После Аушвица — страница 26 из 48

Группа городских чиновников сидела за деревянными столами и записывала сведения о нас, но они не интересовались, откуда мы прибыли, куда нам нужно ехать сейчас или что будет с нашим будущим. С того момента, когда нацисты схватили нас, каждый момент нашей жизни контролировался, но теперь, похоже, некому было повернуть нас в нужном направлении.

Я была окончательно освобождена – и напугана.

«Именно сейчас начинается моя жизнь, – промелькнула у меня в голове мысль, – но я понятия не имею, что делать дальше».

– Куда нам надо идти? – спросила я маму.

Город выглядел серым и мрачным, даже в разгар лета, и люди спешно проходили мимо с опущенными головами.

Мама пожала плечами, нахмурившись.

– Давай попробуем к Розенбаумам, – сказала она, вспомнив про наших довоенных друзей.

Мы взяли нашу маленькую сумку и медленно пошли через весь город. Здания и каналы выглядели так же, но что-то существенное в атмосфере Амстердама изменилось. В последние годы войны жизнь голландцев была тяжелой, и большинство людей не интересовались проблемами немногочисленных возвращавшихся еврейских беженцев. Тогда об ужасах концентрационных лагерей и Холокоста знали еще далеко не все. Отношение некоторых людей можно резюмировать так: «Мы предоставили вам приют и заботились о вас в 1930-е годы. Но что вы делаете здесь сейчас? Что вы еще от нас хотите?»

В 1944 году нацисты объявили, что голландцы в возрасте от шестнадцати до сорока лет будут депортированы в Германию для принудительного труда. Это вызвало массовое возмущение и резкое увеличение числа простых людей, которые поддержали Сопротивление. В общей сложности треть всех голландцев, почти 500 000 человек, в конечном итоге трудились в Германии либо на принудительной, либо на добровольной работе.

Затем, зимой 1944 года, Амстердам попал во власть «голодной зимы». Южные Нидерланды были освобождены союзниками осенью 1944 года, но Амстердам и остальная часть страны оставались под немецким контролем.

В сентябре 1944 года голландское правительство в изгнании, базировавшееся в Лондоне, призвало к железнодорожной забастовке, чтобы остановить транспорт немецких войск и облегчить авиационную высадку союзников вблизи Арнема. Более 30 000 железнодорожников приняли участие в забастовке, но немцы продолжали управлять своими собственными военными эшелонами, и высадки союзников оканчивались неудачами. Из-за забастовки немцы решили наказать голландцев и прекратили поставки продовольствия. Запрет длился всего шесть недель, но даже когда он был снят, поставки не могли вернуться к норме, так как железнодорожная сеть оставалась поврежденной. Также прекратилась транспортировка угля с освобожденного юга страны, были отключены газ и электричество.

К зиме ситуация стала критической: люди рубили деревья на дрова и отправлялись в «голодные экспедиции» в деревни, где находили лишь цветочные луковицы. Более 20 000 человек умерли от голода.

Проходя по Амстердаму в то первое утро, мы ловили измученные, тяжелые взгляды мимо проходивших людей, поэтому, когда мы с мамой добрались до дома Розенбаумов, то постучали в парадную дверь в некотором замешательстве. Мы не знали, живут ли они еще там и будут ли рады нас видеть.

К счастью, нам можно было не волноваться. Мартин Розенбаум открыл дверь и с сияющей улыбкой воскликнул:

– Фрици Герингер!

Была еще одна причина, по которой Мартин выглядел столь счастливым в тот день. Несмотря на все страдания, принесенные войной, у Розенбаумов появилась одна замечательная новость. После многих лет неудачных попыток зачать жена Мартина Рози только что родила своего первого ребенка – маленького мальчика по имени Джон, которому было всего три дня. До войны Розенбаумы были заядлыми курильщиками, так что, возможно, годы жесткой аскезы пошли им на пользу. Рози все еще была в больнице, и мы с радостью согласились остаться на некоторое время, чтобы помочь с ребенком после выписки.

Мама узнала, что в отличие от многих возвращавшихся евреев мы можем переехать в нашу старую квартиру на Мерведеплейн. Благодаря папиной предусмотрительности это помещение все еще было зарегистрировано на имя женщины-христианки, которая формально являлась хозяйкой и квартиры, и мебели. Хотя сначала мы были слишком напуганы всем происшедшим, чтобы вернуться туда вдвоем, и были очень благодарны Розенбаумам за их любезное предложение пожить у них. (Кстати, я обожала их чудесного мальчика, который потом вырос и стал прекрасным человеком и надежным другом.)

Мама сразу же увидела, что даже Розенбаумам не хватает еды и топлива, и она захотела узнать, сохранились ли наши старые спрятанные запасы. После того как мы поселились у наших друзей, мы отправились на поиски Рейтсма – семьи, которая укрывала нас, когда нагрянули нацисты. Как и Розенбаумы, они все еще жили в Амстердаме и были рады видеть нас. Госпоже Рейтсма было предложено сделать эскизы почтовых марок в память об освобождении от нацистов, а их сын Флорис поступил в Амстердамский университет. Они рассказали, что от наших продовольственных запасов ничего не осталось: они съели их сами, чтобы пережить военное время. Не то чтобы еда была очень вкусная. «Даже шоколад пропах нафталином, – говорила миссис Рейтсма, – но мы не обращали внимания».

