и жалко, жалко той скамеечки с подстеленной газетой «Труд»,
где мы, целуясь неумеючи, печалились, что не берут
ни в космонавты, ни в поэты нас, и, обнимаясь без затей,
играли в мартовскую преданность нехитрой юности своей —
пальто на вате, щука в заводи, льняная ткань,
простейший крой —
лишь позабытый звездоплаватель кружит над тёмною землёй.
«Один гражданин прям, а другой горбат…»
Один гражданин прям, а другой горбат,
один почти Магомет, а другой юрод,
но по тому и другому равно скорбят,
когда он камнем уходит во глубь океанских вод,
и снова, бросая нехитрые взгляды вниз,
где ладит охотник перья к концу стрелы,
трёхклинным отрядом утки летят в Белиз —
их хрупкие кости легки, а глаза круглы.
Один не спешит, а другому и звезды – блицтурнир
в сорок девять досок, сигарный чад,
но зависти нет к двуногим у серых птиц,
которые в небе, чтоб силы сберечь, молчат.
Когда бы отпала нужда выходить на связь,
как вольно бы жил разведчик в чужой стране!
И я помолчу, проигрывая, смеясь
над той бесконечной, что больше не снится мне.
«Заснул барсук, вздыхает кочет…»
Заснул барсук, вздыхает кочет,
во глубине воздушных руд
среди мерцанья белых точек
планеты синие плывут.
А на земле, на плоском блюде,
под волчий вой и кошкин мяв
спят одноразовые люди,
тюфяк соломенный примяв.
Один не дремлет стенька разин,
не пьющий спирта из горла,
поскольку свет шарообразен
и вся вселенная кругла.
Тончайший ум, отменный практик,
к дворянам он жестокосерд,
но в отношении галактик
неукоснительный эксперт.
Движимый нравственным законом
сквозь жизнь уверенно течёт,
в небесное вплывая лоно,
как некий древний звездочёт,
и шлёт ему святой георгий
привет со страшной высоты,
и замирает он в восторге:
аз есмь – конечно есть и ты!
Храпят бойцы, от ран страдая,
луна кровавая встаёт.
Цветёт рябина молодая
по берегам стерляжьих вод.
А мы, тоскуя от невроза,
не любим ратного труда
и благодарственные слёзы
лить разучились навсегда.
«…как чернеет на воздухе городском серебро невысокой пробы…»
…как чернеет на воздухе городском серебро невысокой пробы
и алеет грубый кумач на недорогих гробах —
так настенное зеркало с трещиной слишком громоздко, чтобы
уместиться в помойный бак.
Говорят, отражения – от рождения – где-то копятся,
перепутаны правое с левым и с низом верх.
Зря ли жизнь, несравненная тварь, семенит, торопится,
задыхаясь – поспеть на прощальный свой фейерверк
(или просто салют, по-нашему). Только в речную воду
не заглядывай – утечёт, ни почина нет у неё, ни конца.
Хочешь выбросить зеркало – надо его разбить молотком,
с исподу,
чтоб ненароком не увидеть собственного лица.
«Витязь, витязь, что же ты напрасно замер на скрещении дорог?..»
Витязь, витязь, что же ты напрасно замер на скрещении дорог?
Сахар, соль, подсолнечное масло, плавленый сырок.
Фляжка с вмятиной, щербатый носик чайника,
о Ленине рассказ.
Град, где содержимое авосек выставлено напоказ.
Город алый, где даётся даром ткань – х/б, б/у – стиха,
и летят, и тлеют по бульварам рыжих листьев вороха,
и восходят ввысь, клубами дыма охватив Стромынку
и Арбат.
Ну конечно, неисповедимы. Кто же спорит, брат.
«А вы, в треволненьях грядущего дня, возьмётесь ли вы умереть за меня?..»
«А вы, в треволненьях грядущего дня,
возьмётесь ли вы умереть за меня?»
Он щёлкнул по чаше – запело стекло.
Неслышно кровавое солнце плыло.
И ласточка в небе пылала, легка,
но Симон смолчал, и смутился Лука.
Один Иегуда (не брат, а другой)
сказал, что пойдёт ради вести благой
на крест. Снятся мёртвому сны о живом,
шепнул – и утёрся льняным рукавом.
И если хамсин, словно выцветший дым,
к утру обволакивал Иерусалим, —
печёную рыбу, пустые рабы, мы ели, и грубые ели хлебы,
чуть слышно читали четвёртый псалом,
вступая в заброшенный храм сквозь пролом, —
молились солдаты мечу и копью,
мурлыкали ветхую песню свою,
доспехами тусклыми страшно звеня…
Возьмётесь ли вы умереть за меня?
