– Ка-ать…
– Чего тебе?
Ленка остановилась, обхватила себя руками за плечи и поежилась, хотя было почти так же жарко, как вчера.
– Ты чего на Костика злишься? Он же не сделал ничего.
– Да ничего я не злюсь… – Комарова подумала немного и решила спросить прямо. – Он что, тебе нравится?
– Да ничё он мне не нравится. – Ленка покраснела. – Ты чё такое выдумала?
– Нравится. Я же вижу, что нравится. Я тебя что, не знаю?
– Ничё он мне не нравится! – Ленка дернула сестру за рукав, а потом изо всей силы ударила кулаком в плечо. Вскрикнув от неожиданной боли, Комарова развернулась и обеими руками толкнула Ленку в грудь: та не удержалась на ногах и, покачнувшись, плашмя упала в пыль: было ясно, что она не ушиблась, но в глазах у нее стояли злые слезы, которые через мгновение потекли по щекам.
– Ничё он мне не нравится! – заорала Ленка, сидя в пыли. – Дура ты! Дура! Собака паршивая!
– Сама ты дура и собака! – огрызнулась Комарова и наклонилась, чтобы помочь Ленке подняться, но та оттолкнула ее руки.
– Дура! Собака! Вот тебе, вот, поняла! Вот тебе! – Ленка от обиды несколько раз ударила ладонями по пыльной земле и разревелась уже в полную силу – с соплями и судорожными всхлипываниями.
– Ну и сиди тут! Пусть тебя твой Костик поднимает!
Комарова развернулась и быстро зашагала по дороге. Через некоторое время Ленка ее догнала: она уже не ревела, только громко шмыгала носом и утиралась кулаком.
– Ну чё ты сразу, Кать? А? Чё вот ты сразу?
Комарова уставилась себе под ноги и не стала отвечать. Девять месяцев в году поселок был точно вымерший, но летом приезжало много дачников: большей частью уже знакомых, хотя случались и новые, как вот этот долговязый Костик, которому лет двенадцать, как Комаровой, или даже тринадцать, и непонятно, зачем он водится со всякой мелюзгой. Хотя вон Ленке всего девять, а вертлявости хватит на все четырнадцать. Бабка Женька говорила про нее: «Молодая да ранняя». Комарова сплюнула. Хотелось курить, но самокрутки все закончились, а сделать новые она с утра поленилась. В поселке болтали, что сестры Каринка и Дашка, жившие на той стороне Оредежи, путались со своими дачниками и что Каринка даже была однажды беременна и ездила в город делать аборт. Сестер за это называли бесстыжими, но, скорее всего, ничего такого не было, а было то, что Каринка с Дашкой смотрели фильмы после полуночи и носили чулки, которые каким-то хитрым образом подвязывали к трусам, чтобы не сползали, и красились дешевой вонючей помадой, которая продавалась в ларьке возле станции и от которой у Комаровой, когда она попробовала накрасить ею губы, пошла сыпь по всему лицу. И еще однажды они оторвали от выходных туфель своей матери два кожаных цветочка с голубыми бусинами в центре – по цветочку с каждой туфли, прицепили эти цветочки к волосам и прогуливались целый день по поселку, а вечером мать их поймала и отлупила так, что слышно было по обе стороны реки.
– Говорят, прошлой осенью в этом лесу мужик на мине подорвался… – начала Ленка. – Хотел подосиновик сорвать и на мине подорвался, потом его руки нашли на одной сосне, а голову – на другой, а все остальное вообще не нашли.
– Нет в этом лесу подосиновиков. Опенок можно найти или оленьи рожки.
– Да есть же, я сама видела…
– Чего ты там видела, подосиновики?
– И белые видела.
– Все ты врешь.
– И ничего я не вру.
– Он пьяный был.
– Трезвый он был! – разобиделась Ленка. – Чё сразу пьяный? Чё уже, только пьяный может в лес за грибами пойти?
– Да ты сама все время говоришь, что наши пьяные, а вот твои городские…
– Ничего он не пьяный был, – уперлась Ленка. – И ничего я такого сама не говорю.
Комарова пожала плечами. Спорь не спорь, а поселковые мужики действительно ходили в лес в основном пьяные и возвращались обычно без грибов, но с битыми мордами. Отца Сергия, который настаивал на том, что пьянство – такой же грех, как курение, даже хуже, никто не слушал, а некоторые возражали, что его предшественник, отец Александр, сам был не дурак выпить, – правда, Александр и умер от пьянства, полезши после двух стаканов водки чинить что-то на крыше, упав и сломав себе позвоночник. После этого он еще много дней лежал и мучился, а когда помер и его хоронили, Сергий не сумел прочитать ни «Последование по исходе души», ни «Трисвятое»: только стоял, закрыв лицо руками, и плакал, пока Татьяна не увела его домой.
– А даже если и нравится мне Костик, чё с того? Тебе жалко, что ли? – завела вдруг Ленка.
– Там, в лесу, – Комарова махнула рукой в сторону обочины, – в земле полно бомб лежит. Может, тот мужик на одной из них подорвался. Бабка говорила, тут тяжелые бои в войну шли.
Ленка недоверчиво фыркнула.
– Немцы, когда отступали, все за собой жгли, – продолжала Комарова. – Они и церковь хотели взорвать, потому что у наших там был склад боеприпасов.
– А священник тогда где был?
