Поселок на реке Оредеж — страница 27 из 44

– Ставь давай. Только тихо.

Ленка осторожно поставила ведра друг на друга и покачала: вышло не очень устойчиво.

– Ну, чё?

– Пойдет.

Ленка стояла, склонив голову набок, и выражение лица у нее было такое, как будто она вот-вот расплачется.

– Да пойдет, нормально… – повторила Комарова уверенно и, глядя пристально на составленные ведра, трижды сказала про себя: «Только не упадите, только не упадите, только не упадите». По-хорошему, это нужно было произнести вслух, и лучше всего – держась при этом за ведра рукой, тогда бы точно сработало, но вслух она этого говорить не хотела, чтобы не пугать Ленку.

– Ну, давай уже… хорош стоять столбом.

– Как думаешь, а дядя Сережа тетю Таню любит? – спросила вдруг Ленка.

– Он же священник, – Комарова осторожно встала на ведра, балансируя руками. – Он Бога любит. В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог, ну и так далее.

– А чего это было за слово? – не поняла Ленка.

– Бог, говорю же тебе. Бога он любит.

– А чего, если Бога любит, то тетю Таню ему любить нельзя?

– Помолчи уже, что ты заладила…

– Ну Ка-ать…

Комарова зло цыкнула на сестру, приподнялась на цыпочки, ухватилась за подоконник, подтянулась и толкнула раскрытой ладонью шершавую оконную раму. Окно легко открылось, и Комарова, цепляясь за подоконник и косяк, как кошка вскарабкалась в комнату.

– Бог – это одно, – громким шепотом бубнила внизу Ленка. – А тетя Таня – это другое. Они уже сколько? Десять лет живут? Это ж ровно моя жизнь! – она тоже осторожно забралась на ведра и протянула Комаровой один за другим подарки отца Сергия.

– Вон, наши-то родители…

– Далось тебе это все! – рассердилась Комарова. – Тебе какая разница, как другие люди живут?

– Так интересно!

– Нет тут ничего интересного. Лезь уже давай…

Ленка ухватилась обеими руками за подоконник и попыталась подтянуться, но у нее никак не получалось. Комарова высунулась в окно и, придерживаясь одной рукой за косяк, другой схватила Ленку за плечо и потянула изо всей силы вверх. Ленка поставила правую ногу на круглое бревно стены и оттолкнулась левой, но тут ведра наконец потеряли равновесие и, лязгнув одно об другое, откатились в сторону. Ленка, испуганно ойкнув, соскользнула вниз. Через мгновение Комарова услышала ее тихие всхлипывания.


Мать поймала их в коридоре: Комарова тащила за собой Ленку, окончательно разнюнившуюся и твердившую, что у нее, наверное, сломана рука. Наталья Николаевна, как звал ее в поселке только отец Сергий (остальные называли коротко и неприязненно Натальей), стояла в проходе под тускло светившей лампочкой, уперев руки в боки, так что не было никакой возможности мимо нее проскочить, и молча смотрела на них, поджав и без того тонкие губы. В поселке говорили, что в свои семнадцать, когда она только переехала к комаровскому бате из города, она была очень красивой, но частые роды, тяжелая работа по дому и запойное пьянство мужа (да и сама Наталья со временем привыкла выпивать: сначала потихоньку, а потом как все) сделали свое дело: из веселой молодой женщины Наталья уже в тридцать превратилась в измученную, сварливую, злую бабу, от которой шарахались даже поселковые.

– Так… – сказала наконец Наталья, теребя пальцами длинную обтрепанную юбку.

– Мам, да мы… – пробормотала Комарова, пятясь к двери. Ленка вдруг выпрямилась и сжала ее запястье якобы сломанной рукой. – Мам, мы не виноваты, мы время не заметили…

– Так! – повторила мать тише, но голос ее дрожал от сдерживаемой злости. – Где шлялись?

– Мам, да мы не шлялись, мы к отцу Сергию ходили, ему помочь надо было, – пролепетала Ленка. – Он нам подарки за это дал.

Комарова про себя удивилась, как это Ленке всегда удается так с ходу врать. Сколько она помнила, младшая сестра, набедокурив, всегда выворачивалась до последнего, как рыба, которую пытаешься ухватить голыми руками на мелководье.

– А мне, значит, помогать не нужно! Не нужно, по-твоему?!

Комарова сжалась: теперь мать их точно прибьет.

– Мне помогать не нужно, это всему поселку нужно помогать, а мне вот – не нужно! Вы идите, еще кому-нибудь помогите, до родной матери вам дела нет, шляются до ночи! Стирай, убирай для них! Корми их! Сволочи!

Не удалось, значит, Ленке с ее враньем на этот раз проскочить… хотя по большей части никогда не получалось, но Ленка все равно врала: на авось, оглашенно, только бы не получить лишний раз по жопе, но иногда, пойманная на своем вранье, получала и лишний раз, и еще сверх того, и все равно ничему не училась.

