Посевы бури — страница 3 из 72

— Отложим до следующего раза. А сейчас пошли варить грог! Мне понадобятся лимон, головка сахару и специи. Я сготовлю настоящий пиратский грог, от которого кровь забурлит в жилах, захочется смеяться и петь. Я подхвачу тебя на руки и унесу в сосны, смотреть, как раскачивается к ночи море.

— И бросишься вместе со мной с обрыва, чтобы утонуть в пучине, как Лачплесис.

— Глупенькая. — Он нетерпеливо переодевался, готовясь лезть в погреб за красным вином. — Однако мне надобно еще перебелить монолог Спидолы. Я сейчас, быстро. — Он подхватил с кушетки свои карандашные записи. — Пусть Анета пока приготовит ванильные палочки и корицу… Одну секунду!..

Нет, Ригу я никому не отдам! Ее стены и башни, сложенные из валунов. С ними невозможно расстаться, настолько они прекрасны. В их угрюмой тени долго не наступает утро, медленно гниют прошлогодние снега и, не имея сил отлететь от земли, колышутся над могилами тени. Слишком много под старыми мостовыми костей. Безвестные ливы, земгалы и курши, эсты, литовцы, поляки и, конечно, тевтоны, пришедшие на эту землю с мечом. Стоит только копнуть, и обнаружатся проржавевшие латы, съеденные грунтовой водой мечи, наконечники копий. Здесь всюду лежат каменные топоры — громовые стрелы языческих древних богов, ожерелья и шейные гривны, костяные иглы, подвески, пронизки из камня и браслеты из вечной незеленеющей бронзы. Это седая, пережившая свою память земля. Она забыла, откуда попали в нее кресты за тысячу лет до тевтонских епископов и фибулы со знаком солнцеворота, перенесенным через пространство и время с могильников Индии и Ирана. Все тут перемешалось: пластины с тамгой Чингисхана, латинские крестики, бляшки с трезубцем Ярослава Мудрого и клады викингов, где собрано серебро со всего света. Говорят, в янов день можно расслышать нежный подземный звон. То звенят цехины, талеры, дублоны, таньги, марки, кроны и, конечно, рублевики с профилем обожаемого монарха Николая Романова, которого почитают в народе за великую мудрость. Пусть сказки не более чем сказки, а поверья — всего лишь поверья, хотя они и одинаковы у разных народов. Зацветет папоротник в колдовскую янову ночь, и цветок его неуловимый снимет заклятья с кладов земли. Но красные лепестки не развяжут темного заклятья. Притаились до срока в вересковом торфу, в галечном моренном песке зубы дракона. Не сгинули злобные семена и дадут еще страшные всходы, когда кровь прольется, чтобы напитать красные жилки кленовых листочков, рябиновую гроздь и темный шиповник под рыцарской башней. Иль это ошибка? Святая праведная кровь сама падет, как семя? И прорастет оно колосом гнева, обернется всеочистительной бурей?

Плиекшан потянулся к перу. Ему не терпелось уже чернилами, начисто, переписать текст. Словно судьба Риги, а может быть, и судьба мира решалась в эту минуту в маленькой дачке под скрипящими соснами. «Посевы крови», «посевы бури» — промелькнули невысказанные слова и затерялись до срока в непостижимых глубинах памяти. Остался только прекрасный город, который нельзя было отдать никому.

ГЛАВА 2

Все кончается здесь, у этого входа. Иоанн Креститель с собственной головой в руках и Саломея с блюдом, на которое вот-вот швырнут эту усекновенную голову.

Холодная тень. Беспросветный провал. Словно нисхождение в склеп. Плененное время чахнет в плитах, намертво скрепленных известковым раствором. Двое бенедиктинцев, выбрив напоследок тонзуры, добровольно ушли в этот камень. И стучат их сердца век за веком, сотрясая стрельчатые арки и своды Иоанновой церкви.

Только самообман это. Немы мертвые камни. Давным-давно истлел под плитами приор капитула, вещавший латинскую проповедь в рупор, подведенный к каменным маскам. И вот уже скоро четыреста лет, как изгнали из города бенедиктинское братство. Время не стоит на месте. Даже окурок, который сунули в каменный рот господа гимназисты в прошлый сочельник, и тот совсем почернел от пыли. «Мемфис», кажется? О-го-го! Полтинник за десяток! Шикует золотая молодежь.

