После 1945. Латентность как источник настоящего — страница 15 из 54

СТИВЕНС. О сборах или о выпивке? А сам? Ты, кажется, собирался выпить?

ГОУЭН. О, конечно, конечно. (Поднимает наполненный стакан.) Может, тебе лучше уйти и оставить нас утешаться? Возмездием?

СТИВЕНС. Хотел бы я, чтобы оно могло вас утешить.

ГОУЭН. И я бы хотел, клянусь Богом. Я бы хотел, чтобы мне хотелось только возмездия. Око за око – существует ли большая нелепость? Только, чтобы это понять, нужно лишиться глаза.

СТИВЕНС. И все-таки она должна умереть.

ГОУЭН. Ну и что? Велика потеря – черномазая шлюха, пьяница, наркоманка.

СТИВЕНС. …бездомная бродяга, которую мистер и миссис Гоуэн Стивенс лишь из простой жалости и человечности вытащили из канавы, чтобы дать ей еще один шанс… (Гоуэн стоит неподвижно, рука его все крепче сжимает стакан. Стивенс наблюдает за ним.) А в благодарность за это…

ГОУЭН. Слушай, дядя Гэвин, почему бы тебе не отправиться домой? Или к черту, или куда угодно?

СТИВЕНС. Иду через минуту. Потому ты и считаешь… потому и говоришь, что она должна умереть?[28]

В поствоенном мире существуют пороги, которые никто не может пересечь ни в одном направлении, там есть персонажи, которые – обычно по юридическим причинам – сопротивляются любому давлению, провоцирующему их сделать это. Есть там и такие пороги, которые, поскольку они все время удаляются, вообще не могут быть пересечены. «Пайза», вторая и самая длинная часть военной трилогии Росселлини, представляет до самых скрупулезных деталей, завоевание Италии американскими войсками. Каждый успех в продвижении американской армии – из Сицилии на север и дальше на полуостров – только задерживает победу, когда Италия наконец будет освобождена от немецкой оккупации. Немцы находятся в состоянии затянувшегося отступления и успешно избегают всякой прямой и потенциально решающей конфронтации. Точно так же в «Гиганте» – третьем фильме Джеймса Дина – нефтяные вышки тянутся и тянутся по словно бы бесконечному простору техасской фермы. Сначала они дают ростки на крошечном островке земли, принадлежащей молодому бунтарю, а потом уже вплотную окружают дом родовитой местной семьи, которая отказывается признавать новую индустриальную эпоху и подчиняться ей.

Иногда удаляющиеся границы такого рода вдруг раскрываются на один неощутимый миг и мягко поглощают ту силу, которая извне угрожает их разбить. В фильме Росселини «Пайза» три оставшихся в монастыре монаха отказываются предоставить убежище раввину, который вместе с католическим священником и протестантским пастором служит в американской армии. И вот наконец, вместо того чтобы просто подчиниться военной силе, они убеждают себя, что закон мирового гостеприимства – гостеприимства для всех без исключения – является их этическим обязательством и что исполнение такого обязательства только укрепит их христианскую веру. В начале 1950-х Эрнст Юнгер и Мартин Хайдеггер вступают в дискуссию, следующую – очень жестко и четко – той же логике удаляющейся демаркационной линии, которая может в один момент открыться и изменить все, что содержит внутри себя. В их переписке намечались возможные философские ответы на то, что они описывают как нарастающий нигилизм ХХ века. Оба собеседника используют пространственный концепт «линии», чтобы дать свои параллельные ответы на одни и те же волнующие их вопросы. Если Юнгер старается подчеркнуть необходимость удерживаться от нигилизма на расстоянии, то Хайдеггер, наоборот, предлагает прорабатывать те вызовы, которые тот бросает, чтобы сделать его частью человеческой экзистенциальной ситуации:

Поэтому в обсуждении линии нужно спросить: в чем состоит законченность нигилизма? Ответ где-то близко. Нигилизм закончен, когда он захватил весь состав и наступил везде, когда он уже не исключение, но нормальное состояние. Однако только в нормальном состоянии осуществляется окончание. Одно есть следствие другого. Окончание предполагает сбор всех сущностных возможностей нигилизма, которые для нас в целом и частности трудно распознаваемы. Существенные возможности нигилизма можно осмыслить, только когда в размышлении мы возвращаемся к его сущности. Я говорю «возвращаемся», поскольку сущность нигилизма предстоит и потому находится на передовой по отношению к отдельным нигилистическим проявлениям и собирает их в окончание[29].

Открывая себя тому, что, на первый взгляд, кажется, угрожает самой ее возможности, философия утверждает собственную жизненную необходимость. Однако как только нигилизм – то есть потенциальное отрицание философии – продуман до самого конца, его угрожающая граница – «линия», за пределами которой, как некогда считалось, нас ожидает летальный исход, – снова смещается:

Но каковы тогда шансы пересечь линию? Находится ли человеческий состав уже в состоянии перехода trans lineam или же только вступает на широкое предполье перед линией? Но может статься, что мы в плену неизбежного обмана зрения. Может быть, линия неожиданно всплывет перед нами в виде планетарной катастрофы? Кто тогда будет ее пересекать? И на что способны катастрофы? Две мировые войны не смогли остановить движение нигилизма, ни отклонить направление его движения ‹…› Как сейчас обстоит дело с критической линией? В любом случае так, что рассуждение о ее месте может вызвать размышление о том, можем ли мы и насколько думать о пересечении линии[30].

