[62]. В отличие от иронии, чья само-рефлексия производит эффект, направленный на других, саморефлексивность самообмана воздействует на самого человека.
С «самообманом» Сартр вступает на ту экзистенциальную территорию, которой были одержимы все интеллектуалы – а во многих случаях и сообщества, которые не были интеллектуально ориентированы, – во время поствоенных лет, когда после нескольких разрозненных отзывов на «Бытие и ничто» в 1943 году книга вдруг начала обретать гораздо более широкое влияние. Эта исторически специфическая одержимость, вероятно, ответственна за то, почему вторая глава, посвященная «самообману», стала наиболее известной частью сочинения. Но что такое «самообман»? Он отличается от лжи, ибо здесь субъект верит, что обладает истиной, и желает скрыть ее от других: «в самообмане я скрываю истину от самого себя. Таким образом, двойственности обманщика и обманутого здесь не существует. Напротив, самообман предполагает единство одного сознания»[63]. Например, если Герман Геринг, выступая как государственный муж побежденной нации, тем самым скрывает от самого себя ту истину, что его официальный статус – военный преступник, то он действует из самообмана. Возможно, даже военные преступники, утверждавшие, что страдают всеми существующими видами амнезии, не менее успешно убедили себя в том, что не осталось ничего больше, что они еще могли бы помнить. Нет никакого способа узнать это снаружи – а быть может, и изнутри.
Завораживающая сила сартровских аргументов лежит прежде всего в том выводе, что он извлекает их из описания самообмана – а именно там, где он старается показать, что самообман есть универсальное человеческое состояние. А приходит он к этому выводу, ставя вопрос, чем могла бы являться противоположность самообмана. Его ответ – это «искренность».
Если откровенность или искренность есть универсальная ценность, то само собой разумеется, что ее максима «нужно быть тем, чем являешься» не служит единственно регулирующим принципом для суждений и понятий, которыми я выражаю то, чем являюсь. Она полагает не просто идеал познания, но идеал бытия; она нам предлагает абсолютную адекватность бытия самому себе как прототип бытия. В этом смысле нам нужно сделать бытие тем, чем мы являемся. Но чем мы, однако, являемся, если мы постоянно обязаны делать из себя бытие того, чем мы являемся, если мы по способу бытия должны быть тем, чем являемся?[64]
Другими словами, если искренность (так называемое «бытие тем, кто ты есть»), на первый взгляд, кажется, прямой противоположностью самообману и если нашей единственной возможностью избежать самообмана является структура сознания – то есть неизбежно негативный результат саморефлексии, – тогда искренность трансформируется в постоянное обязательство делать из себя то, чем мы в действительности и являемся. Двойственная природа подобной ситуации не приведет ни к какой устойчивости. Мы должны безостановочно убеждать себя, что мы есть то, что мы есть и чем, мы считаем, мы являемся; и в то же время сознание, постольку поскольку оно действует путем отрицания, никогда не разрешит нам убедить себя в этом до конца. В результате быть самими собой – формируя наше существование, убеждая себя, что это и есть то, чем мы хотим быть, – предполагает постоянную необходимость прятать от самих себя то, что не соответствует тому, чем, мы верим, мы являемся.
Приводя пример официанта в кафе, чтобы проиллюстрировать свои доводы, Сартр замечает, что бытие самим собой разделяет одну важную черту с самообманом: потенциальную нужду что-то от себя скрывать. Невозможно жить в состоянии совершенного «соответствия самому себе», совпадения с самим собой; тотальная откровенность также невозможна, не говоря уж о полной искренности. Чем больше мы стараемся актуализировать эти самосоответствие, откровенную честность и искренность, тем больше мы вынуждены видеть себя в качестве объектов нашего собственного самонаблюдения и контроля; такое самонаблюдение, однако, порождает «глубокий распад внутри бытия»[65], что означает: распадающееся бытие – это тоже всеобщее универсальное состояние. Это состояние распада никогда не восстановят; в лучшем случае мы только можем представить себе, в какой степени это нас затрагивает. И мы начинаем надеяться, что чем меньше мы пытаемся навязать себе совершенную искренность, тем больше у нас шансов удерживать контроль над распадом.
Самый заметный пример, кроме уже упомянутого официанта, который Сартр приводит для иллюстрации «самообмана» во второй главе «Бытия и ничто», – это гомосексуал (в своих обсуждениях Сартр часто использует слово «педераст», с середины ХХ века вошедшее в широкое употребление во Франции в качестве обозначения гомосексуала).
Гомосексуал, например, имеет часто нестерпимое чувство вины и его существование полностью определяется этим чувством. Легко предсказать, что он пребывает в самообмане. И, в самом деле, зачастую происходит так, что этот человек полностью признал свою гомосексуальную наклонность, полностью сознаваясь в каждом отдельном проступке, который он совершил, изо всех сил отказывается рассматривать себя как «педераста». Его случай является «отдельным», особым; он попадает в ситуацию случайно, из-за неудачи; это ошибки прошлого, они объясняются определенной концепцией красоты, которую не смогли удовлетворить женщины; здесь скорее нужно видеть следствия беспокойного поиска, чем проявления глубоко укорененной наклонности, и т. д., и т. д.[66]
Кроме некоторых моментов описания, которые для нас более неприемлемы (например, отношение к сексуальным актам как к «ошибкам» или предположение о том, что кто-то должен чувствовать себя «виноватым»), выбор гомосексуальности у Сартра в качестве парадигмы самообмана выявляет то перформативное противоречие и экзистенциальное напряжение, которое содержится в его доводах. С одной стороны, вторую главу «Бытия и ничто» наделяет такой притягательностью для современников попытка Сартра продемонстрировать, что самообман является неизбежной и потому универсальной чертой человеческого существования. С другой стороны, чтобы проиллюстрировать свой тезис, Сартр использует чрезвычайно маргинальную социальную роль / состояние. Легко вообразить, откуда идет напряжение между самообманом как универсальным состоянием и самообманом как примером с окраин социального опыта. Если Сартр тщательно описывает самообман как неизбежную черту человеческого существования, то мы должны понять, что решение проиллюстрировать его с помощью маргинальной для социума фигуры представляет собой симптом его собственного желания быть очищенным от самообмана и эффектов таимого в нем распада. (Подразумеваемая здесь логика исходит из той малоприятной предпосылки, что больше шансов исчезнуть имеет то, что маргинально.) Кроме того, книга Сартра не предлагает никаких явных рекомендаций, как преодолеть самообман (или по крайней мере минимизировать ущерб, наносимый им индивидуальной психике). В культуре середины ХХ века существовала настоящая одержимость процедурами и институциями допроса, которая, вероятно, резонировала с тоской по прозрачности и самопрозрачности. Эта одержимость выросла до такой степени, что само-рефлексивный индивид, кажется, уже вообще потерял возможность обеспечивать себя даже той прозрачностью, которой он / она, как предполагается, заведомо обладает.
5 января 1948 года была опубликована монография «Сексуальное поведение самца человека». Около восьмисот страниц. Книга была сделана на основе более чем двенадцати тысяч интервью, которые провели Альфред Чарльз Кинсли (профессор зоологии Индианского университета) и его коллеги Вардел Б. Помрой и Клайд И. Мартин с помощью группы молодых специалистов. Получившая известность как «Доклад Кинси» (и пять лет спустя дополненная вторым томом по женской сексуальности), эта книга в количестве двухсот тысяч копий разошлась по стране уже в течение ближайших месяцев после публикации. В качестве точки, порождающей множество споров, начиная от методов исследования и кончая возражениями морали, этот доклад давно уже стал одной из интеллектуальных легенд ХХ века. Если брать «Доклад Кинси» в культурном контексте, можно лишь подивиться, что такое несравненное и тщательное описание сексуальных практик могло появиться – и встретить подобный интерес – в традиционно пуританском обществе Северной Америки. Однако более близкий и биографически информированный взгляд обнаруживает специфическую конфигурацию страстей и интересов, которая материализовалась в «Докладе»; и эта конфигурация могла достичь определенного уровня плотности именно в особых американских условиях.
На момент публикации Альфреду Кинси было пятьдесят три года. Он родился в семье преподавателя колледжа в Нью-Джерси и рос под двойным давлением: ограниченности финансовых средств и моральной строгости ортодоксального методизма его родителей. Именно такое происхождение, быть может, и ответственно за особенную двойственность жизни Кинси. Ибо, с одной стороны, кажется, что этот исследователь поставил строгий морализм, господствовавший в его семье, на службу науке: стал знаменитым энтомологом, специализировавшимся на методах и практиках эмпирического измерения. А с другой стороны (и в психологическом отношении это могло идти как реакция на полученное воспитание), Кинси отстаивал идею сексуальной свободы для индивида – цель, которая по своей серьезности могла соперничать с его научными исследованиями. Соединением для обеих этих частей его жизни послужила квазиэкзистенциалистская интерпретация дарвиновских принципов эволюции. Вера в «законы природы» заставила Кинси требовать, чтобы люди использовали максимальный набор доступных им сексуальных практик: «биологию надо было учитывать, когда люди сформулировали сексуальные законы и способы поведения»