Лицо Натальи покривилось, из глаз брызнули слезы. Зачем, зачем только она их столько нарожала, зачем когда-то связалась с пропойцей Мишкой, который был много лет назад первым парнем на деревне, таким высоким, красивым, всегда с улыбкой на лице: Ленка, когда улыбалась, была на него очень похожа, и каждый раз Наталье вспоминалось, как Мишка стоял на бетонной платформе, дожидаясь ее электрички, а увидев ее в мутном окошке, махал ей рукой и вот точно так же улыбался. И она ради этой его улыбки бросила все: и дом, и второй курс института, где училась на искусствоведа, и уехала жить в поселок, чтобы устроиться здесь швеей третьего разряда и изо дня в день прострачивать наволочки, пододеяльники и простыни на швейной машинке фирмы «Зульцер». Вокруг менялось время, деньги обрастали бесконечными нолями и теряли ценность, в новостях твердили про дефолт, закрылся, не выдержав кризиса, завод металлоизделий, открывались и тотчас закрывались новые магазинчики и киоски, а постельному белью ничего не делалось, как будто именно на него люди тратили свои последние рубли. Километры ткани, проходившие через Натальины руки, были расписаны затейливыми разноцветными узорами вроде тех, которые на досуге местный священник малевал на наличниках дверей и окон в своем доме, и Наталья, делая очередную ровную строчку, тоскливо думала, что могла бы сама покупать в городе эти наволочки, пододеяльники и простыни и застилать ими собственную чистенькую постель в светлой и просторной городской квартире. Еще она думала о том, что все эти листики и завитушки, отпечатанные на большом заводском шаблоне, не идут ни в какое сравнение с вышивками, которые делает попадья Татьяна, и что ее, Натальина, жизнь безнадежно испорчена, как кусок ткани, попавший под сломанную швейную иглу.

– Так где шлялись до темени, я вас спрашиваю? – повторила Наталья.

Комарова подумала, что, если быстро добежать до двери и выскочить во двор, мать, может быть, их и правда не поймает, но убежать казалось почему-то страшнее, чем остаться. Олеся Иванна как-то попеняла Наталье на то, что та лупит почем зря своих детей, а когда Наталья огрызнулась, обозвав Олесю раскрашенной бэ, к которой таскаются все мужики в поселке, и ее Мишка бы таскался, если бы всё на свете не пропил, Олеся бросила ей в лицо «ведьму», и они чуть не подрались, но люди их разняли и увели плачущую Наталью на улицу. Сейчас мать и правда была похожа на ведьму: худющая, растрепанная, в старом замызганном сарафане, стоящая, растопырив руки и сотрясаясь в рыданиях, посреди захламленного коридора.

– Сволочи! Им на родную мать плевать, им чужие люди дороже родной матери! Ну, что вы молчите обе?! Отвечайте!

– Мам, только не бей… – шепотом сказала Комарова. – Не бей, пожалуйста…

Наталья подскочила к ней и с размаху больно хлестнула по лицу ладонью. Ленка отпрянула в сторону, прижалась к стене и попыталась закрыться руками, но мать вцепилась ей и Комаровой в волосы и принялась таскать их по всей прихожей, ругая сволочами и проститутками.

– Мама, не бей! – Ленка пыталась вырваться и забиться в угол, где кучей была свалена старая обувь и газеты. – Мама, больно!

Была бы жива бабка, она бы их защитила: она всегда их защищала, а потом еще утешала мать, – изругав детей, та всегда бежала на кухню, садилась за стол, подперев лоб ладонями, так что видны были только спутанные светлые волосы, из-под которых раздавались прерывистые глухие всхлипы. Бабка пододвигала стул, подсаживалась рядом, гладила мать по вздрагивавшей от рыданий худой спине и монотонно повторяла: «Ничего, доча, все пройдет, ты поплачь, поплачь, все, доча, проходит, это ничего, ты терпи, ты плачь, слезы лечат, все проходит, и это пройдет». Мать молча всхлипывала, трясла головой, иногда только начинала выговаривать бабке, что та ничего не понимает, что в городе у нее могло быть все, карьера могла быть, нормальная семья, а здесь ничего никогда не будет.

– Ты поплачь и забудь, доча, – твердила свое бабка. – Посмотри, какие у тебя дети, а что Мишка дурак – наплюй, главное, дети, у них вся жизнь впереди, тебе нужно о них думать, поплачь и забудь…

Устав, мать наконец отпустила их, отвернулась и пошла, сгорбившись и чуть пошатываясь, в дом. Комарова сидела на полу, глядя ей вслед; когда мать скрылась в комнате и звякнула дверным крючком, провела рукой по голове и почувствовала под пальцами липкую влагу. Отдернув руку, она поплевала на пальцы и потерла.

– Ка-ать… – позвала из своего угла Ленка. – Сильно больно?..

– Да так… – Комарова еще раз осторожно потрогала голову. – К доске какой-то приложилась.

Ленка выбралась из угла и подошла к сестре.

– Кать, ты прости меня, а…

– Да ладно, чего теперь. Помнишь, бабка говорила: «чему быть – того не миновать».

– Ага. – Ленка присела рядом на корточки. – Это она про своего первого мужа так говорила.

Бабкин первый муж после войны работал на станции грузчиком, был, как рассказывала бабка, хороший и красивый мужик (в ее понимании это значило «высокий»), но много пил, и люди не раз говорили ему, что рано или поздно он заснет на путях и попадет под поезд, а он только смеялся и отмахивался. Под поезд он действительно не попал, только поехал однажды по какому-то делу в город, и там его задавило трамваем (бабка говорила «транваем» и очень обижалась, когда старшая Комарова ее поправляла). Она часто повторяла, что под трамвай он попал трезвый, потому что в поездках как раз никогда не пил. Второй бабкин муж, от которого у нее родился комаровский отец и которого Комаровы тоже не знали, с войны возвратился без правой руки, но и одной левой ему хватало, чтобы таскать жену за волосы по всему двору и бить о стену дома: бабка как-то раз показала Комаровой темное пятно на одном из бревен и сказала, что это след от ее разбитой головы. Комарова ответила, что лучше бы это его задавило в городе трамваем, и бабка заплакала.