После 1945. Латентность как источник настоящего — страница 31 из 54

– Очень жалко, монсеньор, – сказал Дон Камилло достаточно громко, чтобы Пеппоне мог услышать их, – очень жалко, что господин Пеппоне не показал вам свой склад боеприпасов. Он считается лучше всего оснащенным в нашем краю.

Пеппоне бы ответил, разреши ему епископ это сделать.

Но даже представить трудно, чтобы он был оснащен лучше вашего, – ответил он с улыбкой[131].

И однако холодная война – по мере того как она начала медленно набирать темп с 1945 года – так и не дождалась той искры, которая разожгла бы Третью мировую войну, итог которой и должен был решить навеки, кто победит – Коммунизм или Капитализм. Вместо этого холодная война превратилась в лабиринт из окольных путей и отклонений, который приводил к никем не ожидаемым результатам и где мирная видимость нередко скрывала взрывной потенциал.

* * *

Не могу вспомнить ни одного Рождества, которое бы не провел в доме дедушки с бабушкой – бывшем охотничьем домике, уютном, хотя и уединенном, чуть более чем в двухстах милях к северо-западу от моего родного городка. В зимнюю пору высокие деревья, окружавшие домик, превращались в картинно-прекрасную декорацию к празднику. И вот что замечательно: дедушка купил родителям машину – новенький бежевый «Опель-Олимпия». По каким-то сложным административным правилам, которые я не понимал, на номерном знаке автомобиля стояла печать «Британская оккупационная зона», где жили дедушка с бабушкой. Поскольку я с родителями жил в американской зоне, то слова эти излучали почти экзотическую ауру иностранности. Поездка к домику шла через холмы Шпессарта к северу от Франкфурта. В те времена американские военные постоянно использовали этот район для полевых учений – собственно, эти тренировки и были задокументированы в фильме «Солдатский блюз» начала 1960-х с Элвисом Пресли в главной роли. Специально для этой части пути, весьма опасной из-за льда и снега, в машине был установлен обогреватель. И я особенно гордился тем, что мне поручили прогревать заднее стекло автомобиля – или по крайней мере часть стекла – чтобы сквозь него можно было видеть водителю.

Как-то раз во время рождественского путешествия наша машина медленно ползла позади «Фольксвагена-жука» и американского танка. Внезапно танк медленно съехал влево и принялся вращаться по кругу, словно в бешеном, неодолимом и все ускоряющемся ритме танца. Отец позже объяснил, что случилось это, вероятно, из-за того, что у танка поломалась одна из цепей. Я видел, как край танка – та часть, что расположена под торчащей пушкой, – подхватила «Жук» и в один миг сплющила как раз в том месте, где сидели пассажиры; затем он поволок «Фольксваген» за собою, превращая его в груду хлама, которая больше ничем не напоминала машину. Родители остановились и ждали, пока танк закончит свой танец. Весьма недолго мои отец и мать, оба врачи по профессии, обсуждали, не обязаны ли они подойти и предложить свою помощь пассажирам. Когда танк остановился, они согласились, что помощь в любом случае придет уже слишком поздно. Медленно проехали они мимо, продолжая свой путь в сторону дедушкиного лесного домика. (В течение нескольких следующих дней я с одержимостью старался представить себе тела двух человеческих существ, вдавленные в металлический шар, некогда звавшийся автомобилем.)

Мы не хотели заставлять дедушку ждать. Он всегда рассчитывал точное время нашего предстоящего визита и, казалось, был полностью удовлетворен лишь в том случае, если получалось, что отец и не ехал слишком быстро, и не был задержан обстоятельствами, превышающими возможности его контроля.

Дедушка родился в маленькой деревушке в получасе езды от охотничьего домика. Во времена национал-социализма он сколотил состояние в близлежащем промышленном центре, владея несколькими барами в районе «красных фонарей» и управляя небольшой фабрикой по производству высококачественного спиртного. Как мне стало известно сегодня, дед, чью фамилию приняла вся семья, вернулся в деревню в последние недели войны. Его интересовало скорее уклонение от процесса так называемой «денацификации», чем бегство от солдат-американцев, о которых он всегда отзывался пренебрежительно. (Они потребовали – в отличие от истинных воинов – проверки всех комнат в его домике, «как если бы у нас было опасно».) До самой смерти в 1958 году ни дедушка, ни его жена никогда не вернутся в Дортмунд. Они смогли сохранить доходы от бизнеса, еженедельно наведываясь в город, а также при помощи управляющего, имевшего самый дьявольский вид и рассуждавшего о «материи» и о том, что вечная жизнь – это иллюзия (так, словно он желал заблаговременно анонсировать свое самоубийство, которое и произошло, кстати, еще задолго до дедушкиной смерти). Бизнес дедушки процветал настолько, что он купил себе большой «Опель-Капитен» с белыми шинами. Он также нанял себе шофера с польским именем, носившего шляпу, похожую на полицейскую фуражку (так, очевидно, в его представлении и должна была выглядеть профессиональная униформа).

