– Ну зачем же ты это, Киря… Ты ж не пьешь… – она провела пальцами по его жестким цыганским волосам, дотронулась до лба, покрытого липкой испариной. – Ты бы, Киря, сарай лучше доделал, вон у тебя доски скоро во дворе совсем сгниют… Ты же хороший, и руки у тебя из нужного места, женился бы, я бы с женой твоей дружила, помогала бы ей… Вот ты мне советовал, а что сам-то… Да за тебя бы любая в поселке схватилась обеими руками, ты бы только сам захотел…
Брат молчал, и, хотя умом Олеся понимала, что молчит он просто потому, что спит тяжелым пьяным сном, ей казалось, что он все слышит, понимает и молчит специально, потому что сердится на нее, и из злости на нее живет один как перст и не обзаводится семьей, и даже сарай все никак не достроит – тоже потому, что осуждает ее и хочет, чтобы все это в поселке видели.
– Мне, Киря, идти нужно… – сказала она обиженно. – Мне завтра на работу. А ты, если будешь так, тебя с твоей станции выгонят, узнаешь тогда.
Но брат все так же молчал, даже как будто еще безнадежнее.
– Пойду я, Киря, – повторила Олеся и прибавила: – Я к тебе больше приходить не стану, ты сам приходи, когда надумаешь.
– Ладно, Тань, пора мне. – Олеся Иванна скомкала в пальцах угол платка и подумала, что он, наверное, весь уже замусолился и надо бы его постирать. – За пирожки тебе спасибо.
– А с собой, что ли, не возьмешь? – встрепенулась Татьяна. – Я их только сегодня утром пекла, свежие.
Ей хотелось сказать, что не надо так скоро уходить и что она будет рада, если Олеся посидит с ней еще немного, хоть до самого вечера, но правильные слова не выговаривались, и Татьяна в очередной раз пожалела, что нет дома Сергия.
– А Сережа-то твой со службы придет голодный, что ты ему скажешь? – Олеся старалась не улыбаться, но уголки ее рта все равно поползли вверх. – Что Олеська заходила и все сожрала?
– Олеся Ивановна, ну что ты такое говоришь? И ничего я такого про тебя не скажу… – пролепетала Татьяна, и Олеся Иванна, уже не сдерживаясь, прыснула и закрыла рот ладонью. Татьяна уставилась на нее растерянно и тоже неловко засмеялась.
– Ну, Таня, ты даешь! – Олеся Иванна, взяв со стола салфетку, осторожно, чтобы не размазать тушь, промокнула неожиданно навернувшиеся на глаза слезы. – Анекдот!
Татьяна промолчала. Ей казалось, что Олеся ее не любит и смеется над ней, а все-таки приходит к ней жаловаться на жизнь и спросить совета, потому что больше ей пойти не к кому, хотя за станцией живет ее подруга Лизавета Ивановна, или просто Люся, – бойкая молодая женщина со светлыми, как будто сожженными перекисью волосами (за глаза ее в поселке называли «чухонкой»). Олеся Иванна как-то сказала, что подружилась с Люсей только потому, что вместе им было сподручнее знакомиться с парнями: чухонка Люся и красивая цыганской красотой Олеся притягивали взгляды, да еще и обе Ивановны – тут хочешь не хочешь, а западет в память, а после – и в душу. Правда, когда несколько лет назад Олесе и Люсе одновременно приглянулся один мужчина из дачников, Люся уступила, хотя и долго после, когда этот дачник уже уехал к себе в город и думать забыл о летних приключениях, не приходила к Олесе из-за станции, но потом вдруг пришла как ни в чем не бывало в магазин, принеся с собой коробку клюквенной пастилы, и после закрытия просидела с Олесей за чаем до позднего вечера. И все-таки к Люсе Олеся Иванна в случае чего не шла – может быть, потому, что не она в тот раз уступила, а может, потому, что были и другие разы, о которых Татьяна не знала.
– Ладно, Таня, правда, пойду я… засиделась уже. Спасибо тебе. Извини, если чем тебя обидела.
– Да что ты, Олеся Ивановна, ничем ты меня не обидела, честное слово! – Татьяне показалось, что ее голос звучит фальшиво, и некстати вспомнилось, как она, придя раз в магазин за сгущенкой, не застала Олесю на месте и вместо того, чтобы позвать ее, зашла за прилавок и тихонько приоткрыла дверь «склада», и там в маленьком пыльном помещении, залитом летним солнцем, увидела Олесю и Якова Романыча, и, хоть Яков Романыч стоял к ней вполоборота, все равно сразу бросалось в глаза, что он намного старше Олеси и что волос у него на голове уже почти не осталось, и от этого было еще стыднее. Олеся повернула к ней испуганное лицо, окруженное растрепанными черными локонами и пляшущими в слепящем свете пылинками. Татьяна тогда поспешно захлопнула дверь, а Олеся ни разу потом не напомнила ей о том случае и вообще вела себя так, будто ничего такого и не было.
– Точно не обидела? – спросила Олеся, видя, что Татьяна мнется, и решив, что таки наговорила сегодня лишнего.
– Да не обидела, не обидела, господи! – всплеснула руками Татьяна. – Ну что ты себе придумываешь?
– Хорошо, если так. Сережу своего целуй от меня, – Олеся Иванна подмигнула Татьяне, и та совсем растерялась. – Скажи, приду к нему как-нибудь на службу в красной юбке, бабок его пугать.
– Ну ты придумаешь тоже, Олеся Ивановна…
– А и приду, я слов-то на ветер бросать не привыкла, когда это я кого обманывала? – Олеся звонко рассмеялась. – Вот юбку-то свою красную выглажу, подол покороче подошью и приду, так и знай!
