Послания — страница 5 из 55

В дверь постучит незнакомая женщина, спросит,

где предыдущий жилец – и исчезнет в тумане.

«Сердце хитрит – ни во что оно толком не верит…»

Сердце хитрит – ни во что оно толком не верит.

Бьётся, болеет, плутает по скользким дорогам,

плачет взахлёб – и отчета не держит ни перед

кем, разве только по смерти, пред Господом Богом.

Слушай, шепчу ему, в медленном воздухе этом

я постараюсь напиться пронзительным светом,

вязом и мрамором стану, отчаюсь, увяну,

солью аттической сдобрю смердящую рану.

Разве не видишь, не чувствуешь – солнце садится,

в сторону дома летит узкогрудая птица,

разве не слышишь – писец на пергаменте новом

что-то со скрипом выводит пером тростниковым?

Вот и натешилось. Сколько свободы и горя!

Словно скитаний и горечи в Ветхом Завете.

Реки торопятся к морю – но синему морю

не переполниться, – и возвращается ветер,

и возвращается дождь, и военная лютня

всё отдалённей играет и всё бесприютней,

и фонарей, фонарей бесконечная лента…

Что они, строятся – или прощаются с кем-то?

«Снова осень, и снова Москва…»

Снова осень, и снова Москва.

Неприкаянная синева

Так и плещется, льётся, бледнеет.

Снова юность и родина, где

Жизнь кругами бежит по воде

И приплыть никуда не умеет.

Где-то с краешка площади: ты

Покупаешь в киоске цветы —

Хризантемы, а может быть, астры —

Я не вижу, мне трудно дышать,

И погода, России под стать,

Холодна, холодна и прекрасна.

Ждать троллейбуса, злиться, спешить,

Словом – быть, сокрушаться, любить, —

Вот и всё в этой драме короткой.

Ей не нужен ни выстрел, ни нож.

Поглядишь на часы, и вздохнёшь,

И уйдёшь незнакомой походкой

В переулок. Арбатские львы,

Дымный запах опавшей листвы,

Стёртой лестницы камень подвальный,

И цветы на кухонном столе —

Наша жизнь в ненадёжном тепле

Хороша, хороша и печальна.

Если можешь – не надо тоски.

Оборви на цветах лепестки.

Наклонись к этой книге поближе.

Пусть, вдогонку ночному лучу,

Никогда – я тебе прошепчу —

Никогда я тебя не увижу.

«Всю жизнь торопиться, томиться, и вот…»

Всю жизнь торопиться, томиться, и вот

добраться до края земли,

где медленный снег о разлуке поёт,

и музыка меркнет вдали.

Не плакать. Бесшумно стоять у окна,

глазеть на прохожих людей,

и что-то мурлыкать похожее на

«Ямщик, не гони лошадей».

Цыганские жалобы, тютчевский пыл,

алябьевское рококо!

Ты любишь романсы? Я тоже любил.

Светло это было, легко.

Ну что же, гитара безумная, грянь,

попробуем разворошить

нелепое прошлое, коли и впрямь

нам некуда больше спешить.

А ясная ночь глубока и нежна,

могильная вянет трава,

и можно часами шептать у окна

нехитрые эти слова…

«Я уеду, ей-Богу, уеду…»

Я уеду, ей-богу, уеду,

к морю синему, чистому свету,

буду ветру, как в юности, рад.

Я проснусь и прославлю, уехав,

шум платанов и грецких орехов,

рёв прибоя, ночной виноград.

Будет вечер алмазною сажей

покрывать каменистые пляжи,

будет море сиять допоздна,

и, дорогу нащупав не сразу,

над тяжёлым каскадом Кавказа

золотая очнётся луна.

Я уеду, конечно, уеду

превращать пораженье в победу,

буду ветром свистеть под мостом,

словно облако полуживое,

я вернусь, пролечу над Москвою,

прокружусь тополиным листом.

Неужели надеяться поздно?

Звёзды светятся ровно и розно,

догорают мои корабли.

Снится мне обнажённое море,

просыпаюсь от счастья и горя —

это пройдено, это – вдали.

Это в прошлом, а я – в настоящем,

в ледяном одиночестве спящем,

ах, как море моё далеко.

Словно детство – прохладно и трудно

под ладонями плещется чудно

голубое его молоко.

И пока я с пером и бумагой —

бродит ветер приблудной дворнягой

берегами твердеющих рек.

И ползёт, и кружит, и взлетает,

и к губам человека взметает

пресноводный нетающий снег.

