Послание Чехова — страница 32 из 48

[73]

Толстой интерпретировал чеховский рассказ по-своему – согласно его собственным взглядам на женскую природу и женский вопрос. Эти взгляды Толстого сходны с теми, какие высказывает Лихарев в рассказе «На пути» (рассказ этот был написан двенадцатью годами раньше «Душечки», Толстой его едва ли знал): высшее достоинство женщины и ее жизненное назначение – в самоотверженной любви. Поэтому «не смешна, а свята, удивительная душа "Душечки"», – пишет Толстой в послесловии к рассказу Чехова. Ход его рассуждений примерно такой. Да, женщины могут делать все то, что делают мужчины, но «мужчины не могут делать ничего близко подходящего к тому что могут делать женщины», «мужчины не могут делать того, высшего, лучшего и наиболее приближающего человека к Богу дела, – дела любви, дела полного отдания себя тому, кого любишь». «Без женщин-врачей, телеграфисток, адвокатов, ученых, сочинительниц мы обойдемся, но без матерей, помощниц, подруг, утешительниц, любящих в мужчине все то лучшее, что есть в нем, <…> без таких женщин плохо было бы жить на свете. <…> В этой любви, обращена ли она к Кукину или к Христу, главная, великая, ничем не заменимая сила женщины». И дальше: «Дело женщины по самому ее назначению другое, чем дело мужчины. И потому и идеал совершенства женщины не может быть тот же, как идеал совершенства мужчины… А между тем к достижению этого мужского идеала направлена теперь вся та смешная и недобрая деятельность модного женского движения, которая теперь так путает женщин»[74].

Это рассуждение Толстого логически небезупречно. Оно прежде всего противоречит его собственному учению. Не он ли учил, следуя христианской заповеди, жить для других, а не для себя, и разве не относил это ко всякой человеческой личности, независимо от пола? Тут же как будто получается, что на это способны только женщины, а у мужчин какой-то другой идеал. Какой же? И откуда следует, что любящая женщина любит в мужчине «все то лучшее, что есть в нем»? – та же Оленька любила не лучшее в Кукине и Пустовалове, а их самих, любовью слепой и нерассуждающей. В рассказе Чехова «Воры» девушка так же слепо любит поджигателя и убийцу Мерика и потому готова покрывать и поддерживать его злодеяния. И наконец: пусть женщина действительно больше способна к самоотверженной любви, чем мужчина, но почему же этим исключается ее участие в мирских общественных делах? Разве занятия медициной, адвокатурой, писательством и прочим мешают женщине преданно любить мужа? «Без женщин-врачей <…> мы обойдемся», – говорит Толстой. Сейчас трудно и представить себе какое-нибудь медицинское заведение, где не было бы женщин-врачей. Значит, не обошлись.

«Черт бы побрал философию великих мира сего!» – писал Чехов Суворину, прочитав послесловие Толстого к «Крейцеровой сонате». – «Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности» (П., 4,270). Оттенок «деспотического генеральства» есть и в толстовском послесловии к «Душечке». За непомерным превознесением чеховской героини, которая, по мнению Толстого, «навсегда останется образцом того, чем может быть женщина», чувствуется едва скрытое мужское высокомерие. Как великий художник-сердцевед, Толстой мог проникать в глубины женской психики и создавать образы необычайно живые, но судил о них самовластно, «по-генеральски». Для него женщина – или дьявол, вводящий мужчину в грех, или помощница и утешительница мужчины, становящаяся его тенью, его отражением. Поэтическую Наташу Ростову, с ее порывами, жаждой полета, с ее самостоятельными суждениями о людях, Толстой в эпилоге «Войны и мира» превращает в некое подобие будущей чеховской «душечки» и хочет убедить читателя, что так и нужно (многие читатели не убедились). Анну Каренину, попытавшуюся жить по своей воле, Толстой подвергает отмщению, заставляя броситься под колеса поезда.

Чехов смотрел на вещи иначе, и Толстой это, конечно, понимал. Он уподобил автора «Душечки» библейскому Валааму, которого царь моавитский пригласил, чтобы проклясть народ израильский. Валаам отправился в путь верхом на ослице, дорогу ему преградил ангел с мечом в руке. Ангел был невидим Валааму, но ослица его видела и свернула с дороги, за что Валаам побил ее палкой. Но тут его глаза отверзлись, и он увидал посланца Бога и хотел вернуться, ангел же повелел ему идти дальше, но говорить только то, что Бог вложит в его уста. Валаам пришел к царю моавитскому Валаку, взошел на гору с приготовленным жертвенником, хотел проклясть приближающихся израильтян, врагов Валака, но вместо этого благословил их по велению Бога. «Я думаю, – писал Толстой, – что в рассуждении, не в чувстве автора, когда он писал "Душечку", носилось неясное представление о новой женщине, об ее равноправности с мужчиной <…> и он хотел показать, какою не должна быть женщина. Валак общественного мнения приглашал Чехова проклясть слабую, покоряющуюся, преданную мужчине, неразвитую женщину. <…> Он, как Валаам, намеревался проклясть, но бог поэзии запретил ему и велел благословить, и он благословил и невольно одел таким чудным светом это милое существо…»[75]

