях. Конечные станции городской железной дороги были с ночи заняты непрерывно растущей неспокойной массой людей. Никто не знал намерений этих масс, в которых было большое количество женщин и детей, особенно — детей. Когда появились первые штрейкбрехеры, пытавшиеся проникнуть на вокзалы, их немедленно поймали и избили, только немногим удалось, крадучись, пробраться за ворота, но они тут же вынуждены были спрятаться в огромном сарае; ни из одного пункта нельзя было пустить поезда. На промежуточных вокзалах стояли такие же толпы и грозно дожидались: пусть только покажутся первые поезда. Между тем полиция подбрасывала на машинах подкрепления своим частям, началось медленное оттеснение толп, они, как неживые, подавались назад, чтобы тут же вновь заполнить каждый свободный метр. С наступлением утра народ стал собираться не только у вокзалов, но и в самых различных пунктах города, за исключением центра. Однако утром и в центре было лишь слабое движение, а к полудню, когда показались усиленные отряды полиции, высланные для охраны больших магазинов и государственных учреждений, движение почти совсем замерло. Магазины поменьше, в особенности ювелирные, рано закрылись. Универсальные магазины не решились на эту меру, но и они не могли отказать себе в том, чтобы поднять над витринами огромные предохранительные решетки, что, конечно, не содействовало притоку покупателей. Паралич, охвативший трамвайное движение и метро, дал себя почувствовать к вечеру в несколько странной форме. Улицы и площади, включая теперь уже и центральные, кишели народом, но таким, который никогда не скучивался толпами, да в этот час, да на этих улицах. Народ шел длинными рядами, ряды эти к вечеру все больше и больше густели, они забили главные городские магистрали, где было от них черным-черно. Рекламы и витрины больших магазинов, ресторанов, кафе все еще сияли огнями, толпы народу, словно по-праздничному, двигались без плана взад и вперед, но на мостовой было подозрительно пусто, проносились легковые автомобили, однако, в очень небольшом числе, грузовых же почти совсем не было видно. Посреди мостовой скакали конные полицейские патрули, шла рысью лошадь, на ней всадник с винтовкой на ремне через плечо. После полудня район дворцов, музеев, правительственных зданий был оцеплен полицией, носились слухи, что там уже несколько дней стоят наготове войска.
Наступил вечер после серого, дождливого, осеннего дня, газетчики выкрикивали названия своих газет, которые сегодня слабо раскупались: что происходит где-то там в мире, никого не интересовало, а что будет дома — скоро и без газет станет известно. Был вечер, универсальные магазины закрылись на час раньше обычного, массы служащих смешались с толпами прохожих, центральные улицы потеряли часть своих вечерних огней. Людская толчея стала заметно убывать, и скоро на роскошных улицах и проспектах никого, кроме полицейских патрулей, скачущих под гирляндами электрических фонарей, не осталось. Был вечер и близилась ночь, и все в городе чувствовали, что это будет особая ночь. В мертвом безлюдье застыли священные кварталы дворцов и Галлереи побед, на просторных площадях и улицах центра, вокруг театров, магазинов было лишь слабое оживление, страх загонял людей в дома, напрасно сияли огнями своих световых реклам кино: час этот был не для очаровательных пустячков, которые придумывали досужие люди в своих ателье, час этот был не для полетов в мир фантазий, — действительность звала властно и пронзительно. Цокот копыт полицейских лошадей, топот ног бегущих людей, с молниеносной быстротой распространяющиеся слухи. Город, обычно вздымавший над собой своды красного зарева и гордо сиявший, бросал теперь в небо лишь слабый отблеск уличного освещения. В рабочих районах бурлило, как в котле, общественные залы были переполнены митингующими, на площадях скоплялись толпы, полицейские машины проносились непрестанно, шли разговоры об арестах, участие рабочих-металлургов в стачке то подтверждалось, то отрицалось, а у железнодорожников как будто шло совещание.
Тяжелая ночь пришла к концу, и никаких событий не последовало. Да, ранним утром стало ясно, что какие-то силы действуют наперекор стачке и ее используют. Так как конторы и магазины не присоединились к стачке, то служащим с утра должны были понадобиться средства передвижения, и вот, за одну ночь столица была отброшена на десятки лет назад: вместо трамваев, метро, автобусов, по улицам двигались почтенные омнибусы, таратайки, трясучие крытые возки. Шли лентой автомобили, среди них были и богатые частные машины, проносились, сопровождаемые полицейскими, грузовики с шумными ватагами конторских служащих, а подчас — студентов и школьников, которых доставляли по месту работы. Картина уличной жизни оживилась, элементарные потребности требовали удовлетворения.
Ночь, не принесшая никакого сдвига, упущенный момент паники, — все это очень повредило успеху стачки, газеты уже оповещали о переговорах, которые состоялись в министерстве хозяйства под личным председательством министра. В дело вмешались обеспокоенные стачкой политики, рассудительные элементы с одной и с другой стороны, для которых «благосостояние хозяйства было выше собственных интересов и всяких разногласий», — они считали, что момент слишком серьезен для того, чтобы выносить на обсуждение принципиальные вопросы. И в полдень уже носились слухи, что, ввиду серьезности положения и опасности распространения стачки на железнодорожников, между сторонами выработана платформа для соглашения. К переговорам в министерстве хозяйства привлечены были представители военного министерства и министерства внутренних дел, и они заявили: они не потерпят, чтобы «страна стала ареной борьбы эгоистических страстей и презренных частных интересов», уж и так страна истерзана кризисом, и если бастующие и их противники думают, что им позволят еще усугубить разрушение ценностей, то они ошибаются — в этот час все мы находимся на корабле, которому грозит крушение, и все мы в равной степени отвечаем за его участь: никакие бунты допущены не будут.
