После Аушвица — страница 29 из 48

Я рассказывала ему о голоде, холоде и страхе смерти. Я рассказывала о грязи, болезнях и жестокости эсэсовцев. Я говорила всю ночь напролет. Я показала ему татуировку на моей руке и рассказала, при каких обстоятельствах мне ее сделали, и даже рассказала ему о веревках, которые мы должны были плести, и как я боялась не выполнить норму.

Какое тяжкое бремя возложила я на маленького мальчика! Я ни с кем никогда не говорила об этом, но ему, возможно, открылась, потому что он был ребенком. Кажется, я почувствовала, что он слишком мал, чтобы вникнуть в смысл того, о чем я рассказываю. Этот эпизод доказывает, что я все еще оставалась физически и эмоционально хрупкой, и теперь мне понятно, что это была глубокая депрессия. До середины 1946 года меня держали на строгой диете, допускавшей только мягкую пищу, например макароны и рис, чтобы позволить моей истощенной пищеварительной системе восстановиться. Мои десны кровоточили, а тело было слабым и анемичным. Ночью меня до сих пор мучили кошмары о лагерях; днем я часто плакала и кричала на маму в приступах ярости.

Возможно, маме приходилось отстраняться от этих эмоций, чтобы удерживать от распада то, что осталось от нашей семьи, особенно когда мы вернулись в Амстердам. Если бы она поддалась собственной печали и чувствам невосполнимых потерь, я уверена, что мы бы рухнули в темную пропасть, из которой, возможно, никогда не выбрались бы. Очевидно, мы неправильно понимали друг друга. В то время я удивлялась, почему она выглядит такой веселой. Иногда я приходила домой и видела, что она продолжает делать ремни, насвистывая и напевая. На это я жаловалась в письмах моим родным в Англию.

«Я не довольна Флер. Она одержима работой, но не работой по дому – а изготовлением ремней. Сейчас она режет, свистит и поет – это сводит меня с ума. Вы же знаете, она никогда не была музыкальной».

В дополнение к этому суровому суждению я добавляла, что моей матери также не хватает способности любить. «Хуже всего то, что Флер недостаточно нежная и любящая», – жаловалась я им.

«Она говорит, что ты, бабушка Хелен, тоже не была такой – и что мне это не нужно. Но это совсем, совсем неверно. Мне это очень нужно. Мне нужно много любви. Я очень эмоционально зависимая и любвеобильная девушка».

Мама, должно быть, читала мое письмо к бабушке, потому что она в то время тоже написала им:

«Что ты скажешь по поводу ее слов обо мне? Это не так уж и плохо, но она хочет сидеть на коленях и обниматься, а я не могу этого делать. Мне нужно идти на работу. Очевидно, ей нужно много любви и внимания… На днях я сидела, делая ремни, а Ева играла что-то на граммофоне, и я – как всегда – вспоминала прошлое. Я вдруг почувствовала, что моя предыдущая жизнь была просто сном – и что я всегда жила только с Евой и что мне только приснилось, что у меня были муж и сын. А потом я в отчаянии плакала, потому что мои воспоминания уже не реальны. Я просто не могу поверить, что у меня была другая жизнь».

Я понятия не имела, что на самом деле чувствовала мама. Мне так грустно осознавать это сейчас, когда уже слишком поздно: мы обе были так несчастны, что не могли поделиться нашими чувствами и утешить друг друга.

Тихий, сдержанный и вдумчивый, Отто Франк играл большую роль в нашей жизни. У него было над чем размышлять: после долгой борьбы в поисках издателя он опубликовал «Дневник» Анны Франк в Голландии в 1946 году. Вскоре после этого жизнь Отто была поглощена организацией иностранных публикаций и переводов – и, как только вышло американское издание, наблюдением за международным восприятием.

Так что я всегда буду благодарна ему за то, что он заботился о моем будущем, когда все еще не понимал, что его собственные дочери никогда не вернутся домой. Как человек, потерявший ребенка, моя мать могла сидеть с ним, спрашивая совета. Часто этот совет включал в себя то, как она могла поддержать меня и помочь мне с моими проблемами.

Как и всегда, Отто сделал все возможное, чтобы помочь мне. Он организовал для меня поездку в Париж со своим младшим братом Гербертом, а затем с ним же в Лондон на Всемирную конференцию прогрессивного иудаизма.

Лондон стал для меня откровением. Мы все смотрели на него как на маяк свободы и возможностей, но когда я приехала, то обнаружила разрушенный войной город с разбомбленными зданиями, урезанными продовольственными пайками и малой долей утонченности в сравнении, например, с Веной. Тем не менее я любила лондонское чувство растворенности в толпе, жизнерадостный непокоренный дух его жителей и почти слышимый гул продвижения города вперед, в будущее. Не было никакого застойного великолепия старой имперской Европы.

Пять дней я жила в великолепном высоком белом таунхаусе рядом с Риджентс-парком и была увлечена одной еврейкой из рода Мэри Монтегю, с которой мы пили чай и ходили в дорогие клубы.


