Послание Чехова — страница 36 из 48

ждуют, погружены в унизительные дрязги, подобны пассивному стаду? И все же Чехов в конечном счете приходил к утвердительному ответу: да, можно и нужно. Та же острая зоркость беспристрастного взгляда, питавшая его критицизм, позволяла видеть и задатки добра, укрепляющие веру в человека.

В нарочито парадоксальной форме писатель высказал эту веру в «Рассказе старшего садовника». Этот маленький рассказ-притча может восприниматься, как «вставная новелла» повести «Черный монах», – он и написан тогда же. Почти совпадают и обрамление новеллы – распродажа цветов в частной оранжерее, и имя садовника – Михаил Карлович (в «Черном монахе» – Иван Карлович). Легко представить, что тот самый садовник, с которым Песоцкий доверительно делится воспоминаниями о том, каким чудесным мальчиком был Коврин в детстве, теперь рассказывает пришедшим покупателям легенду, слышанную от его бабушки-шведки. На это его наталкивают разговоры покупателей: они не одобряют частых оправдательных приговоров преступникам; из-за такого потворства преступления множатся. Садовник не согласен: он с радостью встречает каждый оправдательный приговор.

В его легенде рассказывается, как когда-то водном городе жил ученый доктор, замечательный человек, праведник, который делал добро всем, и все до единого жители города его любили и чтили, он мог не бояться ни воров, ни разбойников. И вот его нашли в овраге с проломленной головой. Нашелся и убийца – он не сознался, однако улики были неопровержимы. Его должны были приговорить к смертной казни, но в последний момент судья отказался, ибо не допускал мысли, чтобы мог найтись человек, «который осмелился бы убить нашего друга доктора!». Вопреки очевидности, убийцу признали невиновным и отпустили; никто не упрекнул за это судью. «И бог, говорила моя бабушка, за такую веру в человека простил грехи всем жителям городка. Он радуется, когда веруют, что человек – его образ и подобие» (С., 8, 346). В тексте рассказа была еще фраза, вычеркнутая редакцией «Русских ведомостей»: «Веровать в бога нетрудно. В него веровали и инквизиторы, и Бирон, и Аракчеев. Нет, вы в человека уверуйте!» (С., 8, 515)

Возражений садовник не хочет слушать. В отличие от него, Чехов не столь категоричен: он показывает читателям обе стороны медали и предоставляет им самим судить, прав ли садовник или трезво смотрящие на дело слушатели. Но трудно сомневаться, на чьей стороне симпатии Чехова. Его собственная вера в человека явственно проступает в его зрелых произведениях. Он верил, по его словам, в «отдельных людей» (П., 8, 101), энтузиастов и подвижников, к какому бы сословию они ни принадлежали. Верил, что их работа оказывает облагораживающее действие на других людей и на общество в целом, чего не могло бы быть, если бы и в других людях – почти в каждом – не мерцала искра Божия, не таился бы омраченный и затоптанный «образ и подобие».

В своих сочинениях Чехов не говорит о том впрямую, но показывает, что в человеческой натуре дремлют нераскрытые возможности, что она многослойна, пластична, способна изменяться к лучшему. В повести «Дуэль» так происходит с обоими антагонистами. Фон Корену молодой дьякон говорит: «Вы победили величайшего из врагов человеческих – гордость!» (С., 7,453) А Лаевский «скрутил себя» (С., 7, 451), одолевая другого врага – свою душевную дряблость и распущенность. В рассказе «Убийство» богатый старовер, осужденный на каторгу за убийство брата, испив полную чашу страданий, «наконец, узнал настоящую веру» (С., 9,160). Уж на что, кажется, заскорузла душа гробовщика Якова («Скрипка Ротшильда»), всю жизнь погруженного в подсчеты убытков, но и эта очерствевшая душа медленно, тяжко пробуждается.

Старший садовник говорит, что вера в человека побуждает уважать каждого. «Каждого! А это важно» (С., 8, 345). Персонажей абсолютно «положительных», безупречных, в произведениях Чехова мало; мало и абсолютно безнадежных; ничего химически чистого в живых людях нет, добро и зло сложно переплетены. Замечено, однако, что наиболее светлые герои Чехова – врачи (Дымов, Астров, Самойленко, доктор из «Рассказа старшего садовника»). Это не потому, или не только потому, что Чехов близко наблюдал самоотверженную работу своих коллег во время эпидемий и в повседневных подвижнических трудах. Очевидно, профессия лекаря имела для него расширительный, символический смысл: сохранять жизнь – каждую жизнь – богатого и бедного, хорошего и дурного. И если каждый достоин целительной заботы о его физическом теле, то разве не достоин того же духовный, нравственный мир каждого человека, устроенный намного сложнее.

Замечательная способность писателя Чехова «перевоплощаться» в своих персонажей, каковы бы они ни были, – есть путь познания человеческой натуры изнутри. Познание личности изнутри ведет к оправдательному вердикту человечеству в целом – оно не так глубоко погрязло в грехах, чтобы не быть в состоянии когда-нибудь узреть «новое небо и новую землю». У Ницше Заратустра говорит, что человек есть то, что должно превозмочь, отбросив «слишком человеческое». У Чехова не так: не превозмочь, но взрастить заложенные зерна истинно человеческого.

В ранних произведениях молодой Чехов более беспощаден к «господам обывателям», чем в поздних, когда он достиг высшей художественной проницательности. Критичность, насмешливость, взгляд с высоты на мельтешение человеческих судеб (как на картинах Брейгеля с высоким горизонтом) – это остается, но соединяется с любовью, состраданием и надеждой. Теперь, глядя на гребцов в утлой лодочке, которые упрямо и неутомимо машут веслами и не боятся высоких волн, герой повести «Дуэль» думает: «В поисках за правдой люди делают два шага вперед, шаг назад. Страдания, ошибки и скука жизни бросают их назад, но жажда правды и упрямая воля гонят вперед и вперед. И кто знает? Быть может, доплывут до настоящей правды…» (С., 7, 455) Это мысль самого Чехова.

Между тем черный монах не говорит «быть может», не ставит вопросительного знака. Он твердо знает – доплывут.

Кто же этот таинственный фантом? Если символ – то какой силы, какой воли? И если он обманывает молодого философа ложными посулами, то с какой целью?

Напрасно было бы искать сходства с легендой о Фаусте или вообще с сюжетами продажи души дьяволу. «Дух зла», в каком бы обличье ни появлялся, заключает с соблазняемым сделку, дарует ему могущество, славу, богатство в обмен на бессмертную душу. Монах же не заключает с Ковриным никаких договоров – только поддерживает в нем веру в будущее человечества и в самого себя как избранника. И милосердно возвращает ему эту утраченную веру в последнее мгновение его земной жизни. Ведь и Иисус простил усомнившегося Петра, простил и предательство во дворе первосвященника, ибо вера, прошедшая через горнило сомнений и падений, крепче, чем у тех, кто никогда сомнений не знал.

Но есть черта, которая как будто бы позволяет видеть в черном монахе обманщика-соблазнителя. Это лукавство его взора и улыбки; оно упоминается несколько раз и, значит, не случайно. «Лукавый» (буквально: «изгибистый», «кривой») – один из атрибутов нечистой силы («лукавый попутал»). Оттенок лукавства заставляет подозревать, что призрачный собеседник Коврина идет не прямым путем, что-то хитрит.

Если и так, то это хитрость особого рода, направленная на то, чтобы укрепить веру человека в свои силы, развеять сомнения. Монах с самого начала знает о слабостях Коврина (как и сам Коврин в глубине души знает о них). Знает, что в груди его живут две души, что он подвержен колебаниям и может прожить жизнь так же «печально и скудно», как жил последние два года. Но знает и о его высших потенциях и вот это лучшее его «я» хочет высвободить, внушая ему, что он предназначен к великим деяниям – на языке медицины это именуется манией величия. Такова «игра», которую монах ведет со своим подопечным, хитрость, на которую он пускается в борьбе за его душу, – не с тем, чтобы ввергнуть ее в преисподнюю, но чтобы возвысить до образа и подобия Божьего. Казалось бы, игра проиграна, Коврин «пошел в стадо», его низменная сторона одержала верх, однако не окончательно. И если «вечная жизнь есть», то не все потеряно.

Подвижниками не рождаются, ими становятся. Нужны вера и упорная воля, нужен настойчивый внутренний голос, зовущий к подвигу. Он олицетворен в черном монахе. Этот вселенский скиталец не ангел и не Мефистофель, хотя в нем есть нечто и от того, и от другого. Его функцию можно понять как функцию вербовщика в Божье воинство.


Таким представляется философический – если угодно, мистический подтекст повести Чехова. Но не забудем, что Чехов «художник жизни», как говорил о нем Толстой. Все, что писал, он черпал из действительности, которая его окружала, которую мог наблюдать. Вместе с тем никогда не следовал ей буквально. Сам он говорил о себе, что не умеет писать с натуры – только по воспоминаниям. Подра

зумевая, очевидно, что в воспоминаниях впечатления натуры преображаются, перекомпоновываются, переосмысливаются. Среди сотен или тысяч персонажей, населяющих его книги, нет «списанных с натуры». Прототипов чеховских героев усердно искали, многим казалось, что они знали людей, с которых написаны такие характерные фигуры, как человек в футляре, «попрыгунья», Шарлотта, Епиходов и другие. На поверку оказывалось, что сходство с предполагаемыми прототипами очень относительное: в некоторых деталях, иногда в ситуациях, но не в целом. Однако же все эти лица были так или иначе подсказаны писателю встречами с реальными людьми. Повесть «Черный монах» не составляет исключения. Прототипом Песоцкого считали одного известного садовода (возможно, сходство и ограничивалось родом занятий). Но кем мог быть навеян образ главного героя?

Только один современник и соотечественник Чехова мог послужить отдаленным прообразом философа Коврина вкупе с его таинственным наставником – знаменитый философ и поэт Владимир Соловьев.

С B.C. Соловьевым Чехов был знаком лично, они одновременно сотрудничали в «Северном вестнике». Необыкновенная личность этого человека не могла не привлекать внимания Чехова. О том, что он высоко ценил его труды, говорит хотя бы то, что в рассказе «Пассажир первого класса», написанном еще в 1886 году, имя философа Соловьева поставлено в один ряд с именем композитора Чайковского. В письмах Чехов упоминал Соловьева сравнительно редко и как бы осторожно, воздерживаясь судить о нем как о мыслителе, но всякий раз возражал против нападок на него «Нового времени» – самого Суворина и его сотрудников. Даже если речь шла о полемике Соловьева с Толстым. Как ни любил Чехов Толстого, он признавал право Соловьева с ним спорить. Тем более что сам решительно расходился с Толстым по многим вопросам.