Организованные представители стачечного движения не выражали недовольства вмешательством третьей стороны, наоборот, они позаботились, чтобы о нем стало известно массам, и на листовках, оповещающих о ходе стачки, жирным шрифтом и на первом месте напечатано было об угрозе выступления войск (которая, разумеется, никого не пугает, военщина ошибается, если думает, что бастующие дадут желанный предлог для насилия). Четкость действий и целеустремленность рабочих непоколебимы, и слишком хорошо известная всем мания власти тщеславных генералов не сможет праздновать здесь побед. Сохраняйте спокойствие. Не следуйте за лозунгами ваших врагов.
Плакаты, появившиеся на стенах домов со второго дня забастовки, по ясности мысли не оставляли желать лучшего. Казалось, словно за ночь выросла третья группировка, наряду с существующими двумя старыми рабочими партиями, которые, право, уж всем надоели. Рядом с прокламациями умеренной и радикальной партий красовались воззвания с призывом к нарушению дисциплины этих партий. Кипя негодованием, стояли перед ними сторонники и друзья старых партий, называли это оплаченной работой, устанавливали, что власти с явным удовлетворением узнали о возникновении «третьей партии». («Они сами дали деньги на ее организацию», — кричали возмущенные сторонники и друзья) и говорили о раскрытой игре. Посудите сами: рядом с серьезным и властным голосом старых партий, который говорил знакомые вещи знакомым языком: о нужде, существующей ныне, и о том, что у бедняков скоро вырвут последний кусок изо рта, и о приближающейся тяжелой зиме, — этот новый насмешливый и горделивый голос! Голос совсем иного тембра. Его нельзя было поставить в ряд с голосами обеих старых партий, хотя по виду они и представляли как будто (или нет?) единое целое. Со страхом и озлоблением встречены были боевые батальоны, называвшие себя «батальонами свободы».
Вожди «батальонов свободы» призывали к защите родины и культуры. Нынешнее правительство предает родину. Государство в его настоящей форме отслужило, оно отдало страну на растерзание своры помещиков, торговцев, биржевиков, фабрикантов, и все, что делается, — делается их руками.
«Нынешние правители», — говорилось в воззвании, — не пользуются ни малейшим авторитетом, ибо они разоблачены как подкупленная партия. Надо вырвать из их рук страну и ее богатства, — так повелевает час нужды: народ требует свою землю, реки, озера, свои горы, леса, со всем, что на них построено, — с городскими железными дорогами, фабриками». Воззвание обращалось ко всем, кто трудится и создает ценности. Оно напоминало о прекрасных творениях культуры, о созданиях великих умов человечества, которые разрушаются нынешними властителями и их правительством. Штыки наведут на трусов страх и заставят их сдаться.
«К оружию!»
Этот отчаянно-откровенный призыв привел в трепет население города. В разных редакциях он красовался повсюду на стенах домов, большей частью, с яростно вырванными кусками, либо заклеенный сверху чем-нибудь другим, либо замазанный краской, но во всех случаях можно было прочесть это страшное «К оружию», которым неизменно заканчивались листовки. Представители старых партий твердо заявляли на переговорах посредникам другой стороны: «Свои массы» они крепко держат в руках. Но когда показались на улицах небольшие ударные отряды «батальонов свободы», которые явно оказывали давление на пока еще инертные массы и бесспорно обладали притягательной силой, когда появились новые листовки, переговоры между сторонами пошли под усиленным прессом. Железнодорожные акционерные общества, отлично понимавшие затруднительное положение противника, могли без ущерба для себя сохранять непреклонность, в конце концов, они пошли лишь на мелкие уступки. Представители бастующих вынуждены были выступить с предложением этих, так называемых, уступок на рабочих собраниях, чтобы, как полагалось, проголосовать согласие на них.
Однако, на второй день вечером и ночью в городе стреляли.
В эти часы завершилась судьба Карла.
Выйдя от Пауля, — был холодный, ветреный, осенний вечер — Карл почувствовал, словно он впервые за долгие годы ходит на собственных ногах и видит людей. Все казалось ему каким-то новым, он был свеж, здоров, бодр, его интересовали витрины, отдельные люди, плакаты, множество сгрудившихся то там, то здесь кучек народа. Он проголодался и с аппетитом поел в каком-то ресторанчике. Когда он позже прошел мимо женщины, бросившей ему зазывающий взгляд, он почувствовал, какая перемена произошла в нем как он уравновешен теперь, он чуть было не пошел за ней, чтобы попросить у нее прощения за прошлое, за гнусности, которые он совершал в своем душевном смятении. В сущности, больше ему на этих улицах нечего было делать, ему казалось, что он спокойно может поехать теперь в свою большую квартиру и все, что там нужно, мирно и по-порядочному урегулировать. Но в данную минуту он твердо знал лишь, что ему не хочется уходить отсюда, что он сейчас отправится в свою маленькую гостиницу и там выспится. Он уснул крепко и спокойно. Под утро показалось темное, как туча, лицо, — мы пойдем вместе, — сказал он этому лицу, — это решено и подписано. — Встав, он надел костюм, в котором ездил на фабрику и, проходя по сумрачно затихшим улицам, — был первый день забастовки, — он вдруг подумал, что хорошо бы зайти к брату — Эриху, посидеть у него часок, — надо было принять ряд решений, он не знал еще каких, но хотелось немедленно все разрешить.
В аптеке его встретил провизор и сообщил ему, что брат ищет его, телефонируя, куда только возможно, со вчерашнего дня. В лаборатории Карл находит брата, тот, увидев его, опускается в своем белом халате в кресло, много раз повторяет «слава богу, слава богу», держит его за руку и гладит. Он ведет его в столовую и запирается там с ним.
— Ты был дома? Был или нет?
— Нет, — отвечает Карл удивленно, — но что с тобой, почему ты так встревожен, ты искал меня по телефону?
Садись, Карл. Вчера позвонил твой доверенный, он звонил после обеда, спросил, где ты, я не знал, он звонил тебе на квартиру и всюду, где думал, что может узнать о тебе. И я тоже стал искать тебя, но тебя нигде нельзя было найти.
— Доверенный искал меня?
— Ему намекнули, Карл, относительно тебя в полиции, у него там есть какие-то знакомства. Про какие-то истории у тебя на фабрике, я не понял, в чем дело.
— И что же?
— Позвони-ка ему сам или, постой, я вызову его, а ты подойдешь потом к аппарату. Ты ничего не получал?
— А что я должен был получить, Эрих?
— Тебе надо с ним поговорить. Против тебя хотят возбудить дело.
— Ну, и пусть возбуждают, чорт их всех возьми, вы, наверное, все рехнулись здесь.
— Но есть приказ о твоем аресте.
— Ах, вот что, вот что.
Вот оно, значит, куда мы докатились, однако, много они себе позволяют.
— Он сказал тебе об этом? Соедини же меня с ним.
Из телефонного разговора выяснилось, что, в связи с требованиями таможни и переотправкой машин за границу, после того как было установлено, что болезнь Карла — фикция, издан приказ об его принудительном приводе, что при теперешних обстоятельствах означает, по всей вероятности, арест. Он сам, — прибавил доверенный, — поехал к Карлу на квартиру. — Он говорил очень тихо, очевидно, чувствуя, что за ним наблюдают.
— Ну, и что? — Ну, и установил, что там все спокойно. — Карл попросил у Эриха кофе. Он был в бешенстве. Какая безграничная гнусность! Какое лицемерие! Конечно, он перебрасывает производство за границу, а что ему с ним делать, кто теперь станет здесь покупать что-нибудь, кому польза оттого, что цехи пустуют и машины ржавеют? Машины, которые никому не нужны, вывозить за границу — это преступление и за это человека сажают за решетку? А другие, как поступают другие?
— Ты не имел права этого делать, Карл — уговаривал его Эрих, — поэтому они тебя и ищут, я уже виделся с твоим адвокатом.
— Что он?
— Он хочет взять на себя защиту и тотчас же сделать все, что нужно (очень любезно с его стороны), но он полагает, что в данную минуту дело это с чисто юридической точки зрения сомнительно, о чем он тебе уже намекал. Короче говоря, пока мы тут все уладим, ты уезжай куда-нибудь — за границу ли, в другое ли место.
Карл рассмеялся.
— Дай-ка выпить, паренек, я испарюсь, не то еще тебя обвинят в пособничестве.
Карл барабанил по столу, на лице его была ярость. Выпив, Карл пристально посмотрел на своего расстроенного брата.
Тот вздохнул:
— Что это будет, Карл?
— С кем?
Эрих вперил в пространство отсутствующий взгляд. Карл вынул часы.
— Прежде всего, я заеду к адвокату и оттуда позвоню тебе. Будь покоен, я не собираюсь сложить оружие. Совсем, совсем не собираюсь.
Эрих молча придвинул Карлу какую-то газету и листовку, на которую Карл только что смотрел.
— Весь городской транспорт бастует, Карл, ты вряд ли доберешься до адвоката.
— Пусть бастуют, сколько хотят, мне-то что?
Это был прежний разгневанный фабрикант, на нем был его дорогой костюм, он сидел в доме у брата, где сиживал часто, в аптеке, которая была делом его рук. Нахмурившись, читал он газету и хотел было уже смахнуть прочь вторую подсунутую Эрихом дрянь, как он назвал, листовку, но взгляд его невольно упал на случайную строчку, он стал читать, перевернул листок, увидел необычные слова, которыми воззвание кончалось. Тогда он начал читать с начала и читал сосредоточенно и долго. Лицо у него разгладилось, плечи опустились, он дышал спокойней, медленней, пульс бился ровней, он читал строчку за строчкой, он слышал их голос. Когда он с листком в руке взглянул на Эриха, тот был поражен происшедшей в брате переменой. Карл улыбнулся.
— Ты читал это, Эрих?
— Ах, Карл, какое это имеет для тебя значение?
Карл усмехнулся про себя, энергично выпрямился:
— Ты прав. — Он встал. — Так что это я хотел? Да, к адвокату, ладно. (Что мне у него делать?)
— Будь осторожен, Карл. Я рад, что все это так мало тебя волнует.
Они обнялись.
— Ты скоро получишь от меня весточку, Эрих, не из тюрьмы, ручаюсь.
— Деньги у тебя есть?
Карл рассмеялся.
— Бот теперь ты меня хочешь поддержать, спасибо, друг, и успокой мать: пусть не тревожится за меня.
Эрих, оглушенный, остался один.
Карл прошел весь длинный путь до дому пешком. На углу улицы, где он жил, он осмотрелся: нигде ничего подозрительного. В квартире — горничной не было дома — он отпер все двери: здесь он прожил долгие годы, это был его дом, его строение, это было жилье некоего Карла, как он страдал здесь! Дом нашего бедного друга Карла, — думал он. Он распахнул окно — горничная ничего не делает, до чего все запущено — в музее он так и отпрянул — какая дикая картина, ему стало стыдно, до чего он дошел, надо, надо кончать. Он вошел в комнату Юлии; подойдя к письменному столу, где стоял ее портрет, — его карточку, стоявшую рядом, она перевернула, — он заплакал от стыда и раскаяния, шепча, моля о прощении. Он всматривался в ее портрет, это уплыло у него из рук, он с мукой прижал портрет к груди. В детской он сел на одну из кроватей, — будьте счастливы, дорогие; на маленькой парте лежала раскрытая арифметическая тетрадь, он написал Юлии:
«Я не знаю, чем все это кончится со мной, но стыда я вам не причиню. Я с нежностью думаю о тебе. Если я сделал тебе что-либо плохое, Юлия, то это было бессознательно и помимо моей воли. Я счастлив при мысли, что тебе хорошо».
Несколько слов маме? Почему не написать и ей? Он вырвал листок из тетради:
«Дорогая мама, пишу тебе наспех, ты знаешь от Эриха, какие тут вокруг меня плетутся сети, меня хотят разорить, но я не из тех, кто покорно подставляет голову. На некоторое время я скроюсь из виду, но ты будешь знать обо мне — непосредственно или через Эриха. Попрежнему любящий тебя сын Карл». (А что, — щекотнула его мысль, — если бы действительно уехать за границу и оттуда отомстить этим негодяям? Денег у меня для этого достаточно. — Мысль эта легко коснулась его сознания и исчезла.)
Он медленно направился в свою спальню. Открыл потайной стальной ящик в стене, достал револьвер. Тяжелое и прохладное, лежало оружие в руке Карла. Не для меня, приятель, не для меня! И он спокойно вышел из дому, спустился по лестнице и уверенным шагом, дыша всей грудью, вошел в свежий и влажный осенний день.
Уличное сражение
В этот день он не принял никакого решения; несколько часов он сидел, скрытый от всего мира, в своей маленькой комнатушке в гостинице, мысли вертелись то вокруг фабрики, то вокруг поездки за границу, револьвер лежал перед ним на столе. Но все размышления исчезали перед ярким светом глубокого чувства, которое оставила в нем встреча с Паулем. Существует путь, лучший, чем тот, по которому шел он, Карл; многие довольствуются таким уделом, как удел Карла, и ничего другого до самой смерти не хотят. В водовороте охвативших его чувств Карл дрожал, точно в экстазе. Он ни на что не решался, в душе был хаос, он думал: нужно, прежде всего, освоиться с новым положением. В комнате стемнело, наступил вечер, он зажег свет, он отдался снегопаду чудесных, незнакомых ему переживаний, — если он и не сможет жить по-новому, то он сможет, по крайней мере, чувствовать это новое; темная бездна ненастоящей жизни осталась позади, он прошел через нее, ему суждено было познать этот триумф. Он был полон гордости и покоя, мечты укачивали его, и под ликующие звуки небесных хоров он лег и заснул. Глубокой ночью он проснулся, испуганно вскочил. В ушах звенели слова Пауля: «Мы это проверим». Призыв! На этот раз он не смалодушествует.
Выглянув в окно на темную улицу, он заметил какое-то движение. Там что-то происходило. — Ага, выстрелы! На обоих углах закричали. Пронеслись полицейские патрули, люди разбежались. Карл дождался утра, с отвращением отбросил старый измятый костюм и тщательно оделся, как делал это дома. Он чувствовал себя как бы в броне, я — это я, и хочу даже в это мгновенье быть тем, кем я был, пропасть пройдена, я ничего не стыжусь.
На улице, войдя в случайный ресторан, он натолкнулся на последний ком грязи, пущенный в него оттуда, из пропасти. На первой странице газеты, которую ему подали, под сообщениями о стачке, собраниях стачечников и уличных беспорядках, стояло набранное жирным шрифтом — он испугался — его имя, а под ним: «Издан приказ об аресте такого-то (следовало имя). Дело идет о начале широко задуманной чистки, измена в области промышленности так же недопустима, как и любая политическая измена». За Карла взялись, главным образом, потому, что он личную свою бессовестность хотел прикрыть политическими убеждениями. Такова была эта заметка. В отделе происшествий Карл нашел еще одну заметку с упоминанием своего имени, которая показалась ему прямо-таки бредом. Помимо «промышленной» измены ему вменялась еще в вину и грубая афера.
Он-де, назойливо пролезший в высший слой общества, примазался в начале кризиса к одному бывшему офицеру и обманом уговорил того вложить в его фабрику половину своего состояния. Но ныне бежавший фабрикант вовсе не вложил переданной ему суммы в предприятие, а перевел ее за границу! Карл дрожащей рукой положил газету на стол и внимательно начал ее перелиставать. Мороз пробежал у него по коже. Такова была благодарность. Он скрежетал зубами. Они толкают меня в грязь, я отдал им свои силы, я молился на них, так вот они какие на самом деле, они приносят меня в жертву, дают пинок ногой — мавр сделал свое дело, мавр может уйти — позор, позор! Опять вернулась питаемая озлоблением мысль — уехать за границу, отомстить им, оттуда бомбардировать их. Но — глаза его расширились, он плюнул на пол, — ладно, пусть они правы, это их дело, пусть они действительно окажутся правы, все — Юлия, майор. Однако это так его потрясло, что он, не замечая тревожной сутолоки на улице, почти целый час просидел, погруженный в свои мысли, один в маленьком ресторанчике. Впервые за долгое время он снова почувствовал страшные когти государственной власти, впивающиеся в слабых, побежденных. Жестокая подлость власти, необозримая низость. Они могут посреди улицы, на глазах у всех, застрелить человека и задержать меня, как убийцу, они могут поджечь вон тот дом и обвинить меня, который сидит здесь, что я поджог его взглядом. Это они могут. Впервые за долгое время он испытывал ужас, снова почувствовал себя беззащитным. Внезапно, словно что-то вспомнив, он порылся в кармане, вытащил оттуда листок, который показал ему Эрих, разгладил его и стал читать. Он читал его теперь иначе, чем у Эриха, он весь ушел в его строки, в эти обвинения и угрозы, все это истинная правда, только это и есть правда, это обо мне здесь сказано, я тут, я становлюсь в ваши ряды, — его кулаки сжимались, — о, чорт, теперь я не оплошаю.
