[76].
Если бы Татьяна Львовна оценивала характер душечки так же, как ее отец, она бы испытывала гордость, найдя в ней сходство с собой. А ей стыдно от сознания этого сходства, несмотря на то что душечка так трогательна и симпатична.
Чехов, по-видимому, не делал никаких комментариев к «Душечке» – ни в письмах, ни в разговорах. Он был польщен вниманием Толстого к рассказу, но с его отношением к «женскому вопросу» решительно не соглашался. Это видно из следующей записи в записной книжке:
«Когда женщина разрушает, как мужчина, то это находят естественным и это все понимают, когда же она хочет или пытается создавать, как мужчина, то это находят неестественным и с этим не мирятся» (С, 17, 102).
Но, создавая тип «душечки», Чехов не просто отбрасывал взгляд Толстого и других противников эмансипации как ложный, а показывал, на чем этот взгляд может основываться, какие здесь кроются действительные противоречия, допускающие разномыслие. Как всегда, он остерегался категорического решения проблемы – он «ставил вопрос». Высокоразвитый организм призван к созиданию, к творчеству – эта мысль, высказанная еще в набросках к «Истории полового авторитета», оставалась для него бесспорной. Однако, как показывает человеческая история, наряду с волей к созиданию в человеке живет и воля к разрушению – иногда открыто, иногда под различными благовидными масками. Какую роль в этих сложных процессах играют психологические различия между полами (а что различия есть – также сомнению не подлежит)? И какие градации, какие оттенки существуют в самом понятии созидания? Не входит ли сюда и функция сберегания, сохранения созданного, прежде всего сберегания человеческих жизней?
Чеховская «душечка» заведомо неспособна к творчеству, как изобретательству, как созданию чего-то нового, она никогда «пороха не выдумает» и не создаст даже самой пустенькой оперетки; в этом смысле она существо бесплодное. У нее только один дар – дар любви, не скорректированной интеллектом и направленной безразборно на того, кто случайно появился в ее флигеле, на улице Цыганская Слободка. Но ведь эти случайные встречные – люди, «ближние», нуждающиеся не столько в критике или снисхождении, сколько в доверии и поддержке. Бескорыстная, нерассуждающая любовь «душечки» помогает им устоять, укрепиться, оберегает их жизнь, а всякая жизнь самоценна, будь то смешной Кукин, степенный Пустовалов, самолюбивый ветеринар. Если «душечка» не способна творить, то еще менее способна разрушать. Ее жизненная функция напоминает функцию врача, верного клятве Гиппократа: беречь жизнь пациента во что бы то ни стало, кто бы он ни был, невзирая на лица. (В годы войны в наших госпиталях лечили и раненых пленных – немецких солдат. Что-то было в этом парадоксальное: сначала прилагать все усилия, чтобы «убить немца», – висели плакаты «Убей немца!» – а потом стараться вылечить его. Но это священный парадокс.)
Фигура «душечки», такая житейски правдоподобная, такая «узнаваемая», тем не менее парадоксальна. Не тем, что в ней совмещены хорошие и плохие свойства, а тем, что они взаимообусловлены. Ее внутренняя пустота, отсутствие собственных мнений – это, разумеется, плохо, а ее способность любить и делать любимого счастливым дорогого стоит. Но, как ни странно, второе зависит от первого. Предположим, у Оленьки были бы свои собственные взгляды хотя бы на театр, и она вышла замуж за Кукина – театрального человека. Их взгляды неминуемо расходились бы в чем-то, ей нравилось бы одно, ему – другое, возникали бы споры, ссоры, одним словом – разлад. Кукин, человек нервный, переживал бы это болезненно, чувствовал дискомфорт; в худшем случае мог бы потерять веру в себя. Безоблачного супружества не получилось бы. Значит, условие его – во всецелом подчинении жены воззрениям мужа, а оно возможно лишь при отсутствии собственных воззрений или при добровольном отказе от них.
Это не выдуманная проблема, она достаточно реальна. Нельзя считать случайностью, что по мере того, как женщина становится все более независимой, полноправной, все более обзаводится собственными мнениями, растет число разводов, особенно в интеллигентной среде. В XX столетии институт брака заметно расшатывается, что влечет за собой всем известные последствия: непрочность семьи, безнадзорность детей, «безотцовщина» как обычное явление, наконец, попросту половая распущенность, принявшая псевдоним «сексуальной революции».
А с другой стороны, среди всех сомнительных достижений XX века наиболее несомненным является прогресс в общественном положении женщины. Уже никого не удивляют и не вызывают протеста (по крайне мере открытого) женщины-политики, парламентарии, министры (в некоторых странах даже военные министры), справляющиеся с этими делами совсем неплохо. Не менее успешно они реализуют себя в творческих профессиях: теперь есть и женщины-композиторы, и дирижеры, и режиссеры, и философы. Правда, их меньше, чем мужчин, зато в писательстве и журналистике женщины едва ли не преобладают, причем не только количественно, но и качественно. Судя по всему, начинает сбываться предвидение Чехова.
