Сиротин, которого всё время преследовал вопрос, как без средств связи комбат собирается корректировать огонь орудия, не выдержал, спросил:
– Товарищ старший лейтенант, а ведь у нас нет ни телефонной связи, ни рации. Как корректировать огонь будете?
Ерёмин улыбнулся одними губами. Было видно, грустно ему.
– А я и не собирался, Коля, ничего корректировать. Это я так, для порядка сказал, чтобы батарею и комполка успокоить. Не мог я, Коля, тебя одного здесь оставить, не простил бы я себе, что бойца на верную смерть послал. Мы, брат, теперь одной ниточкой связаны. Присягой она называется. А когда немцы пойдут, я и заряжающим у тебя буду, и подносчиком снарядов. А ты, сержант Сиротин, назначаешься командиром орудия. И не сметь возражать командиру батареи.
Огня не разводили, не могли демаскировать позицию. Ужин запили родниковой водой. Комбат велел Сиротину отдыхать.
– Поспи, сержант, часа через два разбужу тебя на смену.
Николай улёгся на брезент, положил под голову тощий вещмешок с чистой парой портянок и нехитрым солдатским имуществом, укрылся шинелью. Но сон не шёл. Перенапряжение и боль раны давали о себе знать. Он стал вспоминать родной город Орёл, их старый дом на берегу Оки, утонувший в саду, где росли яблони, груши, сливы и вишни, лохматого Буфера, радостно встречавшего отца и Колю, возвращавшихся с работы, и носившегося по саду за младшей сестрой Нинкой.
Отец, Владимир Кузьмич, работавший машинистом паровоза, после рейса приходил домой уставший, с пятнами копоти на лице, черными от сажи и мазута руками. Он долго мылся, а потом раскрывал свой потёртый фанерный чемоданчик и всем пятерым своим детям вручал гостинцы. Старших дочерей Киру и Таисию, как правило, одаривал книгами или чем-то из одежды и обуви. Младшим – брату Веньке и сестрёнке Нинке – доставались сладости и игрушки, а ему, Николаю, второму по старшинству после Киры, отец всегда привозил что-то из новых инструментов, зная и уважая тягу сына к слесарному и токарному делу. Всегда уставший, с морщинистым лицом и густыми прокуренными усами, отец казался Николаю старым, хотя в сороковом ему всего-то исполнилось пятьдесят лет.
Мать, сорокалетняя женщина, чудным образом в тяжёлой работе по домашнему хозяйству не растерявшая былой красоты, вместе со старшими дочерьми с раннего утра крутилась у печи, в птичьем дворе, свинарнике, на огороде. В доме и на дворе всегда было чисто, а на столе сытно. Мать очень любила Колю, долгожданного мальчика после двух дочерей, секретничала с ним, а когда он принёс свою первую зарплату и всю до копейки отдал матери, разревелась.
Окончив без троек в тридцать девятом году школу, Николай раздумывал, куда пойти дальше: в Орловское бронетанковое училище или в железнодорожный техникум. Но неожиданно для всех устроился учеником токаря на завод «Текмаш», выпускавший станки и запчасти для текстильной промышленности. И не прогадал. Неплохой заработок стал существенным подспорьем семье. Толкового парня заметили в бригаде, приняли в комсомол, дали рекомендацию для поступления на рабфак Московского станкостроительного института. Но он решил отслужить срочную службу и, не дожидаясь повестки, сам отправился в военкомат. Весной сорокового его призвали и после учёбы в артиллерийской школе младших командиров отправили служить наводчиком противотанкового орудия в 55-й стрелковый полк, дислоцировавшийся в Полоцке. Там его и застала война.
Коля ни о чём не жалел. До начала войны ему всё нравилось в его жизни. Одно не удовлетворяло – не было у него девушки. У всех его друзей и приятелей были, а у него нет. Вернее, та, которая ему очень нравилась, была и жила-то совсем рядом. Она вместе с сестрой Кирой работала формовщицей на хлебозаводе и была на два года старше Николая. Вот эти два года и были, по его мнению, непреодолимым препятствием. Ему казалось, Светлана (так звали девушку) считала его ещё мальчиком, в её взглядах он улавливал насмешливую лукавинку, некое превосходство. Он побаивался её и всегда старался скрыться, когда Светлана приходила в их дом. Но всё было совсем не так. Светлане Коля нравился. Она не скрывала это от подруги Киры, и очень расстроилась, когда он уходил в армию и не попрощался с ней.
Сиротин лежал с открытыми глазами и думал, что он всё правильно сделал, вызвавшись добровольцем к орудию. Если не он, то кто остановит фашистов на мосту? Мог ли он позволить немцам беспрепятственно шагать на Москву, на их родной Орёл? Нет, не мог. И комбат не мог. И тысячи таких, как они с комбатом, остановят фашистов, а потом попрут их назад…
Свернувшись калачиком, сержант уснул, а во сне шевелил губами, будто разговаривал с кем-то. Ерёмин улыбнулся, поправил сползшую шинель, укрыл ноги сержанта, присев на станину, закурил.