Хозяин попросил его, если он хочет еще посидеть, пройти в боковую комнату, там уже тоже протопили, здесь надо закрыть, иначе могут все стекла выбить. Карл уплатил и вышел на улицу.
Сражение началось. Охваченные мертвой тишиной, тянулись священные кварталы дворцов и музеев, в торговом и увеселительном центре города публика громкими возгласами встречала допотопные кареты, а на окраине тем временем собирались молодые и зрелые люди, немало женщин, укрепление домов началось. Стариков и детей перебросили в другие районы. Откуда-то появились большие запасы оружия, люди с нарукавными повязками и значками в петлицах отдавали приказы, проходили небольшие отряды штатских с ружьями через плечо, полиции не видно было, говорили, что несколько полицейских постов посажены под замок и изолированы. Богатые семьи, с ужасом бежавшие из этих районов, рассказывали, что там установлены пушки, они сами их видели, но это были пулеметы. Под вечер на большинстве улиц были обстреляны и разбиты вдребезги газовые фонари, длинные ряды домов погрузились в полную тьму, местами они освещались гигантскими факелами открытых горящих струй газа, пока газовая станция не прекратила подачи газа. Тогда тьма наступила повсюду. В первую ночь и в следующую половину дня ни у кого не было ясного представления, где, в сущности, сосредоточена главная масса восставших, так как вся периферия охвачена была движением. И только к вечеру второго дня выяснилось, что главные силы расположены в северной части города. Полиция, поддерживаемая вызванными на помощь штатскими дружинами, собиралась окружить этот очаг, стараясь пока обойтись без войск. Город, в котором происходило это восстание, был действительно велик, ибо одновременно с подлинными военными действиями, открытыми на периферии, и в особенности в северной части города, в увеселительном центре его и в аристократических предместьях работали кино и театры, и звучала музыка первых балов сезона.
Вечером Карл тщетно пытался проникнуть в районы боя. Весь день он слонялся по городу, вмешивался то в одну, то в другую толпу, наблюдал небольшие стычки, в нерешительности и муке топтался на тротуарах и мостовых, вместе с другими его перегоняли с места на место.
Движение на периферии не ослабевало. На давно условленных местах собирались штатские охранные дружины города, люди разных возрастов. далеко не все вооруженные. Им обещано было, что их построят и дадут всем оружие на центральном месте сбора.
В один из таких беспорядочных отрядов, который только что тронулся по четыре человека в ряд из центра, проходя среди хранящих глубокое молчание масс, и попал Карл, полагавший, что отряд этот направят в зону боя. Карл беспрепятственно — никто ни о чем не спрашивал у него — стал в задние ряды, его одежда не отличалась от платья тех, к кому он примкнул.
Ему все-таки еще суждено было маршировать с ними в одних рядах, проклятие, тяготевшее над ним, не позволило ему избавиться от них даже теперь, они должны были испоганить ему даже это мгновенье. В первые минуты марша, когда он осознал это, он почувствовал прямо-таки физическую заторможенность, отчего задние ругали и толкали его. Он овладел собой, он пойдет с ними, — это мой омнибус, я им ничего не заплачу за проезд, а может быть, дам им что-нибудь еще сдачи. И он бодро зашагал вперед.
Разве в этот час не было людей в столице, кто мог бы спасти Карла? Разве не получили, по меньшей мере, три близких Карлу человека тревожнейшие вести о нем, вести, которые должны были указать им на его намерения и на опасность, подстерегавшую его? Горничная в его городской квартире нашла письма, написанные хозяином, очевидно, в ее отсутствие, на арифметической тетради мальчика и тотчас же, перепуганная (она боялась, что Карл что-нибудь сделал с собой и лежит тут где-нибудь, — может быть, он повесился), бросилась к брату-аптекарю. Не менее испуганный, чем она, он обыскал весь дом. Ну, а дальше, что может, сделать этот бедный, слабый человек, задерганный и трясущийся от страха? Известить полицию, просить о помощи полицию, которая и без того по другому поводу искала Карла? Передать матери его письмо к ней? Карл, может быть, уже переезжает границу, хотя эти записки — о, это ужасно — от них веет чем-то таким недобрым, но, может быть, он нарочно их так написал, зачем ему понадобилось вообще заходить еще раз домой? И что здесь такое случилось в музее? Горничная ничего не знала, эти комнаты стояли все время запертыми. Музей выглядел так, словно в нем происходила драка. Кто это мог сделать? С другой стороны, эти письма. В своей растерянности Эрих не нашел ничего лучшего, как положить письмо к Юлии в конверт, написать адрес и бросить письмо в ящик. Он упустил из виду стачку, в эти дни в пределах города нарушено было и почтовое сообщение, прошло много дней, пока Юлия получила письмо. Эрих был и оставался единственным человеком, подозревавшим об участи Карла, он носился повсюду, расспрашивал доверенного Карла, ждал, слушал, обнадеживал себя, приходил в отчаяние, избегал матери, принимал наркотические средства, а долгие, пустые, немилосердно тяжкие часы тянулись бесконечно.
Сперва шагали молча, потом — под пение солдатских песен. День подходил к концу. Они шли за город в северо-западном направлении, к ним присоединялись другие отряды; по широкому шоссе катились длинными лентами грузовики с вооруженными полицейскими, пулеметами, походными кухнями, теперь уже и конные войска шли, стоял настоящий фронтовой гул. Но добровольцев повели далеким обходным путем через лес к северной части города. Они должны были, — таков был приказ — ворваться в город из предместья, из рабочего поселка, — с юга все забаррикадировано, — при выходе из лесу они получат довольствие и оружие.
Какой долгий и успокоительный путь. Светило последнее осеннее солнце, белое плыло оно в бледноголубом небе, деревья отбрасывали на сырой грунт длинные тени. Под ногами была топкая земля, хлюпали лужи, все было желтокоричневым — распадающаяся листва, валежник и деревья, а между ними зеленели пушистые островки, покрытые травой. Некоторое время шли под телеграфными проводами, они звенели теперь тревожными новостями, призывами о помощи, приказами. Дул легкий прохладный ветер, какие-то поздние пташки еще чирикали. А это что? Гул поездов, — железнодорожники не бастовали? Нет, это — фабричные гудки.
Небо посерело, с трудом пробирались сквозь низкий кустарник; к походу через чащу леса люди были плохо приспособлены; неожиданно показалась совершенно белая круглая луна. Лишенная блеска, она одиноко стояла в небе, и Карл затрепетал, увидя ее среди фантастических переплетений черных ветвей. Ибо луна была знаком ночи, его ночи, он знал это и не боялся. И солнечный свет, еще разлитый по белесому небу, стал угасать, мрак сгущался, надо было сплотить ряды, чтобы не потерять друг друга, птичий щебет прекратился. И вот, уже лес окутан глубокой чернотой, а над вершинами деревьев, над густым переплетом ветвей плывет, сияя все ярче и ярче, белая луна и изливает на землю блеск свой. Она отражается в больших лужах, а на горизонте небо осветилось красноватым отблеском, — это город, подавленный, ожесточенный; там лежат теперь и спят мои дети, там фабрика, там живет мать, Эрих, Юлия. Пока шли все вперед и вперед, мысли его обращались назад, к прошлому. Ни разу за всю свою жизнь он не ощущал себя в мире так твердо и уверенно. По ту сторону грани были Юлия, дети, фабрика, это были хорошие вещи, он неправильно подошел к ним, но ему не в чем упрекать себя — все же они были здоровые и крепкие, ему за них стыдиться не приходится. Юлия, моя нежная рыжеволосая Юлия, хрупкая статуэтка, как часто она лежала в его объятиях, прильнув к нему, прижавшись губами к его губам, о, она была чудесна, благословение земли, радость для мужчины, я мог бы драться за нее с Хозе, но я получил свою долю, он — хороший человек, он любит ее и детей, пусть они строят вместе свое гнездо.
Они шли по лесу, растаптывая кучи высохших бурых каштанов, которые рассыпались изжелта-белой мукой; опавшие листья хрустели под сапогами. Бессмысленная ненависть к барону и его клике, к знатным господам прошла, они — то, что они есть, я был с ними заодно, я ушел оттуда, они — мои враги, мы их побьем. Из луж под ногами взлетали брызги, люди орали. Карл вспоминал, как он мальчиком, стоя в таких лужах, работал, в руках у него были навозные вилы, отец садился на лошадь, поворачивался и галопом скакал прочь; хорошо было на полях, приходилось тяжело работать, и все преодолевалось. Как чье-то назойливое лицо, над ним сияет сквозь ветви лучистая луна. Она так высоко забралась, что от нее никуда не убежишь; ясно выступили на ее диске темные черты.
Вот, наконец, улицы предместья, освещенные десятками смоляных факелов, в полосе резкой тени стоит низенькая деревенская церковка, рядом — обнесенное забором кладбище, а на широкой площади перед ними, в обычное время рыночной, раздают множеству людей еду, дымят полицейские походные кухни, люди расхаживают с эмалированными котелками в руках и смеются, а поодаль, тем, кто выражает желание, выдают ружья и патроны. Вооруженные люди формируются в отряды и сомкнутым строем выступают в поход, солдаты раскрывают перед ними двойное проволочное заграждение, и вот они — в зоне боя. Следует приказ — рассыпаться на маленькие отряды. Начинающиеся здесь улицы и проспекты погружены во мрак, только луна светит. Карл зарядил ружье, теперь — действуй. Проспект тянулся далеко, домов было много, большинство — разбросаны, все одинаково заперты; отряд шел все еще сомкнуто, Карлу пришлось подождать, пока они войдут в более узкие улицы и разобьются на группы: если он теперь побежит, они пустят ему пулю вслед. Ряды домов густели, отряд на широком этом проспекте опережали полицейские бронированные машины, снабженные прожекторами. Броневики ощупывали яркими лучами прожекторов бедные низенькие домишки, вспыхивая, показывались один четырехугольник окна за другим, покосившаяся крыша с трубой, длинные полосы фабричных стен и бараков. Людей не видно было, в страхе и ненависти прятались они в неосвещенных комнатах, несколько часов назад они вылились из фабрик, как раскаленное железо, в комнатах они вздрагивали при каждом выстреле: кого-то сейчас настигла пуля?