Когда она ушла, Татьяна еще некоторое время стояла на крыльце, прислонившись плечом к обросшему вьюнком столбу, подпирающему навес. Каждый раз, стоило ей поговорить с Олесей Иванной или даже подумать о ней, «мир в ее душе приходил в смятение» – Сережа, наверное, так бы сказал и посоветовал бы прочитать подходящую случаю молитву. Попадья вздохнула и скрестила руки на груди, как будто пытаясь от чего-то защититься. Хоть она и старалась не слушать поселковых сплетен, до нее доходило, что у Олеси Иванны был выкидыш – может, даже и не один, при такой-то жизни, и поселковые тетки и бабки добавляли, что, может, и не выкидыш, наврала все Олеська про выкидыш, чтобы ее пожалели, а сама небось таскалась в Тосно или в Гатчину делать аборт, да не раз и не два – баба-то здоровая, другая вон вытравит первого ребенка по дурости, а потом все, пиши пропало, и захочешь детей, а не будет, – вот так их Бог наказывает, а этой – хоть бы хны. На дорожку перед домом вышла кошка, уселась прямо напротив хозяйки и принялась умываться, изредка поднимая на нее круглые зеленые глаза – позовет погладить или не позовет? Кошку, когда та еще была котенком, Татьяна, несмотря на протесты Сергия, отвезла к ветеринару и стерилизовала, чтобы не пришлось потом топить котят, потому что кому их раздашь в поселке – и так у каждого по две-три кошки живет, а ничейных вообще не счесть.
– Прости меня, Мурка, – сказала Татьяна кошке, когда та в очередной раз на нее посмотрела, и кошка, решив, что ее зовут, бросила мыться, подбежала, вскарабкалась по ступеням крыльца и принялась тереться о Татьянины ноги. – Глупенькая. – Татьяна, наклонившись, почесала ее за ухом, и Мурка заурчала, как трактор. – Тварь бессловесная.
На улице было так жарко, что воздух казался подернутым рябью и мелко дрожал над зарослями лопухов, росших вдоль дороги. Олеся Иванна ленивым движением стянула с шеи платок: шея у нее была красивая, белая, с аккуратной яремной ложбинкой – разве что чуть полноватая. Один из дачников, с которым она гуляла позапрошлым летом, сказал ей как-то, что у нее шея как у Екатерины Второй на портрете в Русском музее, и нежно погладил ее затылок кончиками пальцев (Яков Романыч так никогда не делал). Олеся Иванна в музеях не бывала, если не считать поселкового краеведческого, но ей было приятно думать, что она чем-то похожа на Екатерину Вторую, которая – об этом Олеся где-то читала – была в молодости известной на всю Россию красавицей. Татьяна жила далеко от Олесиного магазина, поэтому знакомые навстречу почти не попадались, и Олеся Иванна медленно побрела по неширокой дороге между домами, чуть запрокинув голову и прикрыв глаза.
Все-таки у нас лучше, чем в городе. Тишина, цветы вдоль дороги качаются, шмели жужжат. Блестящая бронзовка деловито копается в белой корзиночке бузины. Олеся Иванна остановилась возле бузинного куста, некоторое время рассматривала бронзовку, отливающую синим и зеленым, потом осторожно дотронулась до нее кончиком пальца: жук раздраженно загудел, расправил надкрылья, выпустил из-под них пару прозрачных рыжеватых крылышек и тяжело перелетел на другое соцветие.
– Глупый, – насмешливо сказала она, – я же тебя только погладить хотела.
Хорошо быть жуком: красивый, блестящий, перелетаешь себе с цветка на цветок, пьешь сладкий нектар, и ни до кого-то тебе дела нет. Она как-то спрашивала у одного городского – не у того, который сравнил ее с Екатериной Второй, а у другого, – у жуков оно как устроено: женщины такие нарядные и блестящие или парни? – и городской – она помнила только, какие у него были смешные очки и коротко подстриженная бородка, – рассмеялся и ответил, что на самом деле жуки все одинаковые и все на одно лицо. Олеся тогда подумала, что он дурак и бородку себе отпустил, чтобы казаться умнее, ведь не может быть в природе так устроено, чтобы все были на одно лицо.
Она закинула руки за голову и потянулась. Хорошо-то хорошо, а все равно лето короткое, потом как зарядят дожди в сентябре, а если не повезет – так прямо в середине августа, и станет поселок серым, скучным, дачники все поразъедутся, и в магазин будут заглядывать только мужики за бутылкой и пачкой «Беломора» да бабки, которые приходят больше чтобы поговорить: проболтает такая минут двадцать про своих детей и внуков, уехавших в город и ее бросивших, а купит на два рубля, да еще прибавит, что и пряники ей черствые, и хлеб вчерашний, и тушенка несвежая (это тушенка-то! да эту же самую тушенку полярники с собой в экспедиции берут). И сиди так до конца мая с мужиками и бабками, хоть в Оредежи с этого топись.
– Эй, Олеся! Давно не виделись!
Олеся Иванна вздрогнула: навстречу ей, сунув руки в карманы перепачканных краской холщовых штанов, шел Яков Романыч. В зубах у него была зажата травинка, и Олеся Иванна с неприязнью подумала, что это он хочет так сойти за молодого, вот только лицо и лысину, да и кое-что другое не спрячешь, сколько руки в карманы ни засовывай и травинок в рот ни пихай. Яков Романыч неторопливо подошел к ней, огляделся – нет ли кого поблизости? – приобнял за талию и ткнулся носом в ее щеку, отчего зажатая