«Се творчество! Безумной птицей…»

Се творчество! Безумной птицей

Над зимним городом кружит,

Зовёт с отечеством проститься,

Снежинкой дивною дрожит.

И человеки легковерны

Охотно поддаются на

Её призыв высокомерный,

Как будто истина она.

Проходит день, и две недели,

У беллетриста бледный вид.

Он над бумагой, не при деле,

С утра до вечера сидит.

Гоненья, смерть – ему неважно,

Парит в безбрежной синеве,

И вдохновенья холод влажный

Ползёт по лысой голове.

Се – творчество! Как некий выстрел

Вдруг раздаётся впереди,

И керосиновой канистрой

Воспламеняется в груди.

Спеши, трагический художник,

Терзай палитру и треножник,

Кистей и красок не жалей

Для роковых своих страстей!

Проходит год, и два, и восемь.

У живописца бледный вид.

Он за столом в глухую осень

С бутылкой крепкого навзрыд.

А где же творчество? Угасло!

А где возвышенная цель?

Всё позади. Остались масло,

Мольберт, бумага, акварель.

Любовь – коварная наука,

Ей далеко не всякий рад.

Но жизни творческая штука

Ещё опасней во сто крат.

И если ты беззлобный нытик —

Не поддавайся ей вовек.

Она умеет много гитик,

А ты лишь слабый человек.

ПАМЯТИ ПАСТЕРНАКА

Зима надвигается. Снова

какой-нибудь угол глухой

под слёзы ребенка больного

покроется снежной трухой.

И после всех выплат и выдач

в итоге останется хер.

Простите, Борис Леонидыч,

невежливый этот пример.

Застрянут в грязи, недоехав,

недопив, рыдая в туман,

осенние сумерки чехов

и прочих восточных славян.

Потомок на вашу могилу

сирень принесёт в стакане,

и тоже, дыша через силу,

напишет стихи о войне.

Кладбищенской тропки изгибы

вложить попытается в стих,

и скажет земное спасибо

за то, что остался в живых.

За ветер, за позднюю славу,

за рощу в конце сентября,

за выстрел – не ради забавы,

а чтобы не мучился зря.

Над городом тучи нависли.

На дачах шинкуют и спят.

Не будем считаться, Борис

Леонидыч, я сам виноват.

Уж лучше, сквозь мир наизнанку,

где кровью шумит водосток,

нащупать снотворного банку,

да тихо заплакать в платок…

«Завидовал летящим птицам и камням…»

Завидовал летящим птицам и камням,

И даже ветру вслед смотрел с тяжёлым сердцем,

И слушал пение прибоя, и разбойный

Метельный посвист. Так перебирать

Несовершенные глаголы юности своей,

Которые ещё не превратились

В молчание длиннобородых мудрецов,

Недвижно спящих на бамбуковых циновках,

И в головах имеют иероглиф ДАО,

И, просыпаясь, журавлиное перо

Берут, и длинный лист бамбуковой бумаги.

Но если бы ты был мудрец и книгочей!

Ты есть арбатский смерд, дитё сырых подвалов,

И философия витает над тобой,

Как серо-голубой стервятник с голой шеей.

Но если бы ты был художник и поэт!

Ты – лишь полуслепой, косноязычный друг

Другого ремесла, ночной работы жизни

И тщетного любовного труда, птенец кукушки

В чужом гнезде, на дереве чужом.

И близится весна, и уличный стекольщик

Проходит с ящиком по маленьким дворам.

Зелёное с торцов, огромное стекло

Играет и звенит при каждом шаге —

Вот-вот блеснёт, ударит, упадёт!..

Так близится весна. И равнодушный март

Растапливает чёрные снега, и солнечным лучом

В немытых зимних окнах разжигает

Подобие пожара. И старьёвщик

Над кучей мусора склоняется, томясь.

«Жизнь людская всего лишь одна…»

Жизнь людская всего лишь одна.

Я давно это понял, друзья,

И открытия делаю я,

Наблюдая за ней из окна.

Там прохожий под ветром дрожит,

И собака большая бежит,

После вьюги полночной с утра

Белым снегом сияет гора.

Даже в самом начале весны

Человеки бывают грустны,

И в отчаянье приходят они,

Если время проводят одни.

Я совсем не мелю языком —

Этот опыт мне очень знаком,

Чтобы весело жить, не болеть,

Очень важно его одолеть.

И конечно, поэт Владислав

Ходасевич безумно не прав —

Только мусор, и ужас, и ад

Уловил за окном его взгляд.

И добавлю, что Хармс Даниил