Будущий день, эта река и этот мост, думал комбат, станут последней чертой его жизни. Ему, здоровому, тридцатилетнему мужику, в последние годы страшно не везло. В октябре тридцать девятого стало известно о том, что во время «освободительного похода» где-то под Луцком без вести пропал его старший брат Иван, майор, командир инженерно-сапёрного батальона. Получив извещение, после инфаркта скончался отец. Только Ерёмин вернулся в Ленинград, где базировался его артиллерийский полк, началась война с Финляндией. В мае прошлого года, после окончания войны, его направили в Полоцк командовать батареей, а какой-то «умник» в штабе по ошибке отослал матери похоронку. Теперь не выдержало материнское сердце, потерявшее старшего сына, мужа, а теперь и сына младшего. После похорон матери жена Лидия заявила, что из Ленинграда в эту дыру, в Полоцк, не поедет. Они тихо развелись. А в Полоцке его вызвали в особый отдел и стали требовать признания, какие каналы связи он имеет с братом, перешедшим на службу в абвер?
В штабе полка его предупредили, особисты отозвали документы на представление его к очередному званию капитана, к награждению орденом Красной Звезды и опротестовали приказ о назначении его начальником штаба дивизиона. Началась чёрная, густая, словно сажа, полоса жизни. Ерёмин сорвался, запил. Но началась война…
Он понимал, если будет жив, военной карьере конец. Это в лучшем случае. В худшем – арест и… Так лучше пускай здесь, на этом мосту, он честно, в бою, встретит свою смерть. Ни перед кем не надо унижаться, выслушивать угрозы, всякий бред про предательство… Ему хорошо с этим спящим мальчиком-сержантом. Только жаль парня.
Ночь была звёздной. Будто миллионы свечей освещали округу, отражались в реке, делая водную гладь яркой и какой-то живой, шевелящейся. Обдуваемые свежим ветерком шевелились светящиеся от звёздного неба ржаные колосья. Райская ночь. Только доносившиеся глухие раскаты и мерцавшие рыжие всполохи на юго-западном окоёме неба тревожно напоминали о реалиях бытия.
Ерёмин поёжился от ночной прохлады, взглянул на часы: начало третьего. Сержант спал четыре часа. Надо будить парня и самому вздремнуть. Он легко потряс Сироткина за плечо:
– Подъём, командир!
Сержант немедленно проснулся, вскочил, схватил лежавший рядом карабин.
– Что, немцы?
– Пока их нет, сержант. Заступай на дежурство, а я сосну малость. Гляди в оба. Через два часа буди.
Комбат прилёг на нагретый Сироткиным брезент, укрылся шинелью и через минуту уснул, прижатый тяжёлым мрачным сном.
Сироткин сбегал на ручей умыться. Ледяная вода прогнала остатки сна, и, поёживаясь от прохлады, он натянул на себя шинель. В кармане оказался большой сухарь. С удовольствием похрустывая и ощущая во рту приятную кислинку ржаного хлеба, он вернулся к орудию.
Как обычно бывает летом, ночь ненадолго вступила в самую тёмную фазу. Сироткин знал, что пройдёт час и звёзды начнут гаснуть, а на востоке по всему горизонту появится тонкая полоска приближающегося рассвета. Вначале она будет молочно-белой, потом станет желтеть, расслаиваться, в неё робко станут проникать косые солнечные лучи, придавая ей рыжие и красноватые оттенки. А затем из этого многоцветного одеяла разом, будто проснувшийся малыш поднимает золотую головку и потягивается пухлыми ручонками, взойдёт солнце, яркое, свежее, всевидящее.
Доносившийся с запада в начале ночи гул сражений утих, немцы в тёмное время старались не воевать. Николай в бинокль оглядел округу. Мост сиротливо отбрасывал тень. Шоссе пустовало. Последние бойцы их отступавшей дивизии ушли на восток, догоняя своих. Он тихо, чтобы не разбудить комбата, перенёс из ровика пять поддонов по пять снарядов в каждом, сложил их справа от орудия. Протёр фланелькой от ночной влаги панораму, прильнул левым глазом к холодной резинке прицела, покрутил колёсики вертикальной и горизонтальной наводки. Кнопка огневого спуска хищно чавкунала. Всё работало отлично. Сапёрной лопаткой слева и сзади орудия он выкопал небольшое углубление, спрятал в нём завёрнутые в кусок брезентухи три гранаты Ф-1 и два подсумка с патронами. Ещё раз оглядев позицию, остался доволен.
Ровно в четыре утра, как было приказано, сержант разбудил комбата. Жаль, конечно, было будить, но приказы не обсуждают. Как и вечером, перекусили хлебом с салом, запили родниковой водой. Около пяти часов с запада послышалось рычание танковых двигателей и лязг гусениц. Комбат с сержантом прильнули к биноклям. На шоссе, километрах в двух от моста, показалась колонна немецкой бронетехники.
– Странно, – сказал Ерёмин, – очень странно. Явно идёт танковая дивизия, а разведки нет. Обычно немцы вперёд пускают разведроту на мотоциклах и бронетранспортёрах. А тут, глянь-ка, совсем обнаглели, страх потеряли. Ну, сержант, покажем им кузькину мать, а?
Сироткин засмеялся.
– Конечно, покажем, товарищ старший лейтенант, ещё какую.
– Ты вот что, сержант, не спеши. Пусть техника зайдёт на мост, продвинется до его середины, и вот тогда бей по первым танкам. Блокируй мост, а потом бей в середину колонны. Таким образом запечатаем их движение, создадим затор. Пока суд да дело, наши далеко уйдут, отпадёт угроза окружения.
Сержант насчитал в колонне 59 танков и 18 полугусеничных бронетранспортёров с пехотой, доложил комбату.