Комарова промолчала: ей не хотелось рассказывать, что священника, отца Алексия, большевики сами же и расстреляли вместе с его семьей в тридцать седьмом году. Попадья, которую тоже звали Татьяной, как жену отца Сергия, когда пришли ранним утром и вывели на улицу одиннадцать ее детей, выскочила из дома в одном исподнем и, крича, бросалась от одного своего ребенка к другому, пытаясь закрыть их своим широким телом. Потом их всех вместе свалили в большую яму и кое-как засыпали землей. Бабка, когда про это рассказывала, сама чуть не плакала, но крепилась, поджимала губы и говорила, чтобы Комарова ни в коем случае не передавала младшим.
– Если бы их тут не остановили, никакого города твоего, может, сейчас бы вообще не было.
Ленка в ответ буркнула что-то себе под нос, Комарова не разобрала, что именно, но догадалась, что города, по Ленкиному мнению, не быть не могло и что все это Комарова выдумывает. Лес закончился, и они вышли к новой части поселка: маленькие разноцветные домики, похожие на кукольные, окруженные каждый шестью сотками земли, лепились друг к другу, разделенные узкими тропинками. Местные здесь вообще не жили, только городские приезжали на лето: только им, по мнению Комаровой, могло прийти в голову понаставить разноцветных курятников и называть их домами. Домá, как же: на них дунешь, они и развалятся. Она раздраженно передернула плечами. На дорогу из чьей-то калитки выкатилась белая растрепанная собачонка величиной с кошку и, увидев Комаровых, захлебнулась визгливым лаем. Ленка встрепенулась, подскочила к собачонке и дала ей пинка. Собачонка от удивления замолчала.
– Люся, домой! – позвал из-за забора женский голос. – Домой, Люся!
Собачонка отряхнулась, напоследок злобно тявкнула на Комаровых и потрусила обратно за калитку. Пока они шли, навстречу им несколько раз попадались дети из городских, иногда сами по себе, иногда со взрослыми. Дети бросали на Комаровых любопытные взгляды, а взрослые их совсем не замечали, как если бы Комаровы были правда чем-то вроде комаров – хотя настоящих комаров люди все-таки замечают хотя бы потому, что надо от них отмахнуться. Старшей Комаровой вдруг сделалось невыносимо тошно от того, что кто-то может вот так приезжать в поселок только на лето и держать маленьких собачонок для развлечения, а не для охраны. Их Лорд был большой, черный, лохматый, с изорванными в драках с другими псами ушами, и никому бы не пришло в голову взять его на руки или хотя бы даже пустить в дом. Летом и зимой он сидел в своей конуре на цепи и лаял низким грубым голосом, когда кто-нибудь проходил мимо их дома. Комарова вытянула перед собой руки с растопыренными пальцами и внимательно на них посмотрела. Руки были такие грязные, что, казалось, грязь намертво въелась в каждую пору и каждую трещинку на коже, так что теперь для того, чтобы их отмыть, пришлось бы часа два тереть их куском хозяйственного мыла. Ногти были обгрызены, как говорила бабка, «до самого мяса»: она их с Ленкой за грызение ногтей ругала и даже мазала им пальцы горчицей, но Комаровы грызли и с горчицей. Мать как-то сказала им, что кусочки ногтей, попав в желудок, могут там укорениться, как рассада в грядке, и прорасти все тело насквозь, но и это не помогло, только по вечерам они с Ленкой иногда лежали вместе на кровати и, замирая, прислушивались к собственным ощущениям, и каждый слабый спазм или притупленная боль, ни с того ни с сего вдруг возникавшие где-то внутри, казались им признаками того, что ногти прорастают в желудке и скоро прорастут их насквозь. Иногда Ленка начинала тихо всхлипывать или спрашивала старшую сестру, что ведь это все неправда, все же ногти грызут и ничего, некоторые умудряются и на ногах, и тоже ничего, никто еще от этого не помер, и Комарова в ответ цыкала на нее и говорила, чтобы не болтала глупостей, что, конечно, все это чушь собачья, ничего, кроме поноса, от этого случиться не может, и то – если изворачиваться и с ног грызть, как вот Анька со Светкой, а руки ничего, только если не сильно грязные. И никуда они не прорастают, это мать просто так сказала, чтобы напугать. Ленка соглашалась, и было понятно, что она все равно не до конца верит, и Комарова сама тоже не до конца себе верила и, сама того не замечая, тянула ко рту руку и кусала ноготь большого пальца.
– Ты чё задумалась, Кать?
– Да так, ничего.
– Злишься, что ли?
– Чего это я злюсь?
– Ну ладно тогда…
Ленка примолкла. Дорога под ногами пылила, и белая глиняная пудра покрывала ноги выше колен. Из-за жары и быстрой ходьбы по спинам лился пот, и Комарова с сожалением подумала, что опять придется вечером мыться: она как старшая мылась последней, когда вода в тазу становилась уже чуть теплой и мутной от грязи, – к тому же Анька и Светка, мывшиеся перед Ленкой, расплескивали половину таза, и пол вокруг него становился мокрым и скользким. Комарова снова почувствовала в горле липкий ком, который появился еще ночью и, казалось, весь день никуда не исчезал, просто спустился куда-то вниз, чтобы теперь снова подняться и застрять под подбородком. Она с силой сжала зубы, так, что они тихо скрипнули друг об друга.