Мне очень понравилась поездка, но как сейчас помню, что одним утром я проснулась и обнаружила кровь от моих десен на белоснежной простыне, которая стала розовой. В то время я уже страдала от застенчивости и неуверенности в себе, что преследовало меня в течение многих лет. Вместо того чтобы объяснить причину происшедшего, я решила потереть простыню апельсином из корзины с фруктами, чтобы попытаться удалить пятно – но неудивительно, что это только усугубило ситуацию.

В конце концов, я развернула простыню так, чтобы пятно оказалось со стороны ног, и надеялась, что никто не заметит.

После нашей поездки в Лондон Отто посоветовал моей матери отвезти меня в Швейцарию, а потом встретиться с ним. Оглядываясь назад, я понимаю, что они очень привязались друг к другу. Даже моя бабушка, которая приезжала к нам в Амстердам на несколько месяцев, прекрасно поняла это. Она сказала маме, что, учитывая разрыв в семнадцать лет, Отто по ощущению был более близок к бабушкиному возрасту, чем к маминому. Однако в то время я ничего этого не видела и понятия не имела об их развивавшихся отношениях.

По совету Отто, мы с мамой отправились в Альпы. Я млела от восторга снова оказаться в горах, но ненавидела вечерние мероприятия. Мама заставляла меня ходить на танцы. Она твердо вознамерилась не позволить мне вести жизнь одиночного неудачника, но я ненавидела отплясывать на танцполе, попадая в объятия швейцарских солдат, которые всегда носили плотную шерстяную военную форму и обильно потели.

Тем не менее эта поездка принесла мне некоторое облегчение – но в Амстердаме вернулось то же тяжелое чувство депрессии.

Вопрос состоял в том, что я буду делать со своим будущим? Как моя мать упоминала в начале своего письма ко мне в день моего пятидесятилетия, я не была «блестящей ученицей» и не интересовалась чтением или правописанием. Несмотря на то что я усердно потрудилась, чтобы окончить лицей, и получила отличные оценки, моя травмированная психика не могла выдержать мысль о дополнительных трех или четырех годах в лекционной аудитории университета, проведенных за изучением малопонятных академических предметов.

Время в Аушвице, а затем на Украине вселило в меня беспокойство. Амстердам теперь казался маленьким серым городом, где все знали о делах каждого и темп жизни был чрезвычайно медленным. «Я не хочу здесь оставаться, – писала я бабушке с дедушкой. – Это самая отвратительная страна в мире».

Мне очень стыдно перечитывать эти слова. Нидерланды сейчас очень близки моему сердцу, и, как можно видеть в предыдущих главах, мы были очень счастливы там до оккупации. Но в те годы, после войны, все казалось мрачным. Как и многие люди, я пережила опыт, который не позволял мне вернуться к прежней жизни. Мне нужно было выйти в мир и начать жить по-новому – но я понятия не имела, что это влечет за собой.

Мама вспоминала в своем послании ко мне: «Какую профессию нужно было выбрать? Я убедилась, что у тебя есть художественные способности, но в то же время ты технически мыслишь. Поэтому я подумала, что профессия фотографа – хороший выбор, и ты согласилась».

Это была хорошая идея, и первоначальное предложение исходило от Отто. Он был заядлым фотографом-любителем до войны и имел обширную коллекцию семейных фотографий, сделанных фотоаппаратом Leica. Теперь, когда он знал, что Эдит, Марго и Анна погибли, он забросил свое хобби и не пользовался камерой.

В нашей семье я всегда была «практичной», а Хайнц был «творческим», но Отто увидел, что я по-своему талантлива. Он не только предложил мне профессию, но и помог организовать стажировку в студии Херенграхт – и отдал свою драгоценную камеру Leica для работы. Этот фотоаппарат – часть истории, и я дорожу ею.

Во время последнего учебного года я совмещала дневную работу в студии с занятиями в лицее. Студия в основном делала слайды с изображением произведений искусства и архитектурных памятников. Мой рабочий день по большей части проходил в темной комнате, но я обнаружила, что мне нравится сочетание художественного видения, необходимого для поиска и кадрирования снимка, смешанного с научными знаниями о свете, диафрагме и технике проявления фотографии.

Что еще более важно, я была полностью занята. Свободные часы между школой и сном были мне ненавистны; я никогда не могла погрузиться в чтение книги, и общение редко отвлекало меня от сознания потери папы и Хайнца. Время от времени, помнится, я получала удовольствие от посещения бара в нынешнем районе Красных фонарей в Амстердаме; там я наблюдала за тем, как американские моряки учили местных девушек танцевать свинг и джайв. Это было нечто особенное!

Еще один случай развеселил меня. Мама пригласила израильского солдата из еврейской бригады домой на пятничный ужин, но молодой человек не пришелся ей по вкусу, так как грубо положил ноги на журнальный столик и спросил, что же подадут из еды. Это разрушило мамины надежды на будущего зятя; но был еще один юноша, который, по ее мнению, мог бы соответствовать требованиям.

Хенк был сыном знакомой семьи из синагоги, и его очаровательная улыбка и веселый нрав покорили меня. Хенк пригласил меня на несколько свиданий, и наши отношения переросли в нечто более серьезное.