— Меня спрашивай на здоровье, я не против. Мне интересно, какие ты получаешь ответы.
— Тем, кто говорит, что верит в Закон и Писания, не верю я сам. Нельзя верить в слово. Слово приходит извне. Кто-то сказал им: если ты веришь в это, значит, ты верующий. Но какой за всем этим смысл? Понятия не имею. И мне больно от моего непонимания. Тут слишком много противоречий, смешения высокого и низкого, истории. Мне бы тоже хотелось, чтобы такой вопрос был невозможен, чтобы на него не давали ответа. Они прячутся за своей верой. Читают тебе мораль и с кривой ухмылкой ставят себя выше всех. Грозятся пойти к раввину и указать на тебя: «Вот неверный». Только какой же я неверный? Я хочу одного… и убежден, что это возможно… Истинная вера должна охватывать всё-всё-всё: ты начинаешь видеть деревья, прежде чем они вырастут в деревья, птиц — прежде чем они станут птицами! Ты видишь все чуть раньше. И проникаешься любовью. Посвящаешь себя любви. Твою жизнь озаряет новый свет. И свет этот всеобъемлющ. Понимаешь?
Товия молча кивнул.
— Хочется не ходить Путем Истины, а быть истиной. Хочется не получать знание, а самому быть знанием. Вот какое во мне горит желание, и оно будет снедать меня, пока не осуществится, а до тех пор я буду пребывать в отчаянии, но это отчаяние не из тех, которое может сломить меня, это великое, искреннее отчаяние борьбы… Значит, говорят, я задаю слишком много вопросов? Что ж, пожалуй, они правы.
Я умолк. По желтому песку блуждали столбики смерчей, уже крепко припекало, и вверху появилась дымка, а над поверхностью пустыни повисло просвечивающее желтым марево, и эта его желтизна напомнила мне о том, что совсем недавно все окрест было ярко-желтым, а небо — ярко-голубым, что час прохлады миновал, но непременно вернется завтра и послезавтра, что я всегда буду окружен красотой, хотя безобразного вокруг будет ничуть не меньше… а может, и больше.
— Почему ты замолчал? Разве ты не рад за себя? Ведь тебе дано знание…
— Я безумно одинок в своем знании. И чувствую себя все неуютнее. Вот почему я выспрашиваю других. Я выспрашиваю их, дабы рассеять свои сомнения, дабы убедиться, что не один я столь сильно ощущаю в себе единение. Единение со всем сущим и дышащим, с тем, что давно умерло, и тем, чему предстоит новая жизнь — либо на прежнем месте, либо где-то еще. Когда я слышу уклончивые ответы, меня обуревает страх. Кажется, весь мир существует только затем, чтобы усиливать мои сомнения. Как будто в этом и состоит его предназначение…
— А я тебя заметил как раз из-за твоего выспрашиванья. Кое-кому оно шибко не нравится. С месяц назад, в утреннюю смену, один монах — не важно, кто именно, — сказал про тебя: «Тот, который вечно обо всем расспрашивает». Вообще-то я больше помалкиваю, а тут стоял рядом и встрял. Говорю: «Тот, для кого нет ничего святого? Кто он такой?» Теперь я вижу, что ошибался насчет тебя. А они продолжали твердить свои глупости, так что я ничего не разузнал.
— Ты не ответил мне, Товия. Во что веришь ты сам?
— После твоей критики разных ответов мне страшно и рот раскрыть.
— Нет-нет, Товия, ты меня неправильно понял.
— Я все понял правильно. И мне забавно, что я тоже рассуждал вроде тебя, хотя исходил из другого. Я исходил из ненависти. Из ненависти к собственному отцу. У него были друзья. Все, как на подбор, люди зажиточные. Все отнюдь не пособники римлян. Все были — да и теперь остались — фанатичными иудеями. Они верят в будущее нашей страны. Но бездействуют. Они верят в Закон. Собственно, они и есть Закон. Больше они ничего знать не хотят. Они замечательно разглагольствуют о мире, о том, как воевать против тьмы, как сражаться за свет. А что они делают? Поэтому я верю в то, чего не видит мой отец с друзьями: что они стоят на пути перемен. Можно сказать, я верю в преобразования.
— Вечные преобразования?
— Мне не важно, будут они идти вечно или нет. Я к вечности отношения не имею. У меня есть друзья. Есть цель, для достижения которой придется положить и мою жизнь, и множество других. Я не намерен становиться вождем, мне не надо выдвигать идеи. Мне… Возможно, я говорю загадками. Возможно, я просто одержимый… вроде Иоанна.
Товия задумался.
И чуть погодя продолжил, с улыбкой повернувшись ко мне:
— Только зачем Иоанну его одержимость? Что он может свершить для народа?
— Мы с ним слишком давно знакомы, — сказал я. — Он тоже бесстрашный, а?
— Что значит тоже? Ты о чем?
— Ну, как и ты… Ты ведь не побоялся Иоханана. В тот день, когда разрубил мышиную нору.
— Лучше не вспоминать… Чего стоит этот ухмыляющийся Иоханан?.. Кстати, кто он такой?
— Я хотел тебе сказать, Товия…
Мне было легко говорить с этим одиноким человеком. Потому что никакого одиночества тут не было. Было лишь бремя, которому я даже завидовал.
— Он следит за тобой, Товия, когда ты исчезаешь по ночам.
Товия насупился:
— Почему ты мне об этом говоришь?
— Я хотел предупредить тебя, если ты…
— Если я что?..
— Я не собираюсь вмешиваться в твою жизнь. Ею распоряжаешься ты сам. Я только хочу, чтоб ты знал.
— Спасибо.
Источник был прохладный и прозрачный. Рядом рос тамариск. Мы поставили ослов в узкую тень и принялись черпать воду. Босоногие, мы плескали ею на ноги, обмывали руки и лица. Товия сорвал плащ и опрокинул на себя целое ведро. Тут я увидел его спину. Она была исполосована рубцами от ударов бича. Сплошь, от шеи до крестца и ниже. Когда Товия повернулся, я обнаружил такие же следы у него на груди.
— Что это, Товия?
Грустно улыбнувшись, он вылил на себя новое ведро.
— Дар от земного отца.
— Но почему?
— А почему нет? — хмыкнул он. — Так устроен мир.
— Ни в коем случае.
— Именно так. Ты просто еще мало в нем смыслишь. Отец хотел вбить в меня Бога.
— А потом отправил сюда?
— Нет. Он даже не знает, где я. Я сбежал.
— Как может Господь допускать такое?
— Господь? Ты у нас, оказывается, верующий. И ты тоже? Веришь, что какой-то Господь в силах нам помочь. Вот удивил так удивил!
Товия скорчил гримасу и оделся.
— Почему же ты… почему же ты здесь, в монастыре?
— Чтоб до меня не добрался проклятый папаша.
Если бы я не наблюдал Товию у норы с его нежностью к мышатам, которых ему предстояло умертвить, я бы теперь расплакался, ощутив пустоту мира. Мне вдруг стало невыносимо холодно, ноги снова утратили опору, земля заходила ходуном.
— Значит, Его не существует?.. Но как можно жить без веры в Него? Каким тогда видится мир?
Все кругом было пустым. Пустое небо. Пустой песок. Пустая вода.
Я рухнул наземь.
— Иногда… — чуть слышно продолжил я, иногда меня вдруг охватывает чувство единения с кем-то или чем-то. И чувство это бывает настолько сильным, что я как бы перестаю быть самим собой, превращаюсь в огонь Господень. Он горит в глубине меня, и ему не нужны слова, потому что он может проникнуть в любого человека. Иногда же я ощущаю только мрак и пустоту. А у тебя на душе всегда темно и пусто?
— Всё на свете — от мира сего. Всё-всё-всё. Бог, о котором ты толкуешь, господин только над самими священниками.
— Нет же, Товия. Ты не прав.
— Еще как прав. Мне ли не знать, если священником был мой отец? Скоро Бог станет властвовать и над римлянами. Вы, монахи, жалкие человечишки. Вы отгораживаетесь от мира. Не хотите знать ничего, кроме молитв и веры, а время-то идет. Брать на себя ответственность приходится другим.
Можно подумать, я не слышал этих укоров прежде. Можно подумать, я вообще слышал в жизни что-нибудь иное.
— Теперь на будущее работаем мы, — прибавил Товия.
И все же я спросил:
— А как люди берут на себя ответственность?
Он зачерпнул в ведро воды и внезапно окатил меня, одетого, с головы до ног.
— Примерно так, — засмеялся Товия.
Отряхиваясь и протирая глаза, я задал следующий вопрос:
— А что делать потом?
— Потом хорошо бы стереть с губ молоко.
Я машинально вытер губы.
— А потом?
И тут я услышал слово ПОШЛИ.
Оно было новым для меня. Оно протиснулось ко мне, найдя лазейку между прочими слышанными мною словами, между всем, чему я внимал, и всем, что я отрицал. Слово ПОШЛИ указывало новый, неведомый мне путь.
Я никогда себе ничего не запрещал, а тут привычная свобода почему-то вдруг сузила свои рамки. Разумеется, я и прежде делал выбор, говорил «да» или «нет». Но был ли то подлинный выбор?
Теперь мир — внешний мир — приступил ко мне с новым требованием.
Надо было предпринять какие-то шаги, чисто физические шаги. Куда-то идти.
Разве кто-нибудь говорил мне раньше ПОШЛИ? Иосиф всегда бросал: «Следуй за мной!» Мария призывала: «Веди себя прилично!» Иоанн сказал: ТЫ ЕСТЬ. Теперь кто-то говорит: ПОШЛИ.
За словом ПОШЛИ открываются невиданные дали.
Товия обвел меня вокруг холма, у подножия которого бил источник. На той стороне, под другим тамариском, щипали засохшую траву два стреноженных ишака. Тени от них были совсем короткие.
— Встретимся здесь ночью, — сказал Товия. — Смотри, чтоб за тобой не было хвоста.
В ту же ночь, ясную и звездную, мы с ним поскакали оттуда к Иерихону. Я не знал, чего ждать, не знал, для чего мы пустились в путь. Утром мы привезли в монастырь воду, а потом разошлись, не сказав друг другу ни слова, — каждый вернулся к своим обязанностям. Товия даже не посмотрел мне вслед.
Тюрьма располагалась в приземистом здании, затерянном среди барханов, врытом в них. Когда мы привязали ослов под редкими деревьями, Товия дал мне знак хранить молчание. Мы подкрались к решеткам. Внизу я различил застенки с арестантами.
Что это были за арестанты? Я повидал их в своей жизни немало. Они проходили через Назарет по дороге в узилище и обратно, после отбытия срока. Массу арестантов-пленников я видел еще в двухлетнем возрасте, когда их гнали из Сепфориса. Сколько их было? Тысяча, две? И вправе ли я говорить, что видел их, что понял происходящее, если мне было всего два года? Может, я отложил эти воспоминания в глубину, на дно колодезя? Туда, где жили рыбки?