Отряд разбился на маленькие группы, и те шли теперь вдоль ряда темных домов, нигде не встречая сопротивления, дома, в которые они врывались, дворы, которые они обшаривали светом, были пустынны, казалось, население миролюбиво и испуганно сидит по своим норам. Возможно ли, чтобы восставшие оставили открытым весь северный участок, позволяя ударить себя в спину? Отряды осторожно продвигались вперед, избегали закоулков, ждали сообщений от передовых отрядов о первой баррикаде или укрепленном бараке; уже крупная часть регулярных войск заняла северный комплекс улиц и прощупывала, идя вперед, центр предместья, как вдруг позади раздались сначала одиночные выстрелы, потом град пулемета, крики: «тревога», «прикрытие!» «стой!» Полицейские машины внезапно повернули назад, ясно было, что передовые отряды попали в ловушку. В одном из этих отрядов был Карл. Он, как и многие другие, потерял в лесу шляпу, месяц — теперь светложелтый, ослепительный, до неправдоподобия яркий, смотрел с молочнобелого неба на землю и, помимо прожекторов, был единственным источником света. Когда за их спиной раздались первые выстрелы, застрекотали пулеметы, тревога овладела осторожно продвигавшимися вперед отрядами, — они были предоставлены самим себе. Карл почувствовал: день, начавшийся тяжелым утром и этой кучкой добровольцев, к которой он присоединился, окончен. Улица, занятая ими, была слева и справа обсажена деревьями, с крыш за деревьями трещали выстрелы восставших, огонь усиливался, он точно полосой тянулся с севера вдоль всей улицы. Сейчас он, Карл, убежит, уйдет от них, ничто его не удержит. Он стоял в нише между будкой привратника и стеной какой-то фабрики, винтовку он прислонил к стене, двое каких-то молодых людей возле него, лежа на земле, всматривались в улицу, проклиная луну и эту несчастную фабричную стену, не дающую для их отступления никакого прикрытия. Надо бы, может быть, пробежать через эту подлую широкую аллею на противоположную сторону, где были дома. Карл пошарил в кармане пальто, ища носовой платок, вот он, этот широкий белый лоскут, он будет махать им, когда побежит; он подумал со страхом: увидят ли те этот знак, нужно держаться на свету. Я удеру, — яростно подавлял он свой страх. На мгновенье вспыхнуло отчаяние — не надо было итти с этими собаками. Молодые люди двинулись: сперва ползком, потом во весь рост, они прошли несколько шагов вдоль стены и стрелой понеслись на противоположную сторону. Карл побежал еще с ними через улицу, но затем они услышали его рев, в белом свете луны они успели рассмотреть его дикое, исступленное лицо, к их удивлению, этот рослый человек с почти голым черепом бросился бежать вдоль домов, подняв винтовку, точно хотел ударить кого-то, но он несся в противоположном направлении, он бежал в сторону восставших, откуда удирали последние одиночки из их отряда, перебегая от дома к дому. Ему кричали вслед, предостерегая его, он ревел что-то в ответ, будто желая увлечь кого-то за собой вперед. Было видно, как он левой рукой махал над головой чем-то белым, по всей вероятности, он хотел по-дать знак — вперед!
Мостовую первой поперечной улицы, которую как раз в эту минуту переходили два отступающих добровольца, он миновал бегом. Но на противоположной стороне был сильно укрепленный угол домов, из окон которых сверкали молнии выстрелов. Это они! — бушевало в нем, — я сразу нашел их, мне вслед не стреляют, мне бы только как-нибудь привязать платок к штыку. Молнии, залпы из углового дома. На бегу Карл обернулся, — он услышал за собой крик, и увидал, как один из отступающих взмахнул руками — так его! — и упал на камни вслед за своей винтовкой. В ту же минуту Карла чем-то твердым ударило в голову (с ума вы что ли сошли?) и вслед затем в шею. Левая рука его поднялась, чтобы схватиться за рану: вперед, я иду! Треск нового залпа из углового дома был последним звуком, проникшим в его слух.
Красная вспышка, такая дикая рядом с сияюще-желтой блаженной улыбкой луны в покрытом белыми барашками океане неба? Угловой дом, как легкий ковер, скользнул вниз, упал косяком и под тихий гул свернулся и взвился высоким синим пламенем, поглотившим его сознание. Сеть небытия была наброшена, с шумом затянулась она над ним в ту минуту, когда кровь его хлынула на каменную обочину. Он заметался в луже своей крови, как рыба, и затем трепыхнулся еще раз или два.
Спустя два дня, когда район этот был очищен, Эриха по телефону вызвали в одну школу, где лежало несколько трупов. Как он боялся этого телефонного звонка! Провизор поехал с ним. Его ввели в чертежный зал, где на голом полу лежало около десятка человеческих бугров, за дверью в коридоре сколачивали гробы. Полицейский офицер почтительно проводил Эриха в зал, маленький невзрачный человечек откинул белую простыню с лица. Это был Карл. Он, Эрих, не сумел притти ему во-время на помощь. Раньше я кричал бы, теперь я не могу кричать, я ничего не в состоянии почувствовать. Нн на голове, ни на облаженной шее — никакой раны, отчего, собственно, он умер? И странно, покойник на полу в сущности не лежал, он выгнул спину и слегка приподнялся, неподвижно и уверенно вытянул он вперед большую голову. Это было страшное и грозное движение. Лишь ниже темени корочка запекшейся крови, сюда попала пуля и унесла его жизнь, но он тянулся вперед. На страшно впалых и желтых щеках выросла черная щетина бороды, с пола на Эриха смотрела эта зловещая голова, которую они сейчас же прикрыли. Провизор, стоявший напротив Эриха, взглянул на него, офицер дотронулся до его рукава, Эрих испуганно закивал и скривил побелевшие губы в бессмысленную улыбку. Выходя, он еще раз оглянулся; значит, третий слева, тот, на котором, вздыбилась простыня, — это Карл, он остается здесь. Офицер очень крепко пожал ему в коридоре руку:
— Ваш уважаемый брат храбро дрался в наших рядах, на одном из опаснейших участков он один бросился вперед — участок этот удержать не было возможности — и погиб смертью славных.
Эрих слушал то, что говорил ему офицер. А в чертежном зале покойник грозно поднимал под простыней голову.
Эрих должен был поехать к матери. О бегстве Карла она уже осведомлена была из газет. Хотя Эрих не знал, что сказать, хотя именно теперь он хотел бы избежать встречи с матерью (ибо, как же говорить с ней, не обвиняя?), но он должен был к ней поехать. Она сразу же, до того как Эрих открыл рот, поняла, что произошло. Эрих не кричал и не плакал, но она знала своего младшего сына. Старая, согбенная женщина без слез, молча сидела на обычном своем месте, в углу дивана. Через некоторое время она разразилась проклятиями по адресу Юлии и всей ее родни, особенно майора, которые довели Карла до смерти; она кричала, что возбудит против них дело, чтобы очистить память Карла. Но вечером, когда принесли вечерние газеты, оказалось, что это излишне. Под сообщением о ходе борьбы, которая еще продолжалась, напечатано было подробное описание смерти Карла: отряд охранной дружины попал в засаду и должен был отступить, но Карл мужественно бросился навстречу потоку отступающих и при этой безумно-храброй попытке был убит. Заголовок был — «Герой».
— Оставь это, мама, — сказал Эрих, превозмогая себя, — мы не можем исправить случившегося, то, что напечатано, будут читать, все остальное забыто.
Глаза у матери сверкали.
— Фу, какая злая гадина это общество, провались они все сквозь землю! А эта низкая женщина воспитывает теперь его детей!
Борьба продолжалась еще десять дней, в конце концов, восстание было потоплено в крови. Но это был конец лишь по внешности. Спавшие летаргическим сном массы страны в первый раз за сто с лишним лет поднялись против своих угнетателей, они пришли в движение, новое могучее чувство свободы омыло их души, — требование признания их человеческого достоинства. Это чувство покинуло свое старое убежище — грезы поэтов и борцов-одиночек, — оно властно охватило массы.
Оно их больше не покидает.
Одетые во все черное, они стояли на платформе огромного вокзала, — согбенная старая мать в черном крепе, скрывающем лицо, и Эрих. Был туманный осенний день, на вокзале было прежнее оживление, жизнь столицы, придушенная в последние недели, снова начала пульсировать.
Мать не хотела больше оставаться в городе. Хотя ей оказаны были всяческие почести, в особенности на торжественных похоронах ее сына, она возненавидела город. Ее не утешило и то, что она указала на дверь Юлии, которая пришла поплакать вместе с ней. Она купила себе место в доме для престарелых на своей родине.
Начальник станции прокричал направление поезда, загудели рельсы, паровоз поднимал свой черный железный щит все выше, выше, в такт тяжелой поступи машины дробно грохотали рельсы, поезд подходил, с великим трудом машина замедляла дыхание: разбрасывая пар, она приблизилась и, заскрежетав, остановилась. Они вошли в вагон, чемоданы сданы были в багаж, Эрих нес ручные чемоданчики — свой и матери.
И город остался позади, тот самый город, в который она ступила несколько десятков лет назад, молодая, с тремя маленькими детьми, — остался позади, как прожитая жизнь.
Поезд несся и несся, мелькали долины, леса, селенья, пашни. Они сидели в мягком вагоне одни — расплывшийся, словно навеки замолчавший Эрих и старуха, откинувшая креп на плечи. Быстро темнело. Однообразная тянулась долина с ее поблекшими лугами и полями; покрытая щетинистым жнивьем, небольшими островками голых деревьев, прорезанная озерами и реками, она тянулась так на многие километры.
Поля эти, окружающие города беспутных людей, готовы уже принять в свои недра десятки тысяч воинов, которые — сознательно, или бессознательно, или полусознательно — способствовали назреванию проклятой эпохи до тех пор, пока сами не вырыли себе могилы. Такой обильный урожай родила летом эта земля, полям надоело производить колосья, вскоре на них вырастут деревянные кресты.
Глубокой ночью они вышли из поезда, утром были у могилы отца. Белесое небо, топкие дороги, маленькое кладбище, за железной решеткой гордая мраморная плита, обвитая густыми побегами плюща. Держась обеими руками за решетку, старая женщина смотрела сквозь черный креп на могилу:
— Пусть он был даже таким, как этот, но он был хорошим мальчиком, он заслужил лучшую участь.
Она дрожала всем телом, ни единая слезинка не смилостивилась над ней.
Эрих был последним в этой семье. Юлия вскоре покинула страну вместе с детьми, отделив их судьбу от удела их родины. Он остался в столице, в своей аптеке. Он жил под крылышком давнишней приятельницы, на которой впоследствии женился. Жил он тихо.