Посевы бури — страница 31 из 72

— За меня не волнуйся, дурашка. — Пауль снисходительно присвистнул. — Я мытый-катаный, свое верну. От меня не отвертишься! Так что никаких благодеяний нет. Услуга — это да, потому как сам ты не справишься. Ну, что, fichtre,[12] по рукам? — Широкую потную ладонь он сунул Борису под самый нос. — Как у нас, гусаров, принято?

— Спасибо тебе, Пауль. — Борис растроганно пожал протянутую руку. — Ты настоящий друг!

— Тогда вот моя кайстра, passez le mot, я хотел сказать касса, простите за выражение. — Роясь в бумажнике, он дурачился и мешал французские выражения с воровским жаргоном. — Мы, слава богу, не купцы и в куртаже не нуждаемся. Извольте получить, — Пауль веером сложил четыре синих билета. — Ровно двести рублёв. Сороковка, имей в виду, лично твоя, потому как для танте стараться мне резону нет никакого… Дядька-то много оставил?

— Ни полушки. — Борис с преувеличенным интересом подался к окну, за которым мелькали пригородные усадьбы и крытые дранкой избы. — Сомневаюсь, станет ли теперь танте вносить плату за обучение.

— Как пить дать, не станет, — уверенно отрезал Пауль. — Знаю я этих престарелых гусынь! Подавятся за копейку-то… Но ты, надо думать, хорошо зашибаешь стихами? Сколько там у вас за строчку полагается?

— Разумеется, — смешался Борис, — мои обстоятельства не так уж и плохи, хотя известное стеснение…

— Райниса тоже знаешь? — перебил его новым вопросом корнет, почти задыхаясь от восторженного любопытства.

— Само собой… Мы, люди искусства, обычно тесно связаны между собой.

— Неужто Райнис так запросто любого к себе допускает?!

— Не любого, — Борис собрал со стола бумаги и деньги, — и, конечно, не запросто.

— Дорого бы дали газеты, чтобы узнать, о чем говорят у него дома, — как бы мимоходом заметил Пауль.

— А ты почем знаешь? — Борис вздрогнул от неожиданности и широко раскрыл глаза.

— Разве я не латышский патриот? — Корнет втянул голову в плечи и заговорил шепотом: — Или не знаю, как обложили ищейки нашего Яна? Поневоле он должен вести уединенный образ жизни. Поэтому газетчики из кожи вон лезут, чтобы раздобыть сведения о его жизни, привычках и прочее. Читатель-обыватель требует! Мне рассказывали, что какой-то гимназист всего за сорок строк о своей прогулке с нашим народным поэтом получил сто рублей… Напишешь когда-нибудь книгу, разбогатеешь. Счастливчик! Есть чего порассказать?

— Еще бы! — самодовольно ухмыльнулся Борис. — Одна его переписка с Аспазией чего стоит! Между прочим, госпожа Эльза сберегает ее в фамильных часах. Курьез? Да, дружище, от меня у них нет секретов. Все письма перечитал для истории. Такие дела!

— Расскажи еще что-нибудь!

— Так ведь подъезжаем уже.

— Наплюй! В буфете первого класса посидим — угощаю!

— Тороплюсь я, Пауль. — Он виновато потупился. — Может, в другой раз?

— Нечего манкировать. — Отставной корнет закрыл складной нож и бросил его в саквояж. — Отчего бы тебе завтра не заняться бабскими хлопотами?

— Завтра? — с сомнением переспросил Борис.

И в самом деле, почему нет? Мысль показалась заманчивой. Сорок рублей, которые он с такой изумительной легкостью заработал, давали известную свободу. Да и вообще не следовало проявлять неблагодарность.

— Решено! — Он торжественно пожал Паулю руку. — Гулять так гулять!

— Вот такого я тебя люблю! — засюсюкал корнет. — Ах ты мой зюмбумбунчик!

— Но с одним условием! — Студент важно нахмурился. — Угощаю я!

— Как хочешь, душа моя, — согласился покладистый Пауль. — Давай сперва ты. Зато потом, когда зажгутся фонари… — Он попытался запеть, но сбился. — Эх, и пошумим же мы, братец!

Последним в цепи удивительных происшествий этого бесконечного дня Борису запомнился роскошный зал с пальмами и горящими под лепным потолком калильными лампами в матовых шарах. Едва они расположились за уединенным столиком, ласкавшим глаз ледяной белизной скатерти и салфеток, продернутых сквозь кольца из белого металла, он потребовал человека и велел заморозить шампанского.

— Кордон-вэр, — успел шепнуть Пауль, чтобы вышло подешевле.

— Вот именно! — подтвердил Борис, поджигая папироску, из которой высыпался табак. — А также вальдшнепов и омара!

— Прошу прощения, — почтительно наклонился над ним официант, — не по сезону-с. Зато имеем предложить господам куринскую лососину, куропаточек паризьен, господарские фляки.

— К чертям куропаточек! — Пауль развернул салфетку. — Давай лососину с лимончиком.

— И две груши, — упавшим голосом сказал Борис, изучая меню. — Как здесь, однако, дороги фрукты.

— По сезону-с. — Официант попятился и скрылся за пальмой.

Борис и опомниться не успел, как откуда ни возьмись возникло дубовое ведерко с колотым льдом, в котором наклонно лежали пузатая бутылка и запотевший графинчик с водочкой.