Если мы сможем пережить худшее и проработать то, от чего хотели сбежать или отвернуться, тогда то, что представало перед нами как будущее нашей смерти, может оказаться частью нашей жизни.

Такой опыт утешения и чувствуется в изящном пафосе «Дневника Хиросимы», написанного между 6 августа и 30 сентября Митихико Хатией, японским доктором, который, пережив первую бомбардировку, будучи окружен страшными последствиями материального и физического разрушения, безостановочно работает, чтобы помочь тем, кто пострадал от катастрофы еще больше, чем он. 29 сентября – дата предпоследней записи – д-р Хатия получает задание сопровождать «двух молодых офицеров из оккупационных сил» по своему госпиталю. Кроме событий 6 августа, их разделяет еще и языковая граница. И поразительно – первое впечатление доктора оказывается настолько позитивно, что граница между ним и американскими офицерами начинает открываться:

Я почувствовал ноту теплоты и дружелюбия в голосе этих молодых офицеров. Собрав все свое мужество, я сказал им по-английски: «How are you?» В ответ один из офицеров предложил мне сигарету. Смиренно я принял ее, и он зажег мою – прежде чем зажечь свою. У сигареты был приятный аромат, и большой красный круг на пачке весьма впечатлил меня[31].

Дальше между ними происходит недолгий и осторожный разговор по занимающим их вопросам. Молодой американский офицер пытается произнести несколько выученных японских слов. Затем они уезжают:

Они залезли в свой грузовик, с широкими улыбками на лицах, и махали нам до тех пор, пока не исчезли из виду. «Все будет хорошо», – сказал кто-то, и все согласились с ним от всего сердца. Все почувствовали облегчение. Нас впечатлил внешний вид американских солдат, красивая военная форма, которую они носят, сколь беззаботными они кажутся. Аромат американской сигареты все еще заполнял мои ноздри. Он очень отличался от сигарет, что курили японские офицеры. В поведении молодых офицеров не было ничего случайного или суетливого; они тоже отличались от японцев. Эти люди впечатлили меня как граждане великой страны[32].

Как мы видели, и жесткие границы, и исчезающие границы одинаково вызывают панику и страх. Вдобавок к этому они порождают безумную активность. Иногда, в очень редкие и исключительные моменты, они даже могут себе приносить проблески утешения. Персонажи многих романов середины XX века достигают даже некоего прозрения, когда сталкиваются лицом к лицу с предельным случаем исчезающей границы, обретающей форму беспредельного пространства. В романе Бориса Пастернака «Доктор Живаго» 1957 года главный герой романа и его некогда обеспеченная семья бегут на Восток от ужасов постреволюционной Москвы. После множества дней и ночей, которые пассажиры должны провести в душном, пропахшем потом вагоне, поезд останавливается на станции. Кажется, он дальше не пойдет. На самом деле, однако, станция эта не маркирует собой конец путешествия – и не представляет собой места, расположенного внутри некоей экзистенциальной топографии:

Спать не было возможности от духоты и спертого воздуха. Голова доктора плавала в поту на промокшей от пота подушке. Он осторожно спустился с края полатей и тихонько, чтобы никого не будить, приотодвинул дверь.

В лицо ему пахнуло сыростью, липкой, как когда в погребе лицом попадешь в паутину. «Туман, – догадался он. – Туман. День, наверное, будет знойный, палящий. Вот почему так трудно дышать и на душе такая давящая тяжесть».

Перед тем как сойти на полотно, доктор постоял в дверях, вслушиваясь кругом.

Поезд стоял на какой-то очень большой станции разряда узловых. Кроме тишины и тумана, вагоны были погружены еще в какое-то небытие и заброшенность, точно о них забыли, – знак того, что состав стоял на самых задворках и что между ним и далеким вокзальным зданием было большое расстояние, занятое бесконечною сетью путей[33].

В подобного рода сценах всякое ожидание границы уже исчезло. Вот почему – если перевернуть логику неподвижных границ, при которой всякое их пересечение вызывает в человеке панику, – нам и кажется, что не осталось больше ничего, что имело бы хоть какое-то значение. Ничего никогда не произойдет; никакая перемена невозможна; все усилия тщетны, какова бы ни была их цель. За год до появления «Живаго» Пастернака по-итальянски Жуан Гимарайнс Роза опубликовал роман «Тропы по большому сертану». Эта книга – эпос большого сертана, пустынного ландшафта в самом сердце Бразилии. (Мой друг Педро Долабела, который живет там, описывает его следующим образом: «Очень засушливый район с каменистой почвой и покрытый тонким слоем колючей, кустистой растительности; малонаселенный, в основном холмистый с плоским – а не купольным – небом; там всегда тихо; везде видишь ящериц, а еще коз и постоянно чувствуешь, как солнце кусает твою кожу».) Еще с большей силой, чем монохромная книга Пастернака, «Тропы по большому сертану» вызывают в воображении беспредельность и в то же время предлагают размышления о принципиальной разомкнутости человеческого существования: