таланта.
Так, может быть, нужно понимать их семейную драму в обратном смысле – не Коврин обманулся в Песоцких, а он обманул их доверие? Возомнив себя великим ученым (что могло быть и без психического заболевания), он подчиняет своему влиянию хороших любящих его людей и разбивает их жизнь. Тогда возможна аналогия с «Дядей Ваней», где самодовольный профессор Серебряков калечит судьбу Войницкого.
Но и эту версию нельзя принять. Ведь Коврин отравляет существование близким не тогда, когда мнит себя гением. Напротив, «возомнивший» Коврин нежно любит и Таню, и ее отца, мирит их, когда они ссорятся, сочувственно вникает в их заботы о саде. И только после «излечения» его характер круто меняется к худшему, здесь-то он становится и высокомерен, и несправедлив, и бессердечен. Выходит, всем было хорошо, пока длилась его психическая болезнь, а выздоровление делает и его самого, и других несчастными. Называть ли эту странную болезнь манией величия или иначе? И когда Коврин обретал свою подлинную сущность – тогда ли, когда верил в свою высокую миссию или когда в ней разуверился? Вот загадка, заданная повестью о черном монахе.
Прямого ключа к разгадке автор не дает. Он умышленно не договаривает. О том, что предшествовало болезни героя, говорится глухо; ясно одно – он был благополучен, не переносил каких-либо тяжелых потрясений, как Громов, и не встречался с непониманием, как Треплев. Правда, он рано лишился родителей, но детство его проходило безмятежно, в прекрасном саду Песоцкого, который в нем души не чаял. Социальные причины психического надлома заранее исключаются. Коврин уже в молодости получил звание магистра, значит, препятствий его научной деятельности не чинилось. Мы узнаем, что он отдавался занятиям философией со страстью, что в них была вся его жизнь. Но неизвестно, кто он как философ – позитивист или спиритуалист, какие мысли развивал в своих сочинениях. Тема его диссертации не названа.
В произведениях Чехова героями часто являются люди искусства. Но, кажется, впервые он делает главным лицом философа. Профессия уже сама по себе несколько таинственная; в старину ее представители отважно решали не частные, а общие проблемы мироздания, уподоблялись пророкам. Были среди философов и духовидцы. Наделяя героя этой профессией, Чехов тем оправдывает фигуру умолчания: неуместно было бы излагать философские концепции на языке беллетристики.
Не только о концепциях Коврина – о его действительных творческих потенциях также не сказано ничего определенного. Возможны разные допущения. Может быть, он и вправду отмечен печатью гениальности, стертой плоским житейским рассудком, который признает нормой только заурядность? Ничто в тексте прямо не говорит ни за, ни против. Песоцкий и Таня считают Коврина человеком необыкновенного ума, но они от его профессии далеки, не могут верно судить, возможно, их ослепляет любовь. Сам же Коврин, перечитывая после выздоровления ранее написанное, видит в каждой строчке «странные, ни на чем не основанные претензии, легкомысленный задор, дерзость, манию величия» и беспощадно рвет рукописи. Но и это еще ни о чем не говорит: может быть, подавленный сознанием перенесенной болезни, он потерял веру в себя, а на самом деле его труды не заслуживали уничтожения? Сжигал же Гоголь вторую часть «Мертвых душ».
Заметим: в повести «Черный монах» всего три действующих лица. Остальные – гости Песоцких, работники в саду, вторая жена Коврина – статисты без лиц, без слов, без внешних примет: просто штриховой фон, дающий обманчивую иллюзию многолюдья. Особенность, которая у Чехова даже в коротких рассказах встречается редко, она не свойственна «бытовому жанру» в литературе. Егор Семенович Песоцкий, с его кипучей деятельностью, с его полемическими брошюрами, в сущности, один несет на себе всю бытовую нагрузку, создавая у читателя впечатление вполне реалистической картины из жизни. Впечатление, впрочем, не ложное, такая картина в повести действительно дана, но параллельно с ней, внутри нее, звучит философская тема взлета и падения человеческого духа. Фабула житейская («история болезни») и фабула метафизическая – все повествование ведется в этих двух планах, сопрягающихся как бы по принципу контрапункта. Оба на равных правах. Чехов их не разводит, не позволяет одному вытеснить или опровергнуть другой (хотя второй для него, несомненно, важнее). Он дает «двойное освещение» одного и того же события: беседы героя с черным монахом – признак душевного заболевания героя и одновременно кульминация его духовной жизни.
«Черный монах» не просто «картина из жизни», но и не романтическая повесть в духе Гофмана или Гоголя, где вмешательство сверхъестественных сил постулируется как «условие игры» и где на нем все строится. У Чехова естественная мотивировка происходящего всегда присутствует. Но несмотря, а точнее, благодаря этому чеховскому реализму повесть о черном монахе кажется более таинственной и даже мистической, чем, например, «таинственные повести» Тургенева («Клара Милич», «Призраки» и некоторые другие). У Чехова был особый дар – прозревать необыкновенное в обычном, странное и загадочное – в повседневном. (Собственно, об этом написан рассказ «Страх», где герой рассуждает о том, что реальная жизнь не менее страшна и непонятна, чем привидения и покойники.)
Остановим внимание на узловых моментах повести «Черный монах» – здесь каждая деталь многозначительна и многозначна.
Начинается с того, что Коврину не дает покоя легенда, которую, как ему кажется, он где-то слышал или читал: тысячелетие тому назад некий монах шел в пустыне, а мираж его доныне блуждает во вселенной. И будто бы настал срок, когда мираж должен снова вернуться в земную атмосферу и стать видимым людям. Коврин понимает, что это всего лишь поэтический вымысел, но он наполняет его душу радостным ожиданием чуда. К неотвязным думам о монахе прибавляется впечатление от романса Брага «Валашская легенда», где говорится о девушке, слышавшей в саду таинственные звуки и признавшей их «гармонией священной, которая нам, смертным, непонятна и потому обратно улетает в небеса» (С., 8, 233). Однажды у Песоцких собираются гости, поют и музицируют, исполняют этот романс, должно быть в то время модный. Коврин слушает пение, сидя на балконе, потом спускается в сад, идет к реке, переходит на другой берег, где расстилается поле молодой ржи. Здесь, при свете заходящего солнца, он видит на горизонте подобие высокого черного смерча; со страшной быстротой он несется через поле, прямо туда, где стоит Коврин. Чем ближе, тем он становится меньше размером и отчетливей: Коврин успевает разглядеть фигуру седовласого босого монаха в черной хламиде. Вихрем промчавшись мимо Коврина, монах оглядывается и улыбается, ласково и лукаво, ему, Коврину. Потом исчезает.
Фантастическая картина изображена так зримо, что, кажется, ее нельзя было выдумать, не увидев своими глазами. Чехов видел ее во сне, его герой – наяву. Он поражен, но не испуган; думает: «значит в легенде правда». Вернувшись в дом, он никому не рассказал об увиденном, опасаясь, что примут за бред, но «громко смеялся, пел, танцевал мазурку, и все, гости и Таня, находили, что сегодня у него лицо какое-то особенное, лучезарное, вдохновенное, и что он очень интересен» (С., 8, 235).
В один из следующих дней Коврин снова видит монаха – на этот раз он не летит над землей, а, вопреки легенде, бесшумно выходит из-за дерева, садится на скамейку рядом с Ковриным и вступает с ним в разговор. Таинственный гость не выдает себя за пришельца из другого мира, а сразу же говорит, что и легенда, и он сам – плод возбужденного воображения Коврина. «Значит, ты не существуешь?» – спрашивает Коврин. Следует двусмысленный ответ: «Думай, как хочешь <…> Я существую в твоем воображении, а воображение твое есть часть природы, значит, я существую и в природе» (С., 8, 241). Силлогизм, как бы наводящий мост между материалистическим и спиритуалистским миропониманием.
Призрак монаха – духовный двойник Коврина («Ты как будто подсмотрел и подслушал мои сокровенные мысли» (С., 8, 243), – говорит Коврин), а вместе с тем монах сообщает ему и нечто такое, чего Коврин не знал или в чем сомневался, и эти сомнения развеивает. Он говорит, что на роде людском почило Божье благословение, людей ожидает великое будущее, но очень нескоро, а он, Коврин, один из тех Божьих избранников, которые ускоряют приход человечества к вечной правде. «Но разве людям нужна, доступна вечная правда, если нет вечной жизни?» – спрашивает Коврин. «Вечная жизнь есть», – твердо отвечает монах. Какова же ее цель? «Как и всякой жизни – наслаждение. Истинное наслаждение в познании, а вечная жизнь представит бесчисленные и неисчерпаемые источники для познания, и в этом смысле сказано: в дому Отца Моего обители многи суть» (С., 8, 242–243).
Такое толкование евангельского текста, вероятно, импонировало Чехову, верившему в благотворность научного прогресса. Здесь слышится отголосок внутренней полемики с «философией жизни» Ницше. Чехов проявлял серьезный интерес к трудам Ницше. Возможно, «охота изобразить манию величия» пришла ему в связи с трагической судьбой германского философа. Но его черный монах исповедует совсем иные воззрения, хотя отзвук и отклик на афоризмы автора «Заратустры» местами слышен. Ницше провозглашал высшим благом стихийное «дионисийство» и отвергал теоретическое познание, Чехов же влагает в уста монаха слова о познании как высшем наслаждении жизни.
Как бы ни было, вся беседа Коврина с призраком совсем не похожа на бред сумасшедшего: это сжатый философский диалог, касающийся кардинальных онтологических проблем. Правда, Коврина все же смущает вопрос: если черный монах – его галлюцинация, значит, он психически болен, и в таком случае может ли верить себе и в себя? Собеседник возражает: «А почему ты знаешь, что гениальные люди, которым верит весь свет, не видели призраков? Говорят же теперь ученые, что гений сродни умопомешательству. Друг мой, здоровы и нормальны только заурядные, стадные люди» (С., 8, 242) – почти цитата из Ницше.