Есть два разных дара дыханья:
Дар вдоха и дар отпускания вдоха.
Один тебя давит, другой освежает;
Так волшебно чередуется жизнь (Шэфер)[134].
«Фуга смерти» – стихотворение, прославившее Пауля Целана. До сих пор оно остается его самым известным стихотворением. Выживший после войны выходец из румынско-немецкой еврейской семьи, большая часть которой была убита в нацистских концентрационных лагерях, Целан изначально опубликовал это стихотворение в сборнике стихов «Песок из урн», увидевшем свет в Вене в 1948 году. Оно также вошло в сборник «Мак и память» – собрание стихов Целана, опубликованное в Германии (1952):
Черное молоко рассвета мы пьем его вечерами
Мы пьем его в полдень и утром мы пьем его
ночью пьем и пьем
Мы роем могилу в воздушном пространстве
там тесно не будет[135]
За этим следует уже давно ставший нам знакомым образ: могила, пространство, которое окружает и держит тела – мертвые тела. Эта могила, однако, могила «в воздушном пространстве», могила в воздухе в небесах, даже при том, что это мы ее сами и сделали: «мы роем могилу в воздушном пространстве там тесно не будет». Возможно, «могила в воздушном пространстве» должна еще вызвать идею Luftmenschen («людей воздуха») – метафорическое обозначение евреев (которые якобы вели «неоседлое» существование) в немецкой культуре.
Желание лечь в защищенном месте и, однако, лечь «не тесно», без ограничений возникает в ответ на те опасные движения, что производятся по приказу человека, который «пишет когда стемнеет в Германию». Это приводит в движение и евреев, ибо они должны рыть себе могилы, когда им велят – в том же ритме дыхания: «а теперь играйте пускай потанцуют»:
В том доме живет господин он играет со змеями пишет
он пишет когда стемнеет в Германию о золотые косы
твои Маргарита
он пишет так и встает перед домом и блещут созвездья
он свищет своим волкодавам
он высвистывает своих иудеев пусть роют могилу
в земле
он нам говорит а теперь играйте пускай потанцуют[136]
Целан трансформирует фугу, музыкальную форму, основанную на повторах с вариациями, в принцип текстуальной композиции. Фраза «…могилу в воздушном пространстве там тесно не будет», где сочетается смерть и желание защиты, повторяется дважды – как змеи, с которыми играет человек из Германии. «Черное молоко рассвета» повторяется трижды. В конце волкодавы соединяются со змеями: человек «на нас выпускает своих волкодавов она нам дарит могилу в воздушном пространстве / он играет со змеями размышляет Смерть это немецкий учитель».
Стихотворение Целана обладает уникальной весомостью и силой, потому что оно использует – и трансформирует – два мотива, которые отчасти выполняли утешительную роль в послевоенные годы: мотив метаболической связи с окружающим физическим миром и мотив замкнутого пространства, дающего убежище. Они превращаются в мотив смерти, при том что сохраняют изначальное позитивное значение. «Молоко рассвета», «черное» и укрывающее пространство – это могила, которую «мы» – будучи евреями в немецких концентрационных лагерях – должны рыть для самих себя. Я не знаю ни одного другого текста, где отношение между движением, стремящимся уйти из-под контроля, и тоской по защищающему приюту было бы столь нераздельным – или столь круговым, и тем самым столь безнадежным. Никакого решения – никакой позитивной перспективы – нельзя найти ни в чем, кроме смерти. Парадоксально, одна лишь смерть предлагает освобождение – и укрытие – от убийства. Вот почему золотые волосы Маргариты не могут появиться без «пепельных волос» Суламифи. Стала ли смерть здесь выходом, выходом из мира, в котором нечего оставить – и, однако, выходом, за которым не ожидает никакая новая жизнь?
Ранние произведения Целана предлагают практически бесчисленные вариации на мотив «вместилища», регистрируя столько же различных оттенков эмоций. Плотная сеть ассоциаций и напряженностей – и лежащее в подоплеке отношение между желанием вместилища и желанием хоть как-то пережить ситуацию отклонения от предначертанного пути (или движение по избеганию контроля) – всегда в центре внимания поэта. Бокалы, чаши и кубки (Kelhe), эти вместилища для жидкости, которые преподносят, чтобы пить, появляются в большинстве его стихотворений из поздних 1940-х и начала 1950-х годов:
Скатерть время полощет к часу от часу,
ветер полнит сосуды,
море пищу выносит:
блуждающий глаз, оглушенное ухо,
рыбу, змею.