Но что правда, то правда: странная это церковь, да и город весь очень странный. Нечто непонятное носится в воздухе, беспокойное, не изжитое до конца. Тревога, тоска? Или это весна виновата? Больная, мучительно медленная. Ветер несет облачные волокна. Грязные, правильно очерченные плиты несет графитовая Двина под оба моста, прямо на стрелку Хазен-Хольма. Ледовый, зачумленный ветер. Сладковатый угар кокса и торфяных брикетов. «Вулкан», надо полагать, дымит либо «Проводник». И все же новый век не заглушит древний запах железа и крови. Уродливые мануфактуры и заводские казематы из темно-малинового тоскливого кирпича не скроют стену благородного саласпилсского плитняка, круглых башен, упорных, как валуны, узких извилистых улочек, где на каждом шагу возникают из небытия геральдические щиты под трофеем и графской, баронской короной, полустертые символы орденов меченосцев, ливонцев, тевтонов, сокровенные знаки масонских лож, цеховых и гильдейских ферейнов. В колдовском свете новомодных шаров с электрической лампочкой Эдисона, в зеленоватом и мутном горении газа или под полной луной, заливающей чешую черепицы, гладкий булыжник пустых площадей фосфорным жиром, да будет дано прочесть тайные письмена. И станет понятно тогда, что в этом городе ничто не исчезает бесследно. На всем протяжении речной дуги — от Александровского дома умалишенных, за которым проходит Мюльграбенская чугунка, до Кентерагге, рассеченного рельсами Риго-Динабургской железной дороги, — торжествует торговый промышленный век: банки, склады, лабазы, солидные особняки бесчисленных акционерных обществ, товарищества со смешанным капиталом и ограниченным кредитом, бараки рабочего люда, цистерны с горючим («Нобель и К°»), ссыпки, элеваторы и трубы, дымящие трубы.

Ветер раздувает черную копоть и уносит в залив. А петушки на шпилях и кресты островерхих звонниц недвижимы в неистовом небе, где в серых волокнах приоткрываются вдруг простуженная бирюза и холодная бледная просинь. Это время с ветром и клочьями разлохмаченных туч плывет сквозь шпили и купола. Это шпили и купола, неизменно предвечные, проплывают сквозь время.

Только зеленая патина ярью-медянкой обволакивает кровли дома братьев Черноголовых, Домского собора и церкви святого Петра, где Вюльберн-строитель, оседлав золоченого петуха, хлестал шампанею из хрустального кубка. Петя-петушок, гордо плывешь ты по облачной зыби. Только молчишь почему? Или с той поры, когда Спаситель Петра укорял, что, прежде чем в третий раз запоет петух, трижды ученик от него отречется, в мире отступники перевелись и бунтари? Так слети же со шпиля, золотой петушок, в черные трещины улиц. Если все так благополучно у лютеран-реформаторов под сводами кирхи, загляни в костел, где ксендз раздает облатки, или на угол Мельничной и Московской в синагогу (рабби в талесе кадаш читает), или в главный собор православный на центральной Александровской улице. Там сейчас сам архимандрит в золоченой ризе службу ведет, а в первых рядах господин Пашков стоит, губернатор лифляндский, весьма, между прочим, неплохой человек.

Много храмов в древнем ганзейском городе Риге: Цитадельская церковь и церковь святой Гертруды, Единоверческая и Благовещенская. Но, как верно заметил Фридрих Ницше, бог умер, а потому история творится ныне не в храмах.

Закончилась служба в Александровском соборе. Губернатор в светлых парадных брюках почтительно целует руку православному иерею, пока чиновник его особых поручений Сергей Макарович Сторожев, вольнодумец и либерал, шепотом сообщает ее превосходительству великосветские сплетни. Он, атеист и принципиальный противник вицмундира, в статском: длинный сюртук, золотые очки, нарочито небрежный бант «фантази» и лакированные, почти без каблуков штиблеты.