«Я просто счастлива, что кто-то смог воспользоваться этими продуктами», – ответила мама.

16Снова в Амстердаме

Через несколько дней после нашего возвращения в Амстердам в дверь к Розенбаумам постучали. Я открыла и увидела на пороге Отто Франка. Он выглядел спокойным, но все таким же худым, как во время нашей последней встречи на борту одесского корабля. Я впустила его и проводила в комнату, где сидела мама. Она улыбнулась, но он явно не узнал ее.

– Мы встречались раньше, не так ли? – спросила она. – В поезде.

Он нахмурил брови на мгновение, как будто пытался что-то достать из глубины своей памяти. Затем покачал головой.

– Извините, я не помню, – сказал он. – Я узнал ваше имя в списке выживших. Я пытаюсь выяснить, что случилось с Марго и Анной.

Отто сел рядом с мамой, и они долго разговаривали, пытаясь укрепить уверенность друг друга в том, что мы воссоединимся с нашими семьями.

Через несколько недель мы поняли, что пришло время переезжать домой, даже без папы и Хайнца, и мама забрала ключи от нашей квартиры. Когда я оказалась на площади Мерведеплейн и поднялась по ступенькам в квартиру, меня поразило чувство возвращения в прошлое. Мама вставила ключ в замок и открыла дверь: перед нами предстала гостиная, со всей нашей мебелью, но безжизненная. Стулья стояли в том же положении, как будто мы только что встали, и те же шторы висели на окнах, ожидая, что вот-вот кто-то придет домой и задвинет их.

Я протянула руку и дотронулась до отметки на стене спальни, где папа отметил мой рост. Снаружи доносились голоса игравших детей.

В ту ночь я услышала, как подъехала машина и хлопнули двери, и я была уверена, что это папа и Хайнц вернулись домой. Но голоса стихли во тьме, и у меня появилось чувство странного головокружения, будто все перевернулось с ног на голову.

В конце концов, я заснула с мечтами снова увидеть отца и брата, и впервые после отъезда из Аушвица мне снились ужасы лагерей. Во сне передо мной появилась бездонная черная дыра, которая росла и росла, пока не поглотила весь мир – и я разбудила маму лихорадочным криком.

В последующие недели жизнь приняла форму нормального существования, хотя все в корне изменилось.

Мы с мамой делали все, что могли, для выяснения судьбы папы и Хайнца, но ситуация была хаотичной. Все искали свои семьи. Мама даже разместила в газете объявление в надежде получить хоть какую-то информацию, но никто не откликнулся.

Как главе семьи, маме нужно было содержать нас и платить за аренду квартиры в Мерведеплейн. В течение первых нескольких месяцев после нашего возвращения моя мать научилась делать ремни из кожи, которая осталась от отцовского бизнеса. Я часто возвращалась домой и видела разложенные по всей квартире куски кожи, готовые к сшиванию. В начале заказы шли хорошо, и мама даже подумывала об экспорте, но в итоге продавать стало труднее – заработать на жизнь не получалось. Мама начала искать другое дело. Раньше она уже продемонстрировала свою удивительную способность к адаптации и жизнеспособность и сделала это снова. Она согласилась работать секретарем у Мартина Розенбаума на его фабрике галстуков.

Так же, как ей когда-то пришлось учиться готовить, штопать и делать ремни, теперь ей нужно было научиться печатать – и это тоже оказалось трудным искусством.

– Эви, – вздыхала она, приходя вечером домой. – Когда я только наловчусь в этом?

Ее сумка была набита пачками бумаги с сотнями опечаток.

– Мне нельзя показать им, насколько плохо у меня получается, – говорила она и клялась, что будет практиковаться и совершенствоваться.

Теперь я подозреваю, что ее коллеги, скорее всего, имели некоторое представление о ее изначально довольно низком уровне производительности.

Я тоже занялась новым делом – созданием цветочных узоров на маленьких деревянных брошках. В какой-то момент у меня даже был заказ на 600 штук.

В дополнение к маминой зарплате мы взяли двух женщин-постояльцев, которые тоже были еврейскими беженцами. Одной из них была Труда Хайнеманн, из издательской династии.

Жить в нашей квартире с двумя незнакомыми женщинами было странно, но опять же, меня не интересовало возобновление нормальной жизни. Несмотря на это мама решительно не позволяла мне сидеть и хандрить. Когда мы еще жили у Розенбаумов, она написала директору Амстердамского лицея и рассказала об обстоятельствах моей жизни. Хотя я пропустила значительный период в учебе, мама попросила, чтобы мне разрешили вернуться и закончить школу – это было необходимо для моего будущего. Директор, доктор Ганнинг, согласился. Мама сказала, что я начну заниматься в конце августа.

Помимо наших усилий по обустройству повседневной жизни, значительную часть времени занимали отчаянные попытки узнать, что случилось с папой и Хайнцем. Все больше и больше людей возвращались из разных частей Европы, и весь город был облеплен объявлениями с просьбой предоставить информацию о пропавших близких. Мама тревожно просматривала списки Красного Креста, но ничего не находила.