Кроме редких моментов – таких, как, например, конец «В джазе только девушки», – успешные фильмы и телевизионные сериалы 1950-х показывают мир, где самообман в основном пускался в ход для того, чтобы подтвердить нерушимую устойчивость границ и ролей. И здесь не было никакого места вопросам и допросам. Это был мир фонтанчиков с содовой, милк-шейков, нижних юбок, смеющихся школьников и умеренно эксцентричных студентов колледжа, счастливых семей с тремя детьми, посещающих радостные воскресные службы; мир, где мужчины хотели выглядеть как бывшие атлеты, а заостренные бюсты женщин не оставляли ни тени сомнения, что перед вами женщина. И если этот мир и возник на голливудских киностудиях, то растущий средний класс всех западных обществ радостно воспринял и бросился воспроизводить то, что ему было предложено (приправляя основной рецепт щепоткой национальной приправы). И прежде всего, этот мир жаждал верить, что в нем нет никакого места для самообмана. Таким образом, мир этот жил в самообмане по поводу отсутствия самообмана. Но чтобы сохранять себя в таком состоянии, он постоянно нуждался в том, чтобы вызывать на горизонте возможность самообмана – даже если всего лишь и для того, чтобы полностью отбросить ее; он придавал самообману оперативный характер – что было средством удерживать в подчинении иную реальность с потенциально отличным Stimmung’ом. Моим родителям очень хотелось верить, что Хельгарда, невинная с виду няня, к которой я питал нежные чувства, «якшается с экзистенциалистами»; это помогало им знать и определять то, чем они не хотели быть, и то, чего они не хотели в своем мире. Война казалась уже чем-то далеким, но ее латентное присутствие ощущалось всегда.
Сартр – что вряд ли должно удивлять – так никогда и не смог (а, возможно, и не хотел) оставить войну за спиной. Возможно, даже с большей интенсивностью, чем любой интеллектуал своего времени, он боролся, и очень систематически, с огромным числом военных и поствоенных явлений в те месяцы и годы, что потекли с момента освобождения Франции и поражения Германии. Самое знаменитое эссе того времени пыталось ответить на вопрос «Кто такой коллаборационист?» Вызванный этим текстом резонанс, вероятно, связан с насущной необходимостью во французском обществе различить между «истинными коллаборационистами» и миллионами граждан, которые в тот момент, когда немцы оккупировали их страну, не выступали ни за, ни против них (если вообще тут можно провести какую-то черту). Не вызывает удивления, что Сартр отвечает на этот вопрос, указывая на самообман. Коллаборационист, говорит он, это человек, который тешится отношениями самообмана внутри себя. Важно заметить, однако, что в отсутствие позиции наблюдателя, наделенного абсолютным и трансцендентальным авторитетом, ответ Сартра – поскольку он артикулирован на различных уровнях – остается смутным и «жидковатым». Сартр суммирует свои интуиции относительно природы коллаборациониста следующим образом:
Реализм, отказ от универсального критерия и Закона, дух анархии и мечта о железной руке, попустительство насилию и лукавству, женственность, ненависть к человеку: все эти черты можно объяснить как следствия распада. Неважно, представится ли ему случай проявить себя или нет, коллаборационист – это враг всех демократических обществ, и они постоянно несут его в самой своей сердцевине[79].
Вопреки тому, как это обсуждалось во второй главе «Бытия и ничто», распад теперь видится как причина или скорее последствие самообмана. Кроме тех смутных характеристик, о которых пишет Сартр – которые могут быть частью любого негативного описания («попустительство насилию и лукавству», «ненависть к человеку»), – интересно, что он ассоциирует с коллаборационистом «отказ от универсального критерия». Это означает, что коллаборационист не принимает никаких этических правил, которые распространяются дальше его индивидуальной ситуации. Под «реализмом» и «мечтой о железной руке» Сартр понмает то, что, очевидно, служило наиболее частым самооправданием у тех партий, которые хотели поддержать немцев во время оккупации: «Если коллаборационисты и сделали из победы немцев тот вывод, что необходимо подчиниться власти рейха, то пришло это из глубинного и более раннего решения, сформировавшего основу их личности: это решение приспосабливаться к тому, что стало фактом (se plier au fait accompli), чем бы это ни было и что бы это ни значило»[80]. Сдаваясь «факту» поражения, наделив то, что произошло, статусом чего-то неизменного и неизменяемого, коллаборационист установил внутри сознания некую ширму, за которую он мог прятать свое моральное обязательство сопротивляться. Однако самой интересной чертой такого усложненного описания – особенно интересной, быть может, в силу отдаленности от нашей сегодняшней ментальности – является тот факт, что Сартр связывает самообман с непроясненностью гендера. В суммирующем описании, цитированном выше, ключевым словом является «женственность». Двумя страницами ранее мы встречаем гораздо более прямой фрагмент на эту тему:
До той степени, до какой возможно понять состояние ума коллаборациониста, мы ощущаем в нем какую-то женственную атмосферу. Коллаборационист говорит от имени силы, но он не обладает силой: скорее он лукав, он намеренный обманщик, опирающийся на силу, в нем даже есть шарм и соблазнительность, потому что он претендует отобразить в себе ту привлекательность, которой, как он считает, французская культура обладает для немцев. Мне кажется, в этом есть удивительный замес мазохизма и гомосексуальности. И в самом деле, гомосексуальные круги Парижа были очень важной зоной вербовки сочувствующих оккупации[81].
Не только в работах Сартра, но также и в голливудских фильмах (как мы уже видели) табу, выносящее за скобки любую форму сексуальности, которая не является откровенно традиционной, может исчезнуть, когда речь идет о самообмане, увиденном с повседневной точки зрения. И, однако, может быть, только в писаниях Сартра эта конфигурация достигает достаточной плотности, чтобы выглядеть уже как одержимость. Мы понимаем поэтому, что далеко не случайно в «За закрытыми дверями» именно Инэс – лесбиянка – демонстрирует необычную силу и способность отрицать (весьма в духе сартровской экзистенциальной философии свободы) фантазии Гарсэна о героизме:
ГАРСЭН. Я не придумал этот героизм. Я его выбрал. Мы такие, какими хотим себя видеть.
ИНЭС. Докажите это. Докажи, что это была не выдумка. Только поступки определяют цену наших желаний.
ГАРСЭН. Я слишком рано умер. У меня не хватило времени на поступки.
ИНЭС. Мы умираем всегда слишком рано или слишком поздно. Жизнь кончается – нужно подводить итоги. Ты – воплощение своей собственной жизни.
ГАРСЭН. Гадина. У тебя на все есть ответ.
ИНЭС. Давай-давай! Смелее! Тебе должно быть просто меня убедить. Ищи аргументы, сделай усилие.
Гарсэн пожимает плечами.
Ну что? Я же говорила, что ты уязвимый. Ага, теперь ты за все заплатишь. Ты трус, Гарсэн, трус, потому что я этого хочу. Я хочу этого, слышишь? А ведь я слабая, Гарсэн, как ветерок; я только взгляд, я лишь бесцветная мысль – и я о тебе думаю[82].
Когда различие между воображаемым и истинным становится вопросом психической проекции, отношение между сном и реальностью также обнаруживает места проницаемости. В сентябре 1948 года ежемесячный немецкий журнал «Die Wandlung» напечатал стихотворение с подзаголовком «Иногда в моих снах» («Manchmal im Traum»), написанное в последние месяцы войны Штефаном Андерсом. В чем-то это было очень точно для того времени – все укоренившиеся образы Германии и ее городов оказались сном. Реальность, с другой стороны, ощущается как унылая опустошенность:
В соборах, о Боже, многих немецких городов
С жаркою страстью сердце мое ковало Отчизну.
Бросила взор свой глубокий Сивилла на нас –
«Ваша вина!» слышу я из имперской гробницы.
Крадется медленно страх; но сон,
Хоть и хочу я проснуться, все еще
держит меня как клещами,
И, однако, я знаю – стоит проснуться,
ничего не станется
Из того, о Германия, что о тебе я видел во сне[83].
Стихотворение выражает желание, чтобы мрачный взгляд на реальность был только сном, от которого ты просыпаешься, а заканчивается оно на следующей ноте: «И я хочу проснуться от этой реальности, о, Германия, / проснуться в тебе такой, какой я видел тебя во снах». Среди внутренних хитросплетений сознания – как доказывает самообман и мышление о самообмане – никакой последней правды – никакого очищения от страха и кошмара просто не может быть. После того как их мать исчезла из семьи, персонаж, которого играет Джеймс Дин в фильме «К востоку от рая», долго верил, что именно он, а не его брат был «плохим парнем». После многих лет напряженности и взаимного недоверия отец – на смертном одре – примиряется с сыном и открывает ему истину темного прошлого их семьи. Но что значит – получить благословение от отца, который всю жизнь был узколобым религиозным фанатиком?
Чувства постоянно движутся внутри сферы сознания; когда никаких границ пересечь нельзя, то ничего – ни беспокойства, ни проблемы – нельзя разрешить. С какой-то крайней одержимостью романы поствоенного периода кружат вокруг практических вопросов своего времени, в особенности поможет ли вопрошание перегруженному и, однако, текучему миру достичь определенности и ясности. Как только мы осознаем это, мотив напряжения между нестабильными формами самовосприятия и различными видами вопрошания становится повсеместным. Как мы уже видели, протагони