Таким образом, в жизни, как и в сочинениях Чехова, «благо смешано со злом»: плоды женской эмансипации двойственны. Наносится ущерб исконной роли женщины – хранительницы домашнего очага, и вместе с тем в общественное сознание, доселе формируемое мужской половиной человечества, постепенно вносится так недостающий ему элемент женственности. Именно женское начало призвано умерить неистовую агрессивность мужского, смягчить нравы, научить терпимости. Осуществится ли это, и не слишком ли дорогой ценой утраты традиционных семейных добродетелей, – покажет время.
МИСТИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ ЧЕХОВА(«Черный монах»)
«Маловерный! Зачем ты усомнился?»
О повести «Черный монах» исследователи творчества Чехова писали мало, как-то нерешительно, иногда обходили молчанием. Должно быть, потому, что ее внутренний смысл ускользает от четкого определения, хотя фабула совершенно ясна, а изобразительная сила огромна.
О том, как и почему эта повесть написана, сам автор говорил сдержанно и не вполне откровенно, что вообще свойственно Чехову в 90-е годы и позже. Прошло время, когда в его письмах давался обширный автокомментарий, как, например, к «Иванову»; теперь он предпочитал отделываться скупыми полушутливыми фразами, избегая распространяться о своих замыслах. Однако ему по-прежнему не хотелось, чтобы в его произведениях усматривали что-то личное и приписывали автору настроения и высказывания персонажей.
О «Черном монахе» Чехов писал Суворину так: «Во всяком разе, если автор изображает психически больного, то это не значит, что он сам болен. "Черного монаха" я писал без всяких унылых мыслей, по холодном размышлении. Просто пришла охота изобразить манию величия. Монах же, несущийся через поле, приснился мне, и я, проснувшись, рассказал о нем Мише. Стало быть, скажите Анне Ивановне, что бедный Антон Павлович слава богу еще не сошел с ума, но за ужином много ест, а потому и видит во сне монахов» (П., 5, 265). Еще лаконичнее – в письме к сотруднику «Нового времени» М.А. Меньшикову: «Это рассказ медицинский, historia morbi. Трактуется в нем мания величия» (П., 5, 262).
Познания в медицине и врачебный опыт обогащали Чехова как писателя. Однако специально «медицинских» рассказов, имеющих целью дать клиническую картину болезни, он не писал никогда. Приведенные слова – скорее, дымовая завеса, призванная оградить повесть от произвольных толкований со стороны газетчиков. Содержание «Черного монаха» так же не сводится к мании величия, овладевшей магистром Ковриным, как в «Палате № 6» – к мании преследования, которой страдает Иван Дмитрич Громов, или в рассказе «Припадок» – к изображению нервического припадка студента Васильева. Везде симптомы недуга описаны «по всем правилам психиатрической науки», но суть, конечно, не в них. Добраться до сокровенной сути «Черного монаха» труднее – слишком многое переведено в глубокий подтекст.
Эта повесть стоит особняком в творчестве Чехова. Она не в русле его главных тем позднего периода, одна из которых – исчерпанность привычных форм жизни и потребность обновления, еще неведомого, не имеющего ясных очертаний. Натуры чуткие, «нервные» при этом испытывают резкую неудовлетворенность собой, своим окружающим, своим бытом, с которым еще недавно мирились. Так происходит, например, с героем рассказа «Учитель словесности». Учитель влюбился в милую девушку из состоятельной семьи, женился, доволен и счастлив, но меньше чем через год иллюзия иссякает. Герой начинает тяготиться и своим образом жизни, и своей Манюсей и ее родней. Они не изменились, изменения происходят с ним самим, открывается какой-то внутренний глаз, прозревающий неприглядную изнанку вещей. И вот уже молодой супруг записывает в дневнике: «Где я, боже мой?! Меня окружает пошлость и пошлость <…> Бежать отсюда, бежать сегодня же, иначе я сойду с ума!» (С., 8, 332)
Как будто похожая ситуация в «Черном монахе». Молодой ученый, расстроивший нервы усиленными занятиями, опрометчиво женится на дочери своего опекуна, сначала счастлив, потом, излечившись, видит все в ином свете и разрывает неудачный брак. Но даже не очень вдумчивому читателю ясно, что здесь все иначе. Семья Песоцких нисколько не похожа на семью Шелестовых из «Учителя словесности»: никаких признаков обывательской пошлости. Чудаковатый старик Песоцкий – один из тех энтузиастов своего дела, на которых мир держится. Дело его – «красивое, милое и здоровое»: садоводство. Огромный сад, где он работает не покладая рук, принес ему известность и состояние, но не это движет Песоцким, а страстная убежденность, что его оранжереи и пасеки – «ступень в новую эру русского хозяйства» (С., 8, 236). Дочь Песоцкого Таня, умная, нервная, болезненно-впечатлительная – его верная помощница. Она любит Коврина и так же, как отец, верит в исключительность его ума и