Посланница судьбы — страница 25 из 39

Наконец он решился и окликнул по имени маленького человечка в костюме Арлекина, едва поспевающего за своим здоровенным спутником. Иеффай Цейц остановился и недоуменно посмотрел на Глеба. Атлет тоже обернулся. Он смотрел на подошедшего незнакомца с подозрением и крайним недоверием.

– Ой! – воскликнул маленький циркач, близоруко щурясь. – Неужели это Глеб? Такой большой! А ведь вы были почти с меня ростом!

Доктор склонился к Иеффаю и крепко его обнял.

– Это я, Иеффай! Собственной персоной!

– А сколько воды утекло! – взмахивал крошечными ручонками карлик, морща полудетское лицо, изрезанное морщинами. Он был глубоко растроган неожиданной встречей. – Сколько за это время всего случилось!

Маленький скрипач качал головой, в глазах у него стояли слезы.

– Ты мне должен все рассказать! Непременно все расскажешь! – настаивал Глеб.

Иеффай и его друг, носивший артистическое имя Геракл, снимали маленькую комнату на чердаке в старом обветшалом доме в одном из переулков неподалеку от Хитровки. Кровати им заменяли топчан и сундук, перевернутый цирковой ящик для гирь служил столом. Больше в комнате никакой меблировки не было, если не считать роскошных гирлянд из паутины, свисавших с черных чердачных балок.

Атлет извлек из ящика устрашающего вида гири, перевернул его – мигом явился стол. Глеб торжественно выложил на него снедь, купленную на последние деньги, все свои запасы на неделю.

– Это же настоящий пир! – Иеффай радостно потер свои младенческие ручки и признался: – Нам с Гераклом давненько не доводилось сытно покушать!

Геракл кивнул в знак согласия. Казалось, он был начисто лишен дара речи. Во время выступления на рыночной площади атлет казался Глебу молодым. Теперь он имел возможность получше его разглядеть и убедиться, что Гераклу уже давно перевалило за сорок. Возле его суровых, редко моргавших глаз пролегли глубокие морщины. Серебристые кудрявые локоны, лежащие на плечах атлета, можно было принять за парик, однако они оказались естественными и от самых корней до кончиков совершенно седыми. Можно было предположить, что этот немой или казавшийся таковым человек некогда пережил много горьких минут.

С детской непосредственной жадностью утолив первый жгучий голод, Иеффай степенно начал рассказ:

– Значит, дядя мой Яков отдал богу душу семь лет назад… Чума, которой он переболел в Одессе в тысяча восемьсот тринадцатом году, ослабила его окончательно… В конце жизни он практически оглох и ослеп, хотя лет ему было еще совсем немного. Бабушка ваша, Евлампия Захаровна, ухаживала за ним до последнего дня…

– Постой! – взволнованно перебил его Глеб. – Как ты сказал? Евлампия ухаживала за Яковом до последнего дня. Я правильно тебя понял?

Он не мог в это поверить, до такой степени свыкся с догадкой, что его нянька утопилась в море там, в Генуе, после того как он ее прогнал.

– Ну да, – обескураженно подтвердил Иеффай. – Разве она вам не писала?

– Я давным-давно ничего про нее не знаю… – смущенно признался Глеб. – Я даже думал, что она умерла…

– Что вы, что вы! – испугался карлик. – Ваша бабушка в полном здравии и живет совсем недалеко отсюда…

Оказывается, четыре года назад, когда бродячий цирк лилипутов снова гастролировал в России, Евлампия узнала от дальней родни, к которой заехала во Владимир, что ее родной брат Мефодий тяжело болен. Она рассталась с цирком и пешком ушла в Хотьково, откуда была родом.

– На обратном пути, когда мы возвращались из Москвы, заехали к ней, – рассказывал Иеффай. – Брата она уже похоронила и стала опекуншей его несовершеннолетней дочери. Ехать с нами в Европу ваша бабушка наотрез отказалась, и вскоре наш цирк распался. Ведь после смерти Якова Евлампия (Ева Кир, как мы ее называли) управляла труппой. Без нее все было кончено для нас…

– Евлампия была директором труппы? – не верил своим ушам Глеб.

– Нет, директором был я, – уточнил циркач, – но так или иначе, после смерти дяди Якова все держалось на Еве. Когда она нас покинула, артисты уже не слушались меня, начались ссоры при дележке… Потом все разбрелись кто куда, а я вот нынче выступаю с Гераклом, – с неожиданной гордостью заявил маленький человечек.

– Значит, Евлампия живет в Хотькове? В поместье своего брата?

– Ну, поместье – это громко сказано, – рассмеялся Иеффай, – там жалкий домишко с покосившейся крышей да огород, вот и все поместье. Дворни всего два человека: один дурак, другой пьяница. Мы на днях с Гераклом гостили у нее.

– Отчего же она мне ни разу не написала? – понуро пробормотал Глеб. – Все учила меня других прощать, а сама вон как обиделась…

Он теперь не знал, чему больше удивляться: тому ли, что Евлампия оказалось жива, или тому, что за столько лет она не подала о себе ни весточки, хотя некогда все силы положила на то, чтобы выходить и спасти любимого болезного подопечного. Ради него она покинула дом князя, где многие годы безбедно жила и пользовалась уважением, ради него порвала с Белозерским навсегда…

– Ну да, обиделась, – нехотя признался циркач. – Помню, она жаловалась Якову, что у тебя теперь своя жизнь и нянька тебе больше не нужна…

Сгустившиеся за крошечным окошком сумерки почти утопили чердачную комнату в темноте. Слышно было, как по близкой крыше стучит дождь, иногда доносились отдаленные раскаты грома. Иеффай зажег огарок сальной свечи, Геракл тем временем устроился на топчане. Положив руку под голову, великан сомкнул веки и, казалось, уснул. Глеб засобирался домой.

– Когда мы с Гераклом оставим Москву, обязательно еще раз заглянем к Еве, в Хотьково, – сообщил циркач напоследок и осторожно добавил: – Если пожелаете, Глеб Ильич, то мы и вас прихватим за компанию.

Но молодой человек никак не изъявил желания вновь увидеть свою пятиюродную бабку, когда-то самоотверженно служившую ему нянькой. Он скомканно попрощался с Иеффаем, пообещав заглядывать, если выдастся свободное время, и, закрыв за собой щелистую дверь, торопливо спустился по крутой темной лестнице.

На улице лил дождь, но Глеб не замечал, что вода струится по его лицу, просачивается под одежду. «Не писала… Годы не писала! А Борисушке, небось, слала письма каждую неделю!» Воскресла детская ревность, раскрылась и кровоточила так и не зажившая окончательно рана. Он вновь чувствовал себя отвергнутым, всеми забытым, никем не любимым…

– Святители мои! – всплеснул руками Фрол Матвеевич при виде своего жильца, переступившего порог. – Да на вас же сухого места нет! Схватите инфлюэнцию или еще того хуже…

– Не беда, я сам себя и вылечу, – пробурчал молодой доктор. Больше всего на свете он сейчас хотел побыть один, но заботливый булочник не оставил ему такой возможности. Он по пятам прибежал за Глебом в его комнату, за ним устремились тетушки-приживалки, вооруженные суровыми полотенцами и свистящим, испускающим пар самоваром. Жильцу было велено укрыться за ширмой, сбросить с себя всю одежду, обтереться и одеться в сухое. У Глеба имелась лишь одна запасная перемена белья, так что булочник одолжил ему костюм своего старшего сына. Тетушки немедленно утащили поданную им мокрую одежду, исчезнув безмолвно и бесследно, как две тени. Дерябин тем временем наливал жильцу чай.

– Да, я ведь и забыл! – вдруг спохватился Дерябин. – К вам тут из больницы приходили с запиской.

– Давно? – Глеб высунул голову из-за ширмы.

– Примерно час назад…

Записка оказалась от Гильтебрандта. Она была писана по-немецки на клочке старого рецепта, по всей видимости, в страшной спешке. «Срочно приезжайте! У нас первый больной».

– Черт! – в отчаянии воскликнул доктор. – Я должен быть там немедленно!

Из-за усилившегося дождя извозчика удалось найти лишь через четверть часа. Доктор уже сидел в экипаже, когда провожавший его булочник решился задать вопрос.

– Холера? – тихо шепнул он в окошко.

– Она самая, – подтвердил худшие опасения Фрола Матвеевича доктор. Он не видел смысла в том, чтобы скрывать страшную правду от своего благодетеля.

– Значит, все-таки пришла! – перекрестившись, прошептал Дерябин, глядя вслед удалявшейся наемной карете.

* * *

Когда молодой доктор прибыл в больницу, там, несмотря на позднее время, было многолюдно. Суета царила вокруг одного-единственного больного. На студента политического отделения Трофимова, почувствовавшего ближе к вечеру страшное недомогание, сбегались смотреть студенты и профессора со всего университета. Заведующий Иван Федорович Гильтебрандт, обычно сдержанный, уже не стеснялся в выражениях при виде очередной партии зевак и чуть ли не набрасывался на них с кулаками:

– Идите к чертовой матери! Мешаете работать!

Было очевидно, что неопытный, едва назначенный главным врачом лечебницы Гильтебрандт пребывает в растерянности, если не сказать, в панике.

Увидев Глеба, он сразу бросился к нему, хотя еще накануне смотрел на своего ровесника с парижским дипломом свысока и подшучивал над его гомеопатическим снадобьем.

– У нас первый больной, коллега! Высокая температура, сильная рвота, понос, появились судороги, – скороговоркой начал сын знаменитого хирурга. – Организм больного обезвожен, однако все наши попытки хоть как-то влить в него воду бесполезны. Я уже написал записки Гаазу и моему отцу… – Он выдержал паузу и со вздохом закончил: – Но у них, по всей видимости, нынче своих забот полно…

Белозерский тем временем быстро вымыл руки и прошел к больному. Перед ним лежал полутруп с изможденным лицом. Щеки Трофимова запали так глубоко, что, казалось, прилипли к зубам. Неестественно глубокими выглядели глазные впадины, цвет кожи больного приобрел мертвенно-бледный оттенок. Студент находился в забытьи, и, когда Глеб взял его руку, чтобы нащупать пульс, тело юноши дернулось в конвульсии. «Ангел смерти уже рядом, и бедняга чувствует его близость!» Глеб сам удивился этой внезапно промелькнувшей мысли, ведь он никогда не верил ни в бога, ни в дьявола.

– Пульс едва прощупывается, – констатировал Белозерский, – сорок ударов в минуту. При том что он весь горит!