В это промозглое утро, когда задувающий попеременно то с норда, то с зюйд-веста сырой ветер гонит тучи, приоткрывая полыхающее ледяным светом небо только на короткий миг, думы превосходительной четы далеки от вечной благодати. Еще минута-другая, и хозяева губернии поедут в открытом ландо в Старый город. Недаром ее превосходительство нетерпеливо постукивает дорогим черепаховым веером по туго затянутой в перчатку ладошке и нервно переступает ножками в шагреневых туфельках. Накидка из баргузинских соболей прикрывает ее смело открытую шею. Ровно настолько, впрочем, как это требуется для официального завтрака в гильдии.

Итак, Старый город. Но можно ли в просвещенный двадцатый век верить межевым столбам, городским стенам (благо от них остался почти лишь фундамент), даже такому стражу древности, как Пороховая башня? Разве не перестала быть старинной ратуша, когда она стала городской думой? Город может внешне остаться старым и в новые времена, только это будет подменой, обманом, как говорится, чувств. Куда девались ганзейский магистрат, немецкие ландтаги и раты? Где, наконец, палач? Испокон веков рижский магистрат вручал топор только немцу, чье рабочее место шесть столетий пребывало на берегу Дюна-реки, Западной Двины, или, как все чаще ее начинают называть, Даугавы. Как отличить одно от другого, если новые учреждения — плохие ли, хорошие, не о том речь — вселяются в древние хоромы?

Все сложно, запутано все в этом городе, где сквозь свежую штукатурку проступают гнилостные сырые пятна некогда пролитых пота и слез. Как следует величать, например, барона фон Армитстеда? Господин городской голова? Герр бургомистр? Кто он: типичный российский бюрократ или холодный, сухой, замороженный весь остзейский барон, который и знать-то не хочет про судебную реформу? Вот он, в вицмундире, благо до действительного дослужился и Владимира имеет, с моноклем и стеком, хотя верховой ездой не увлекается. Но выезд держит — пару вороных лютых коней, нервных, с манерой и шелковистым лоском.

Таков этот город, туманный, прекрасный, в котором переплелись интриги губернских городов, обеих столиц и монархий, запутались мертвым узлом. Потянешь за кончик, и тысячи марионеток придут в движение, застучат деревянными ножками по брусчатке, тронутой тусклым, как рыбий жир, глянцем. Куда бегут они, отбрасывая изломанные смешные и жуткие тени на фасады домов Старого города, на кирпичные стены заводов и мастерских Московского и Петербургского форштадтов, через Городской сенокос по Митавской дороге в заречный Митавский форштадт? И не поймешь, что тут и почему. Почему вдруг поднялась паника в Замке (резиденции губернатора), по какой такой причине упали акции Путиловского завода на бирже, отчего, заваленный потоком корреспонденции, стал так грубо работать «черный кабинет» на почтамте? И конечно же в этом фарсе-гиньоль не последнее место занимает полиция. Она расположена недалеко от театра, рядом со Старым городом. Отсюда и двоякая ее роль. Она любит внешнюю парадность, не скупится на театрализованные представления, но, стоя на страже незыблемости, а значит, вечности или по меньшей мере старины, предпочитает молчание, тайну и вездесущность. Как жаль, что замурованные монахи в церкви святого Иоанна не имеют ушных отверстий! Они бы могли стать идеальными агентами охранного отделения. Голубой элегантный полковник корпуса жандармов и кавалер высокого ордена Георгия Юний Сергеевич Волков тоже предпочитает осведомителей немногословных, больше умеющих слушать, нежели говорить. Но он человек новой формации, не в пример господину полицмейстеру, имеющему пребывание в доме на площади, отделяющей вокзал Риго-Динабургской железной дороги от Больдераского. Полиция, как известно, институт древний. Она консервативна и не очень-то склонна следовать новым веяниям. Но хочешь не хочешь, а нос по ветру держать надо. Что там телеграфируют из Петербурга, какие новые инструкции прислал князь Святополк-Мирский, министр внутренних дел? Впрочем, Святополковы письма можно и не распечатывать, в Замке лучше знают, как надо дейст