— А ну-ка тяпнем для начала тминной! — предложил Пауль, плотоядно потирая руки. — За дружбу! — И сделал лакею знак.

Борис опрокинул очутившуюся перед ним полную рюмку и окончательно размяк. Все смешалось в бедной его голове: быстро темнеющий за окнами день и болезненный красноватый накал электричества, ледяное вскипающее вино и невыносимая сладость тминной, мечты и явь, поражающие воображение похождения отставного корнета и собственная вдохновенная ложь. Из красноватой мглы, из калейдоскопического мелькания вырывались отдельные предметы, видимые почему-то с нечеловеческой четкостью. Сквозь глухую шумовую завесу прорывались обрывки фраз.

Еще он, кажется, подмахнул какую-то бумаженцию, которую зачем-то подсунул в разгаре веселья Пауль, а на улице ни за что не давал застегнуть на себе медвежью полость. Кричал извозчику, что хочет закаляться, поскольку тренирует себя по системе Мюллера. Вот, пожалуй, и все. Больше и припоминать-то нечего. Он совершенно забыл, по какому поводу произнес заносчивые, угрожающие слова, которые продолжал твердить и после, когда улеглась неизвестно отчего вспыхнувшая обида и все изгладилось.

— Как вы смеете? — кричал он то ли в зале, залитом сверканием люстр, то ли среди холодного кафеля, где резко пахло аммиаком и откуда-то с шумом низвергалась вода. — Да как вы смеете мне даже предлагать такое? Я благородный человек и не потерплю… Не позволю. Я, наконец, на дуэль вызываю вас, милсдарь. По всем правилам корпорантского кодекса чести — на рапирах и в защитных очках!

Но чего он не позволит, чего не потерпит и с кем станет биться на рапирах? Забытье и сплошной туман. Только пронизывающий холод кругом, могильный озноб каменного пола и болезненная ломота во всем теле.

Борис долго не мог понять, где он теперь находится. Даже подумал, что все еще спит или грезит с открытыми глазами за ресторанным столиком. Но когда осознал, что лежит на струганых нарах и зарешеченное окно, вонючая параша да глазок в железной двери являются не разрозненными деталями воспоминаний, а непременными частями некой жутчайшей реальности, то едва не помешался от страха и непонимания.

А может быть, и действительно помешался, потому что дни проходили за днями без всяких перемен.

Два раза в сутки угрюмый надзиратель приносил в камеру миску с баландой, кружку кипятку и ржаную пайку. На вопросы не отвечал, в объяснения не вдавался, отчаянную мольбу и матерную ругань равно встречал угрюмым, настороженным молчанием.

Когда же полубезумный узник попытался разбить себе голову о железную дверь, его просто окатили ведром ледяной воды. Счет времени он утратил.

За пыльным стеклом забранного решеткой окошка вовсю метались белые мухи. Но короткий зимний день скоро угасал, и чахлые, с ума сводящие сумерки затопляла непроницаемая тьма. Лампу в камеру не давали, и лишь однажды заглянула в нее ледяная луна, та самая, под которой воют в полях голодные волки.

ГЛАВА 13

Зябкая пора туманов пришла на берега Лиелупе. Сауле — лучезарное божество, едва проглядывая масляным желтоватым пятном, отвратило лик от грешной земли. Горько пахнет осенний дым. Подкова дальнего бора угрюмо синеет сквозь лиловое марево облетевших березовых веток. Увядшая травка в инее, как седое полынное поле. Тонкий, невидимый лед высосал мелкие лужи и хрустит под ногой в сетке белых извилистых трещин.

Но и шаги едва слышны за туманом. Вороний грай плывет над поляной, где смутно белеет обглоданная зайцами береста и в пугающей близости вырастают из-под земли укрытые жалким навесом из дранки растрепанные стога.

Почти не пахнет сено в такое промозглое утро. Оловянными прожилками в клубящемся молоке тяжело ослепляет рассеянный свет. И где-то там, за непроглядной завесой, скопляется опасная темнота снежных зарядов.

Не лучшее время решать человеческую судьбу! Запахом смерти дохнули заморозки на притаившийся лес. Сходящееся кольцо беспощадной облавы выгнало на хмурую эту поляну людей. Им ли быть милосердными? Им ли быть терпеливыми? Собаки бегут по их кровавому следу, лай и гогот загонщиков лопаются в ушах. Уже трубит осипший охотничий рог, и только минута осталась до смертельного выстрела. Нет времени разбираться, нет возможности проверять. Только пулю или одну только веру вместит улетающий миг.

На поляне стоят четверо, строгих и неподвижных, да еще пятый, притиснутый к жердям, скрепляющим стог. Его затравленные глаза в сухой лихорадке. Он живет иступленной, ускоренной жизнью, когда человека покидает бесполезный разум и ведет всеведущий мудрый инстинкт. Жалкие, умоляющие взгляды мечутся с одного лица на другое, выискивают хоть тень надежды, хоть проблеск веры. Лица троих как окна, закрытые ставнями. К ним не пробиться словами — да и слов таких нет! — они глухи к беззвучному воплю души. И лишь эти, самые ближние, усталые и светло слезящиеся на холоде, глаза еще распахнуты для молчаливого зова.

Изакс, портной Янкель Майзель и Екаб Рыбак отошли чуть поодаль. Сунув руки в карманы, застыли под тусклым ветром. И никого не осталось на всем божьем свете, кроме этих двоих. И стали они лицом к лицу.