— Вы слишком добры ко мне, ваше императорское высочество, — ответил барон, не вникая в смысл сказанного или делая вид, что не вникает.
— Наше время выдвигает смелых людей, привыкших действовать на свой страх и риск. Они не ищут решений в дебрях канцелярий, не перекладывают своих забот на чужие плечи. Сейчас все понимают, что арест Горького был глупостью и его скоро придется выпустить на свободу. Но хотя я специально этим не интересовался, по-моему, никто не спешит наказать виновных.
— Так точно. Вы хотите сказать, ваше императорское высочество…
— Я говорю то, что говорю, барон. Не более. У государя, у кабинета министров, повторяю, много своих забот, так что сами решайте свои губернские дела.
— Я ухожу отсюда осчастливленный, ваше императорское высочество, — проникновенно произнес барон, отдавая поклон согласно всем правилам придворного церемониала. — Спешу заверить вас, что истинные русские патриоты в обеих губерниях — Лифляндской и Курляндской — окажутся достойными оказанной милости.
В комнату мелкими шажками вошла Вырубова.
— Привезли моего славного мужичка, ваше высочество, — сказала она, жеманясь. — Сейчас вы его увидите. Он так и лучится, так и брызжет флюидами силы. Всем существом ощущаю его приближение, — затрепетала она. — Вот и подходит уж.
Мейендорф поцеловал хозяйке ручку, еще раз церемонно раскланялся и поторопился уйти. Пройдя анфиладу комнат, он столкнулся с бородатым детиной в кумачовой рубахе навыпуск и яловых сапогах. От него за версту разило перегаром, дегтем и деревянным маслом, которым он обильно смазал свою кое-как расчесанную голову. Оглядев барона с ног до головы, он нахально усмехнулся и прошел мимо.
Сморщив нос и задержав дыхание, барон подивился смелости Вырубовой, которая решилась подсунуть самому великому князю столь неавантажного протеже. Где ему было догадаться, что волей судьбы он присутствовал при восхождении новой жуткой звезды на российском небосклоне? Как отрекомендован был великому князю диковинный гость, Мейендорф уже не расслышал. Впрочем, имя его — Григорий Иванович Распутин — все равно ничего бы не сказало барону.
Но через много лет он припомнит эту случайную встречу и вновь ощутит гадливое беспокойство, которое пробудили в нем беглый взгляд зеленоватых настойчиво-наглых глаз и развратно-сладостная ухмылка.
ГЛАВА 19
Четырнадцатого мая в 2 часа 45 минут русский флот, ведомый флагманами «Суворов», «Ослябя» и «Николай I», пересек линию японского дозора Чечжудо-Гото и курсом N023° устремился к Цусиме, где был в 13 часов 49 минут атакован развернутыми для сражения боевыми кораблями противника с «Идзумо» и «Миказа» во главе. К утру следующего дня все было кончено.
От русского флота остались одни адмиралы…
Флот старый потоплен, а новый ушел по карманам.
Но эти стишки еще не написаны. Ни поэт Саша Черный, ни сам морской министр адмирал Бирилев не знают пока о трагедии в Корейском проливе. Страшная весть еще не дошла до беспечной северной столицы. Его императорское величество соизволил отбыть из Санкт-Петербурга в Петергоф. Пережив очередной приступ страха после пролетарской маевки, спешит праздная публика забыться на островах, где томят музыкой и парижскими духами медлительные закаты. И белые ночи не за горами, и черемуха буйно цветет. Дачный сезон в самом разгаре. У Бехера приказчики сбились с ног, таская с полок на прилавки саквояжи крокодиловой кожи, клетчатые портпледы, чемоданы, баулы. Всеми, кому это только по карману, овладела предотъездная лихорадка. Сладкий от цветочной пыльцы ветерок нашептывает вечно новую сказку о дорожных приключениях, жарком солнце и ласковом море. Одних он тревожит горьковатым дыханием крымских магнолий, фиалками Пармы и пальмами Ниццы манит других. А может, нечаянная радость бродит где-то рядом — в соснах Вырицы и Сестрорецка — или нежится на песках Майоренгофа, где дикий шиповник и белый жасмин?
Лайма, Декла и Карта — три судьбы твоих, Латвия, три медлительные юные богини с загадочными очами. От шума и сутолоки городов, от морских побережий ушли они в непролазные дебри лещины, в сосняки на песчаной гряде, в дремучие синие леса, в которых бродят заколдованные олени и поджарые волки. За дальними большаками, далеко от проторенных троп, поселилась Декла, чтоб набрать себе новую силу от матери-леса. За холмами, с которых ветер перед грозой сдувает песчаную тусклую пыль, укрылась Карта и ждет от иссякшей матери-земли утешения, ловит суровое слово ее в шелесте потемневшей соломы на крыше овина, в стуке дождевых капель на бедном картофельном поле. Прекрасная Лайма, чьи венцом убранные косы покорны и нежны как лен, а глаза вобрали всю синеву весенних озер, нашла приют у матери-воды. За моренными валунами, из которых сложены старинные корчмы и ветряки, за болотными мочажинами, за глинистыми оврагами, красными как открытые раны, пьет она вечный нектар сострадания и надежды.
Дайте ей силу, вещие озера и тихие заводи, дайте ей силу, речки и речные излуки, дайте ей силу, черные соки болот!
Близок день, когда в изодранной полосатой юбке, завернувшись в рваное покрывало, босая, пойдет она по оскверненной земле.
Ей не хватит очистительных слез омыть почерневшие лица, ей не хватит дождей унести в океаны пролитую кровь. И тогда, отворив свои синие вены, погорелкой бездомной пройдет она мимо погостов и виселиц.
У замшелых запруд, у дубовых колодцев, возле темных озер, где жируют столетние щуки с герцогскими кольцами в ноздрях, мы почувствуем Лайму, поймаем отблеск нежной ее улыбки.
Возле небольшой мельницы в два постава, где делает круг добленский дилижанс, Плиекшана и Люцифера дожидалась подвода. Медлительный рослый батрак, сидя в тени, выстругивал кнутовище из ясеня.
— Это ты, Райнис? — недоверчиво спросил он Плиекшана, когда тот поставил тяжелый портфель на солому.
— Он самый. — Плиекшан тронул бородку и кивнул на спутника: — А это Сатана. Ты не смотри, что он такой тощий и слабый. Стоит ему сожрать дюжину-другую грешников, он знаешь каким станет? О-го-го!
— Для начала я бы не отказался и от ломтя хлеба с копченым окороком, — проворчал Люцифер. Едва оправившись после болезни, он вдруг почувствовал неутолимый голод и с той минуты почти не переставал есть.
— Про Сатану мне ничего не говорили, — буркнул парень, но все же встал и, подойдя к телеге, разворошил солому. — На-ка, испей, — предложил он Люциферу, подняв бочонок с ржаной, пронзительной кислоты брагой. — Как тебя зовут?
— Люцифер, — улыбнулся Плиекшан, с интересом следя за тем, как его подопечный единым духом перелил в себя добрую половину.
— Так бы сразу и говорили, — проворчал парень, впрягая лошадь. — А то Сатана!
— Далеко ехать? — спросил Плиекшан.
— Верст десять. — Батрак намотал на руку вожжи и боком присел на телегу. — Потом немного Тимульским сосняком, а после через Загерский большак и вверх по Кеньгскому взгорью.
— Сколько же всего-то? — спросил Люцифер.
— Доедем.
— Тебя-то как величают? — заинтересовался Плиекшан, случайно нащупав под соломой ружейный ствол.
— Лострейбер.[13] — Парень явно не был расположен к разговорам.
— Пусть будет так. — Плиекшан снял шляпу и, опершись на локоть, залюбовался безмятежным простором.
Ленивые облака застыли над волнистой каймой леса. Легкий ветерок переливался в серо-зеленой ржи. У самой дороги покосившийся дом с типичной для этих мест крышей «медвежий зад». Аист в гнезде. Неторопливое спокойствие. Минутная тихая нега.
Обогнув пастбище, где тучные черно-белые коровы пережевывали влажный от испарины клевер, повернули к лесу. Сверкнул между стволами залитый солнцем простор. Удивительно светлым казался песок на дороге, усыпанный сухими, ломкими иглами. Потрескивали раздавленные подковами шишки. Неутомимые корольки охотились за слепнями.
Люцифер скоро заснул, убаюканный мерным покачиванием и тихим скрипом осей. Задремал и возница.
Разворошив солому, Плиекшан обнажил добротно смазанный затвор короткой кавалерийской винтовки. «Не иначе драгуна разоружили», — подумал он.
Пошел смешанный лес. Сосны все чаще чередовались с черной ольхой. К стволам льнули колючие прутья малины. В разрывах крон полыхал оловянный свет. Запахло прелью, близкой стоячей водой. Наклонными прожекторными столбами пробивалось плывущее в зенит солнце.
В сыром сумраке сонно вились комары. Кричал дергач. Душно, парко становилось в лесу.
Незаметно густой, изнурительный сон сморил и Плиекшана. Очнулся он словно от внезапного перепуга, с колотящимся сердцем. Вытерев потное лицо платком, слепо уставился на петляющий меж холмов путь.
— Не угостите и меня бражкой? — попросил он возницу, который, вернувшись к прерванному занятию, осколком стекла наводил на кнутовище последний лоск.
Не поворачивая головы, тот молча указал на бочонок.
Тепловатая скабпутра шибанула в нос густым, бродильным духом, освежающей щавелевой оскоминой обожгла горло. Сон как рукой сняло, и к Плиекшану вернулось радостно-удивленное ощущение личной причастности к томительным запахам и гулким голосам леса.
Округлые холмы, поделенные то полосой ржи, то заплаткой картофельных или капустных грядок, мягко спускались к реке, потонувшей в ивняке и таволге. Одинокие хутора грустно смотрели на всю эту трогательную красу.
За грудой вывороченных с пашни, окатанных валунов открылся мосток, за которым дорога шла на подъем, теряясь где-то среди хмуро зеленеющих лесных далей. Справа от моста, на высоком обрывистом берегу, пугающе одиноко чернела печная труба. Только банька у самой воды уцелела от хутора.
— Конрад Медем постарался. — Возница хлестнул вожжами лошадь. — Оружие искали. Какая-то шкура в полицию донесла.
— И нашли?
— В картофельной яме… Четыре берданки взяли, бомбы и самодельные ножи.
— Откуда бомбы? — спросил, сразу проснувшись, Люцифер.