Продрогла земля, но теплы небеса,
тугие, огромные, как паруса,
и плотный их холст так прозрачен, смотри, —
как мыльный пузырь с кораблями внутри,
как радуга, радость всем нам, дуракам,
спешащий к иным, да, к иным облакам.
И ангелу ангел: ну что ты забыл
внизу? Ты и там погибать не любил.
И в клюве стервятник воды дождевой
приносит распятому вниз головой.
«Человек не хочет стать стариком…»
Человек не хочет стать стариком,
что бы там ни решил небесный обком
или крылатый путин под конец затяжных оваций.
Хотя умирать, в конечном итоге, никто не прочь,
то есть босым и простоволосым вступать во всеобщую ночь,
которая ожидает всякого, как уверял Гораций.
Так писатель шишкин, что никогда в карман
не полезет за словом, назвал свой ранний роман —
действие происходит в Твери, герой бы отдал полцарства
за очищение совести. Провинциальный быт.
Золотой девятнадцатый. Император ещё не убит.
Генеральша Н. брезгливо разглядывает швейцарца.
Но и житель Женевы не хочет стариться, помещать
(если кто-то неведомый на приказе изобразил печать)
своё белое тело в прижизненный ветхий гроб, что в карцер.
Смерть приходит внезапно. Черна её нагота.
Перочинный нож, гвардия Папы, таинственные счета.
Что ещё нам известно о нём, швейцарце?
«Небесные окна потухли…»
«Небесные окна потухли». —
«Ты что? Неужели беда,
и дальние звёзды, как угли,
погасли, причём навсегда?» —
«Вот именно – в области света
сложился большой дефицит,
и даже случайной планеты
нигде в небесах не висит.
Материя стала протеем,
объявлен бессрочный антракт». —
«Но как мы с тобою сумеем
узнать этот горестный факт?» —
«Никак! Постепенно остудят
глубины земного ядра,
и жизнь у любого отсудят,
включая лису и бобра.
Лишь ангел, угрюмый неряха,
очки позабыв впопыхах,
пройдёт по окраине страха
с мечом в невесомых руках».
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ
А собраться вдруг, да накрыть на стол…
1. «Голосит застолье, встаёт поэт, открывает рот (кто его просил?)…»
Голосит застолье, встаёт поэт, открывает рот (кто его просил?).
Человек сгорел – бил тревогу Фет,
но Марию Лазич не воскресил.
Человек горит, испуская дым,
пахнет жжёным мясом, кричит, рычит.
И январским воздухом молодым
не утешившись, плачет или молчит.
Ложь, гитарный наигрыш, дорогой.
Непременно выживем, вот те крест.
Пусть других в геенне жуёт огонь
и безглазый червь в мокрой глине ест.
И всего-то есть: на устах – печать,
на крючке – уклейка, зверь-воробей
в обнажённом небе. Давай молчать.
Серой лентой обмётанный рот заклей,
ибо в оттепель всякий зверь-человек сознаёт,
мудрец не хуже тебя,
что ещё вчера небогатый снег тоже падал, не ведая и скорбя,
и кого от страсти Господь упас, постепенно стал холостая тень,
уберегшая свой золотой запас, а точнее, деньги на чёрный день.
2. «Что есть вина, ma belle? Врожденный грех? Проступок?..»
Что есть вина, ma belle? Врождённый грех? Проступок?
Рождественская ель? Игрушка? Хлипок, хрупок,
вступает буквоед в уют невыносимый,
над коим царствует хронограф некрасивый.
Обряд застолья прост: лук репчатый с селёдкой
норвежскою, груз звёзд над охлаждённой водкой,
для юных нимф – портвейн, сыр угличский, томаты
болгарские. Из вен не льётся ничего, и мы не виноваты.
О, главная вина – лишай на нежной коже —
достаточно ясна. Мы отступаем тоже,
отстреливаясь, но сквозь слёзы понимая:
кончается кино, и музыка немая
останется немой, и не твоей, не стоит
страшиться, милый мой. Базальтовый астероид,
обломок прежних тризн, – и тот, объятый страхом,
забыл про слово «жизн» с погибшим мягким знаком.
Да! Мы забыли про соседку, тётю Клару,
что каждый день в метро катается, гитару
на гвоздике храня. Одолжим и настроим.
До-ре-ми-фа-соль-ля. Певец, не будь героем,
взгрустнём, споём давай (бесхитростно и чинно) —
есть песня про трамвай и песня про лучину,
есть песня о бойце, парнишке из фабричных,
и множество иных, печальных и приличных.