Аналогия с библейской притчей только отчасти уместна. Чехов действительно видоизменил свой первоначальный замысел в пользу «Душечки», но не хотел ни проклинать, ни благословлять ее – он хотел быть справедливым к ней и верным действительности. А в действительности свет и тень переливаются. Для зрелого творчества Чехова характерна направленность внимания не на крайние точки, а на пространство, лежащее между ними. Так же как между «есть Бог» и «нет Бога» простирается, по мысли Чехова, огромное поле, которое с трудом проходит мудрец, так и в человеческой душе между полюсами зла и добра пролегает поле, в котором потенции того и другого образуют сложную подвижную смесь. «Полюса» в чистом виде встречаются, но они редки, а промежуточные стадии – удел большинства людей, они-то и составляют богатый материал для познания человеческой натуры, для самопознания.

Если бы Чехов остановился на первом эскизе «Душечки», получился бы комический памфлет. Он умел писать и памфлеты – их немало среди его ранних рассказов (среди других можно назвать, например, фельетон «В Москве»). Острый и холодный наблюдатель, он замечал в окружающем противоречия такие парадоксальные, ситуации такие странные и смешные, что их и нельзя изобразить иначе, как в форме гротеска, почти абсурдистского. Такого рода заметок много в записных книжках Чехова, но чем они безжалостней, тем реже он их использовал в художественных произведениях. Некоторые такие записи относятся к женщинам. Например: «Кроткая, тихая учительница втайне бьет учеников, потому что верит в пользу телесных наказаний» (С., 17, 168). Или: «Радикалка, крестящаяся ночью, втайне набитая предрассудками, втайне суеверная, слышит, что для того, чтобы быть счастливой, надо ночью сварить черного кота. Крадет кота и ночью пытается сварить» (С, 17,65).

В таком же гротескно-памфлетном духе был сначала задуман и сюжет «Душечки». Но Чехов-памфлетист и сатирик всегда отступал перед Чеховым-реалистом и психологом. «Бог поэзии» действительно запретил художнику сделать из кроткой любящей Оленьки жестокий шарж. Это не значит, что он повелел ее благословить и представить идеалом женщины: от этого Чехов очень далек и в законченном рассказе. Он показал живую женщину: она мила, искренна и добра, способна беззаветно любить – золотые свойства женской натуры, но, как известно, золото идет в дело только в сплаве с другими веществами, иначе оно непригодно. Любовь Оленьки не соединена ни с нравственной интуицией, ни с ясностью ума; то и другое – принадлежность личности, эманация собственного «я», а его-то и нет у Оленьки.

И это драма для нее самой, она тяжело переживает ее в пору своего одиночества, когда она не в силах ни о чем составить мнение, – оно у нее только заемное, а если не у кого занять, то его и нет.

В критике высказывалась мысль, что Чехов оправдал и возвысил свою героиню под занавес, показав ее любовь к маленькому гимназистику; очевидно, ее постоянная потребность любить была проявлением неудовлетворенного материнского чувства, для которого она создана. Однако при внимательном чтении видно, что это не так. Материнское чувство побуждает женщину не только кормить и пестовать дитя, но и воспитывать – формировать, худо ли, хорошо ли, его душу и ум. Оленька к этому не способна – не она формирует Сашу, а он ее, снабжая мнениями об учителях, учебниках и сведениями из географии.

Тем не менее она Саше нужна. Заброшенного родителями ребенка она опекает, ласкает, кормит сытными завтраками, вместе с ним готовит уроки, укладывает спать, молится за него… Она была нужна и Кукину, Пустовалову, ветеринару; она не сделала их лучше, но любовной заботой и покорным подражанием поддерживала в них веру, что они что-то значат в этом мире.

Осудить душечку у писателя не поднимается рука. Он смеется над ней не зло. Но не может и восславить ее, как Толстой. Воздерживаясь и от обвинительного, и от оправдательного приговора душечке, он показывает ее такой, какая она есть, допуская возможность разных оценок, – смотря кто и с какой точки зрения о ней судит. Ведь так и бывает в жизни – нет человека, к которому бы все относились одинаково. Окончательный вердикт выносит время, и то не всегда. Художественный образ у Чехова создается как открытая, незамкнутая система.

Разноречия обнаруживались уже в момент опубликования рассказа, причем критическое отношение к героине проявляли не только сторонники феминизма. Дочери Льва Толстого были (в отличие от его сыновей) единомышленниками своего великого отца, разделяли его взгляды и питали к нему ту благоговейную любовь, которую он считал высшим достоинством женщины. Но вот что писала в письме к Чехову старшая дочь Толстого, Татьяна Львовна:

«Меня всегда удивляет, когда мужчины писатели так хорошо знают женскую душу. Я не могу себе представить, чтобы я могла написать что-либо о мужчине, что похоже было бы на действительность. А в "Душечке" я так узнаю себя, что даже стыдно. Но все-таки не так стыдно, как было стыдно узнать себя в "Ариадне"»