взыскательный. Скажу без ложной лести —
ты, человек другой эпохи, знаешь
толк в красоте, заброшенной, забытой
сегодняшними бардами. Прости же,
что критика на книгу не готова —
я разленился с возрастом, мой милый,
знай пью вино, да разъезжаю по
Америке, ищу неверный призрак
гармонии, надежды и любви.
В горах Адирондака, у озёр
зелёного Вермонта, раскрываю
твои стихи – и снова погружаюсь
в мир клавикордов, пыльных гобеленов
и отдалённый музыкальный строй
чужой души, что настежь поутру
открыта ветру времени. Прощай же,
товарищ мой, и передай поклон
камням благоуханного Парижа,
которые ты топчешь на рассвете,
вполоборота глядя на восток.
2. «Привет тебе из северного града…»
Привет тебе из северного града,
манхэттенская жительница! Окна
в моей квартире инеем покрыты,
трещит камин, с фонографа струятся
рождественские песни. С декабря
мы, милая, отрезаны от мира,
портовые рабочие без дела
сидят в пивных, а добрые хозяйки
уже на рынках выбирают самых
упитанных индеек. В эти дни
кто занят верховой ездою, кто
катается на лыжах, кто проводит
субботы за бильярдом, кто – за бриджем,
твоим ножом я разрезаю книги,
которые с последним кораблём
пришли из Петербурга, а порою —
мороз смягчится, вспыхнет пунш горячий
в хрустальной чаше, мысли, будто в детстве,
легки и беззаботны… К Рождеству
с оказией Цветков из Вашингтона
препроводил мне вечное перо —
то самое, которым эти строки
написаны. Лишь изредка, взглянув
на старую чернильницу, я вдруг
вздохну, вздохну– а почему, не знаю.
А что у вас? На улицах вечерних,
при свете газа, музыка из окон
несётся фортепьянная? Горланят
разносчики сосисок? Из гостиниц
на улицу выглядывают грустно
старухи в чёрных платьях? Пастухи
из дальних прерий, в синих джинсах, так же
дивятся небоскребам и роняют
широкополые смешные шляпы
на мостовые? Ах, американцы!
И горячи, и незамысловаты,
и как-то слишком деловиты – но
я чувствую завидную судьбу
страны твоей, подружка… Новый Йорк
ещё затмит Москву и Петербург,
Париж, и Рим, и Лондон… А покуда
мне снится – ты выходишь из театра
к разъезду, усмехаясь грубой драме
провинциальной труппы, отпускаешь
карету, с наслаждением вдыхаешь
сырой, протяжный ветер с океана,
плутающий в кирпичных – восемь, десять,
а то и двадцать этажей – громадах,
и старый номер «Русского богатства»
из сумочки торчит. Бредёшь одна,
эманципе, и шляпка без вуали…
А что кинематограф? В самом деле
такая удивительная штука,
как пишут монреальские газеты?
3. «Почтеннейший Моргулис, высылаю…»
Почтеннейший Моргулис, высылаю
курьерской почтой рукопись, в надежде,
что ты меня ещё не проклял. Долго
я с ней возился и, в конце концов,
отправившись с семейством в декабре
на воды, захватил её с собою
и попотел изрядно, исправляя
где перевод, где – автора, который
(признаюсь по секрету) простоват,
и часто, часто склонен в дверь ломиться
открытую. Ведь нам с тобой и так,
мой Михаил, доподлинно известно,
что Иисус есть Бог, что доказательств
не требуется добрым христианам,
а коли ты безбожник – никакая
брошюрка в сто страниц не обратит
язычника в спасительную веру…
Ну, не сердись. Ты, знаю, убеждён,
что там, в атеистических краях,
народ непросвещённый жадно ждёт
напористых речей заокеанских,
которые мы в меру слабых сил
перелагаем на язык отчизны…
Вернулись с юга. Труд мой завершён.
И вот в сочельник еду я со службы
в омнибусе, купив жене в подарок
настольный канделябр, а сумку с текстом
засунув под сиденье. Зачитавшись
газетой либеральной из Москвы
(там смягчена цензура, вольнодумцев
освобождают, вводят суд присяжных,
купцам дают дворянство, и едва ли
не отменяют крепостное право),
я выхожу – а сумка и останься
в омнибусе! Моих истошных криков
не слышит кучер, и ни одного
извозчика в округе! Всё пропало!
И корректура, и наброски пьесы,
и дневники, и письма! Рождество
омрачено – опять до поздней ночи
тоскуя, правлю текст… а через две
недели – представляешь ли? – открытку
прислал мне стол находок. Отыскался
мой скучный труд! Признаться, я подумал:
вот нация, достойная своей
прекрасной королевы. В ежедневном
единоборстве с северной природой
нет времени у честного канадца
губить страну в пожаре революций,
гражданских войн и бунтов, разрушая
порядочность грядущих поколений…
Не потому ль, любезный мой Моргулис,
любая смута – в Азии ль, в Европе —
бросает человеческие волны
к гостеприимным этим берегам?
Ну, будь спокоен, милый. В третий раз
я книгу просмотрел, добавил новых
поправок, можешь сразу отдавать
типографу. Даст Бог, и вправду будет
в отечестве прочитан и оценен
заморский проповедник… До свиданья,
друг Михаил. С повинной головою
пора идти к ревнивым аонидам,
утратившим былую благосклонность:
уж больше года дикая Канада
не слышала моей угрюмой лиры.
4. «Мой добрый Милославский, с Рождеством…»
Мой добрый Милославский, с Рождеством
тебя Христовым. В нашем Монреале
на две недели позже свистопляски
коммерческой, когда католик честный
отпраздновал уже и Новый год,
и ёлку полувысохшую вынес
навстречу мусорной телеге, мы
его справляем тихо, без затей:
негусто с православными в Канаде,
и те, сам знаешь, больше ждут весны
и светлого Христова Воскресенья.
В газете из Парижа, доходящей
с изрядным опозданием, встречаю
твои статьи о храмах, о легендах
Святой Земли – а это значит, ты
благополучен – не убит арабом,
не выслан из державы иудейской
верховным раввинатом. Но, признаться,
скучаю по твоим рассказам, по
пространным, страстным письмам. Где новеллы,
где твой роман заветный? Неужели
тебя, мой друг-прозаик, так смутили
реформы на Руси? Властитель дум
там ныне – журналист-разоблачитель,
экономист, умеющий расчислить
сравнительные выгоды оброка
и барщины, да автор престарелый
когда-то запрещённых откровений
двадцатилетней давности. Кипит
отечество, пристрастно выясняя,
насколько голым был король покойный.
Там, на полях литературных схваток,
один зоил клеймит другого, третий
провозглашает русскую идею,
обоих упрекая – то в мздоимстве,
то в верной службе прежнему тирану.
Теперь в народе новые герои —
ремесленник, купец, изобретатель,
единоличник. Бедные поэты!
Им впору хоть топиться, как писал
несчастный Баратынский. Но тебе
не стыдно ли, мой добрый Милославский?
Когда недобросовестный подрядчик
возводит храм на зыбком основанье
из скверного песчаника и сам
находит смерть в развалинах, когда,
всем миром по ассарию, по лепте
собрав, постановляют строить новый
похожий храм – смутится ли певец,
сжимающий возлюбленную лиру?
Литература выше перестройки,
мой Милославский. Даже если там,
на родине, соорудят хрустальный
Дворец Предпринимателя, ремёсла
вдруг возродятся, в лавках зеленных
пахучей грудой лягут апельсины
из Палестины, новый Ломоносов
прославит просвещённого монарха —
я и тогда, чуть обернусь, увижу
твой страшный Харьков – мытарей, блудниц,
разбойников, в отчаянии жизнь
хватающих рукою перебитой,
и Сына Человеческого, молча
глядящего в слепые их глаза.
5. «Любезный Марк, из сонного Торонто…»
Любезный Марк, из сонного Торонто
всего два дня письмо твоё летело.
Морозным, ясным утром я, достав
из ящика его, решил на службу
чуть припоздниться, чтобы прочитать
в кондитерской. Знакомый половой
мне улыбнулся, подавая слойку
и крепкий кофий. Местные красотки
в бобровых шубах бойко щебетали
за столиком соседним, и таким
уютом жизнь дышала. Парижанин
пускай смеётся – в целом Новом Свете
нет города милей для либеральных,
ленивых жизнелюбцев вроде нас с
тобою, Марк. Как жаль, что ветер
странствий
погнал тебя на запад, в цитадель
охотников, купцов, аристократов
сомнительных, чей громкий титул только
в Торонто и берут на веру. Впрочем,
в провинции карьеру сделать легче.
Ты начал скромно. Но учти, привратник —
первейший друг дворецкому, а тот,
не сомневаюсь, вскоре убедится,
что ты не так-то прост. Доложит графу,
ты станешь управляющим, а может,
и лучше. В министерстве я навёл
кое-какие справки. Гордый граф
не чужд торговли, даже вхож в правленье
Компании Гудзонова залива,
а та как раз ведёт переговоры
с посольством русским (кажется, в Оттаве)
о тульских ружьях, ворвани и об
уральском чугуне. Вот тут-то, милый,
и выйдешь ты на сцену – эмигрант
из тех краёв, ещё не позабывший
ни языка, ни азиатских нравов
отечества. Сумей же доказать,