Скатерть время полощет к ночи от ночи,
надо мной проплывают флаги народов,
люди рядом со мной гребут в гробах к берегам,
и подо мной, как в Иванов день, звездит и небесит![137]
Бокалы, чаши и кубки вбирают в себя стихии природного мира, окружающего их. Они содержат в себе море и небо, воду и гремящие бури. И почти всегда они вызывают в воображении образы различных сосудов разных форм – таких, как «гробы», в которых «люди гребут к берегам». Однако все вместилища, любые емкости могут разломаться и выпустить то, что некогда вмещали:
Кто, как ты и все гвозди́ки, кровь, не монеты, расходует и смерть, не вино,
выдует стекло из ладоней моих для бокала себе,
выкрасит словом, не сказанным мной, в красный цвет,
вдребезги камнем далекой слезы разобьет[138].
Глиняный кувшин – быть может, один из любимейших образов Целана. В отличие от чаш, у кувшинов имеются животы, которые в себе что-то несут, и шеи, которые защищают жидкость внутри вместо того, чтобы подставлять ее текучую поверхность небесам. Будучи антропоморфными, кувшины принадлежат равно богам и людям. Иногда они просто объекты. А в другие моменты они – спутники:
За длинными столами времени
пируют кувшины Бога.
Они пьют глаза зрячих, пока не опустошат их, и глаза слепых,
сердца владычествующих теней,
впалую щеку заката.
Ну и могущественные же кутилы:
Пустое подносят ко рту как Полное
и через край не переливаются пенясь, как ты или я[139].
Кувшины могут выпить глаза. В то же время, будучи емкостями, кувшины могут быть тяжелыми и разбиваться[140]. Кувшины собирают, защищают и предлагают человеческим ртам элементы материального мира, но, кажется, у них есть и своя отдельная жизнь. В качестве «живых вещей» они могут получать человеческое и божественное благословение и становятся объектами созерцания[141].
Если в поэзии Целана кувшины так часто оживают, то моллюски и раковины принадлежат к материальному миру – миру кораллов, жемчужин, гальки и луны[142]. Они никогда не предают той твердой материи, которую содержат. Но даже те вместилища, что полны жидкости и плотности, – такие, как виноград, орехи и пузырьки, – также едва ли что-то из себя производят. Они остаются неочищенным и инертными – без всякого божественного благословения. «Корона», одно из наиболее известных ранних стихотворений Целана, представляет исключение. Здесь время «вылущено из орехов» на мгновение – но затем оно возвращается туда, откуда пришло:
Осень листья свои ест из моих рук: мы с ней дружим.
Мы время лущим из орехов и учим ходить:
Оно в скорлупу возвратилось[143].
И хотя емкости-вместилища собирают и конденсируют в себе материальный мир, они не делают то, что в себя вобрали, более доступным для людей. В особенности пустые вместилища – такие, как палатки, о которых мы знаем из повествовательной серии «Тора» (а также могилы, гробы, крепости и тюрьмы), – дают нам защиту, при том что отбирают у нас свободу нашего существования. И в той степени, в какой они отрицают такую свободу, они означают приближение смерти:
Ногу в лощину вдвинь, натяни палатку:
и вслед за тобою – она, сестра,
и смерть, выступив из глазной щели,
преломит с вами, встречая вас, хлеб,
и бокал возьмет, как и вы[144].
Вместилища-контейнеры не закрывают выход, но и не растрачивают то, чем наполнены; они нередко связываются с другими сосудами – теми, что формируют часть живого организма. Прежде всего это рот, а иногда и руки; рты и руки превращаются в бутоны и цветы – в утробы, сладострастье и биение сердца:
Мы пили жадными ртами:
это было желчью на вкус,
но пенилось, словно вино –
Я шел за лучом твоих глаз,
и язык лепетал нам о сласти…
(Он все также лепечет, лепечет.)
Тише! Шип все глубже вонзается в сердце;
он в тайном сговоре с розой[145].