Каждый год мы отмечали Рождество в тепле и уюте лесного домика, в окружении заснеженного романтического пейзажа. Мы пели рождественские песни и вспоминали – этот момент я любил больше всего – о прошлом, которое казалось то далеким и славным, то непосредственным и реальным. Во всех этих рассказах американцы и британцы всегда были теми «плохими парнями», с которыми надо считаться, если хочешь реально смотреть на вещи. Одна история особенно восхищала меня, хотя я так до конца ее и не понял. Она касалась больших стеклянных емкостей с алкоголем, спрятанных в лесу. В какой-то момент вскоре после войны дедушка – к большому своему сожалению, но понимая всю практическую необходимость этого – решил уничтожить их, несмотря на все опасения по поводу лесного пожара.

Воспоминание об этих потенциально опасных стеклянных контейнерах настигло меня впервые за несколько десятилетий, когда я смотрел финальную сцену фильма Райнера Вернера Фасбиндера «Замужество Марии Браун» (1979). Мария Браун – как и многие другие немецкие жены – ждала своего мужа с войны. Она бросила чернокожего американского солдата, ставшего ее любовником во время отсутствия мужа, и затем помогла мужу убить его. Много лет она работала – тяжело и успешно – во вновь нарождающейся немецкой экономике; и наконец, она смогла приобрести роскошную виллу для своей супружеской жизни, как только ее мужа отпустят из тюрьмы. И так случается, что герр Браун возвращается из тюрьмы 4 июля 1954 года – в день, когда Германия играет против Венгрии на чемпионате мира. Герр Браун настаивает, чтобы перед тем, как идти в постель, они с женой послушали радиотрансляцию матча. Нервничая на последних моментах игры, он хочет зажечь сигарету от газовой плиты на кухне. Попытка приводит к взрыву, уничтожающему весь дом и погребающему Марию и ее мужа под обломками.

* * *

Вполне понятно, что тепло и безопасность дома стали главной чертой поствоенного воображения. По крайней мере в Германии ощущение ненадежности, невозможности или опасности всегда доминировало над желанием. В пьесе Борхерта ефрейтор Бэкманн лишь с сарказмом может говорить о чашке чаю с ромом, плите на кухне, креслах и ставнях в бывшем доме полковника: «никакой крови, не так ли, господин полковник, никакой крови, мы наслаждаемся чистой постелью, ведь она у нас есть, у нас обоих, господин полковник, ведь она ждет нас в спальне, мягкая, белая, теплая». Затем солдат уже чувствует, что будет счастлив, лишь лежа в общей могиле вместе со своими родителями. В 1949 году Готфрид Бенн написал стихотворение о доме, который он, кажется, помнит из прошлого – доме, который, возможно, уже никем не заселен, который «молчание» и «ночь» отделили от настоящего:

Широкий ров тишины,

Высокая стена ночи

Окружают комнаты и лестницы,

Где ты жил и не спал.

В наклоне к будущему и отражаясь эхом

от прошлого,

Стоят все те же строфы:

«На этих черных стульях

Судьбы тебя спрядали,

Из этих полных кувшинов

Ты изошел, расточившись,

Сетью прошлых мечтаний

На изнуренных чертах».

Пока закрывает рифма

Придуманную строку,

И камни, и рвы уплывают

В широкую серую землю»[132].

(Перевод К. Голубович)

Все, что давало безопасность и защиту, находится в прошлом (где однажды оно «наполняло кувшины»); теперь оно приходит в упадок и растрачивается в «изнуренных чертах». И в то же время нельзя построить никакой кровли, которая защитила бы детей настоящего и будущего. Тот же страх и тревога высказаны в стихотворении литературного критика Лили Серториус, которое было опубликовано в «Die Wandlung» в марте 1947 года:

Но одно хотела бы я построить: из блоков и осколков

Загончик, где потерянные дети,

Которым пока еще нужно спать, смогут согнуться и найти убежище,

Когда ночь придет со своими одинокими звездами.

Бездомность – это горькая жатва нового урожая:

Тихо фермер берет новое зерно и разбрасывает

В голое поле то, что он взял.

Дом, напротив, как трава, что сама себя пожинает,

Всегда одинаков ‹…›

Пустыми и как ясное вечернее небо

Стали поля. Без усилья

Однажды они понесут звезды, улыбающиеся и сверкающие,

В синий бархат ночи[133].

Что-то прервалось. «Дом, как трава, что сама себя пожинает», и никакая крыша не даст убежища, если она еще не построена – то есть до тех пор, пока ее каждый год должны «пожинать», подобно пшенице на поле. Чем сильнее нужда в убежище, тем полнее мрачное осознание, что постройка его невозможна. Часто такое желание убежища и защиты связано с желанием поглотить окружающую материальную вещественность – и таким образом стать с нею «одним», как будто в ходе метаболизма некоей архаичной космологии: