Однако Чехов теперь уже не был уверен, что женщина «на поприще творчества гусь». Среди гусей могут попадаться и лебеди. Он подозревал, что женское творчество может проявиться в искусстве художественного слова. Шамохин в его повести говорит: «Ариадна присылала моему отцу письма на душистой бумаге, очень интересные, написанные прекрасным литературным языком. Я того мнения, что каждая женщина может быть писательницей» (С., 9, 117–118). То же самое мнение высказывал и Чехов в письмах. В числе начинающих писателей, которым Чехов помогал советами, было несколько молодых женщин; к их литературным дебютам он проявлял особенное внимание, заботливо их поддерживал и, не ограничиваясь советами, исправлял и редактировал их сочинения. Ему почудился проблеск таланта в рассказе пятнадцатилетней девочки, Е. Шавровой, – он довел ее рассказик до печати, основательно его переделав, и потом, в течение десяти лет, переписывался с Шавровой, стараясь сделать из нее писательницу. Так же внимателен он был к литературным пробам Л. Авиловой, Т. Шепкиной-Куперник. Заметно, что он не только делился сними собственным литературным опытом, но хотел, чтобы они вносили в свою работу нечто женское (но не «дамское»!), свойственное именно женским способностям, – вплоть до стилистики. Так, он писал Авиловой: «Вы мало отделываете, писательница же должна не писать, а вышивать на бумаге, чтобы труд был кропотливым, медлительным» (П., 6,25). Вместе с тем постоянно предостерегал от сентиментальности, слезливости, от «звездочек» и «цветочков», от штампов типа «причудливые очертания гор», «ледяные объятия тоски», «ночь тихо опускалась на землю» и пр.
Надежды Чехова не оправдались. Ни Шаврова, ни Авилова не стали настоящими писателями, хотя бы достойными принадлежать к той литературной «артели 80-х годов», к которой Чехов с беспримерной скромностью относил и себя. Щепкина-Куперник достигла успехов как переводчица, то есть опять-таки в искусстве «вторичном», а не оригинальном. В России 1880-1890-х годов было уже немало пишущих женщин, но сколько-нибудь серьезных талантов среди них не появлялось – время женщин-творцов пришло позже. Чехов не знал блестящей юмористической прозы Надежды Тэффи, получившей известность в XX столетии, не знал поэзии Анны Ахматовой и Марины Цветаевой, после которых сомневаться в творческом потенциале женщин стало невозможно.
Чехов это как бы предвидел, ссылаясь на «прекрасный литературный язык» женских писем, но прямых подтверждений в работе известных ему писательниц и поэтесс (например, Ольги Чюминой) не находил. Зато наблюдения над многочисленными «поклонницами таланта» (их прозывали «антоновками») снова наводили на мысль об умственной пассивности женской натуры, ищущей: кому бы подчиниться? у кого бы почерпнуть мнения и вкусы? кого признать своим руководителем? Руководителем всегда оказывался мужчина.
В 1898 году Чехов написал «Душечку» – один из самых художественно совершенных своих рассказов. Он называл его юмористическим, а, судя по первоначальному наброску в записной книжке, сначала мыслил его как рассказ сатирический. Вот этот набросок:
«Была женой артиста – любила театр, писателей, казалось, вся ушла в дело мужа, и все удивлялись, что он так удачно женился; но вот он умер; она вышла за кондитера, и оказалось, что ничего она так не любит, как варить варенье, и уж театр презирала, так как была религиозна в подражание своему второму мужу» (С., 17, 33).
Мог бы получиться довольно злой портрет существа пустотелого, оживающего, как заводная кукла, только когда очередной муж заполнит своими интересами ее пустоту. Но это был бы портрет односторонний и тенденциозный, а сила Чехова как художника в полифонии образов, в «двойном освещении». Вживаясь в героиню, перевоплощаясь в нее, автор начинал ее глубже понимать, почувствовал, что она не заслуживает безусловного осуждения или холодной насмешки. Ведь она не притворяется, не прикидывается, как Ариадна, – она искренна в своих меняющихся пристрастиях. И каждый раз ею движет любовь – та самоотверженная женская любовь, о которой так горячо говорит герой рассказа «На пути» Лихарев. Лихарев именно в том и усматривает подвиг женщины, что она «беззаветная, преданная раба» мужчины. «Благородное, возвышенное рабство!» – восклицает он. – «Она нежный, мягкий воск, из которого мужчина всегда лепил все, что ему угодно. <…> Самые гордые самостоятельные женщины, если мне удавалось сообщать им свое вдохновение, шли за мной, не рассуждая, не спрашивая и делая все, что я хотел» (С., 5,472).
Чехов не был согласен с увлекающимся и увлекающим женщин Лихаревым, он был против всякого рабства, хотя бы и возвышенного. Но все-таки смягчил первоначальный план «душечки». Каркас сюжета остался тот же, сохранен и главный замысел: показать женщину, подобную порожнему сосуду, наполняемому извне. Однако внесены важные изменения. В наброске речь идет только о мужьях героини, а в рассказе говорится: «Она постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого» (С., 10, 103). Кого-нибудь – не обязательно мужчину. Раньше любила своего папашу, потом свою тетю, а в конце страстно привязывается к чужому девятилетнему мальчику – «из ее прежних привязанностей ни одна не была такою глубокой» (С., 10, 112). Таким образом, снимается мотив «полового авторитета», не о нем рассказ, а о любви; предметом любви может быть и мужчина, и женщина, и ребенок; предметы меняются, а любовь остается. Первый муж Оленьки не артист, как намечалось, а содержатель увеселительного сада «Тиволи», человек болезненный, невзрачный и неудачливый, Оленька и полюбила его из жалости, но полюбила преданно: «И что говорил о театре и об актерах Кукин, то повторяла и она» (С., 10, 104). Второй муж – лесоторговец, степенный и богомольный, такой же стала и она, не подделываясь под мужа, а от всей души: «Ей казалось, что она торгует лесом уже давно-давно, что в жизни самое важное и нужное это лес» (С., 10, 106). О театрах и не вспоминала: «Нам с Васичкой некогда по театрам ходить <…> Мы люди труда, нам не до пустяков» (С., 10, 107). Удивительны эти превращения Оленьки, но для нее самой это вовсе не превращения, потому что она не существует как личность, состоит только из любви, а любовь ее не изменяется – это все та же потребность всецело отдаться любимому, кто бы он ни был, жалеть его и ласкать и от него, через него, получить определенный характер, образ мыслей, способность рассуждать и действовать.
Если бы Кукин не умер, Оленька, конечно, оставалась бы ему верна всю жизнь и всю жизнь пребывала в том облике, какой он ей дал; то же и с лесоторговцем Пустоваловым. Но они исчезают – и бедная маленькая Психея Цыганской Слободки должна скитаться в поисках исчезнувшего Эрота. Поиски продолжаются недолго, так как Оленька «не могла прожить без привязанности и одного года и нашла свое новое счастье у себя во флигеле». Новое счастье дал ей ветеринар, снимавший флигель. Он был женат, но с женой в ссоре. Он и Оленька старались скрыть свои отношения, но все догадывались, слыша, как Оленька говорила знакомым дамам: «У нас в городе нет правильного ветеринарного надзора – и от этого много болезней» (С., 10,108). Другую бы осудили, но ее не могли, так она была добродушна, жалостлива, мила с ее розовыми щечками и наивной улыбкой, похожей на сияние; глядя на нее, дамы невольно восклицали: «Душечка!»
Черные дни наступают для Душечки после того, как исчез и ветеринар, – полк, где он служил, перевели очень далеко и навсегда. Она, уже не очень молодая, остается совсем одна – «ни о чем не думала, ничего не хотела». «А главное, что хуже всего, у нее уже не было никаких мнений. Она видела кругом себя предметы и понимала все, что происходило кругом, но ни о чем не могла составить мнения и не знала, о чем ей говорить. <…> И так день за днем, год за годом, – и ни одной радости, и нет никакого мнения. Что сказала Мавра-кухарка, то и хорошо <…> Черная кошечка Брыска ласкается и мягко мурлычет, но не трогают Оленьку эти кошачьи ласки. Это ли ей нужно? Ей бы такую любовь, которая захватила бы все ее существо, всю душу, разум, дала бы ей мысли, направление жизни, согрела бы ее стареющую кровь» (С., 10, 110).
Такая любовь к ней приходит – еще более сильная, чем прежние. Неожиданно возвращается ветеринар, он вышел в отставку, помирился с женой, привез с собой сына Сашу. У Оленьки не было своих детей. Голубоглазый Саша дает выход неизрасходованному материнскому чувству. «За этого чужого ей мальчика, за его ямочки на щеках, за картуз, она отдала бы всю свою жизнь, отдала бы с радостью, со слезами умиления. Почему? А кто ж его знает – почему?» (С, 10, 112–113)
Она сидит за столом, смотрит, как Саша готовит уроки. «Островом называется, – прочел он, – часть суши, со всех сторон окруженная водою.
– Островом называется часть суши… – повторила она, и это было ее первое мнение, которое она высказала с уверенностью после стольких лет молчания и пустоты в мыслях.
И она уже имела свои мнения и за ужином говорила с родителями Саши о том, как теперь детям трудно учиться в гимназиях, но что все-таки классическое образование лучше реального…» (С., 10, 111) На трудность обучения в гимназии она сетует и в разговорах с соседками, и «начинает говорить об учителях, об уроках, об учебниках, – то же самое, что говорит о них Саша». Когда Саша идет в гимназию, в большом картузе, с ранцем за плечами, она сует ему карамельку и идет за ним, а ему совестно, что его провожают, и он говорит ей: «Вы, тетя, идите домой…» (С, 10, 112–113)
Со страниц, где описывается одиночество душечки и потом любовь ее к чужому ребенку, встает образ одновременно смешной, трогательный и трагический.
Рассказ произвел сильнейшее впечатление на Льва Николаевича Толстого. Он четыре раза читал его вслух, читал с увлечением и восторгом, а через несколько лет включил в составленный им сборник «Круг чтения» и написал к нему послесловие (Чехова тогда уже не было в живых). По воспоминаниям П.А. Сергеенко, Толстой говорил о «Душечке»: «Это просто перл. Как тонко схвачена и выведена вся природа женской любви! И какой язык! Никто из нас: ни Достоевский, ни Тургенев, ни Гончаров, ни я не могли бы так написать!»