После десятого класса. Под звездами балканскими — страница 21 из 56

— Товарищ капитан, Василий Кузьмич, ведь я же врал, трепался. Ведь ничего такого не было.

— А кто тебя тянул за язык?

— Ну вот же конверт. Ее новый адрес, о нем я не знал, тоже Васильевский остров, но только Пятая линия, и я вчера по ней проходил…

Долго меня отчитывал политрук. Я со всем согласился. Потом пришел комбат и тоже пилил меня, и наконец отпустили до ночи.

Как назло, не было попутных машин. Наконец взобрался в кузов какой-то полудохлой полуторки. При въезде в город мотор у нее безнадежно скис.

…В большой мрачной комнате с обвалившейся на потолке штукатуркой стояли пустые железные койки, валялось какое-то тряпье. Не то женщина, не то старуха (вся в черном, плоская, она была словно тень на стене) вспомнила Ольгу… Вспомнила. Ее в марте эвакуировали на Большую землю, но куда — никто не знает.

Брел обратно по темным улицам, меня останавливали патрули, проверяли документы и говорили:

— Идите.

Обратно на позицию я вернулся пешком. Не хотелось ехать ни на трамвае, ни просить подвезти шоферов.

Теперь никуда с позиции уходить не хочется. По душе ползает большой черный червяк.

Когда расчеты засыпают в своих землянках, я прихожу в орудийный котлован, сажусь на снарядный ящик и смотрю на пушку. Червяк начинает шевелиться все медленнее и медленнее, замирает на время, и какие-то другие томительные мысли, сумбурные и неясные, заполняют голову.

ОПЕРАЦИЯ «КОЗА»

1

Более трех месяцев не прикасался к бумаге. Что записывать? Для чего записывать? Кому это нужно? Ну, а потом события развернулись так, хоть роман пиши.

Интересно, как рождается человеческая мысль? Из чего она возникает? Почему много людей, допустим, думают об одном и том же, а додумывается только один?

Сколько ломал голову над тем, как приспособить нашу пушку для стрельбы по высотным самолетам самостоятельно, без ПУАЗО! Никак не выходило.

Иногда, перед тем как заснуть, вдруг в голове проскакивала мысль и исчезала, даже ахнуть не успеешь. Несколько раз она становилась вроде как яснее, и я думал, с утра займусь… А утром голова оказывалась пустой, как стреляная гильза. Конечно, хранить мысль в уме — это все равно что держать в пригоршне дым. В изголовье у меня полевая сумка, там карандаш и бума га.

Однажды ночью проснулся от мысли, что задачку можно решить. Словно искра в голове затлела. Лежал затаив дыхание, следил за огоньком, боясь шевельнуться и задуть ненароком. Вскочил. Черт подери! Ведь конструкция прицела нашей пушки позволяет превратить его в прибор, вырабатывающий хотя бы приближенные данные для стрельбы по высотному самолету самостоятельно, автономно! Тогда батарея сможет защищать себя от налета одиночных самолетов одним орудием, ведя остальными огонь по главной цели.

С утра обложился инструкциями, баллистическими таблицами, чертежами и стал проверять, правильно думаю или нет. Потом пошел на орудие и на месте прикинул еще раз. Все должно получиться. Конечно, лучше бы переделать прицел, но этого никто не позволит. Да и потом, вся соль в том, чтобы, ничего не переделывая, дать возможность отдельным орудиям вести самостоятельный огонь по высотным целям.

Мужик что бык —

Втемяшится в башку

какая блажь,

Колом ее оттудова

Не вышибешь никак.

…Рвались на позиции снаряды. Мы палили по бомбардировщикам и истребителям, они швырялись в нас бомбами и прочесывали из пушек и пулеметов. Я метался по позиции, выполнял свои обязанности, а голова была занята только мыслями о прицеле.

Комбат объявил мне выговор за плохое содержание матчасти. Он в стволе четвертого орудия обнаружил грязь и приказал командиру его пропыжевать.

О моей идее он знал, но отнесся к ней недоверчиво и посоветовал написать в артуправление. А я ответил, что сначала все нужно проверить самим на практике. Он сказал, что никаких самовольных изменений в орудийном прицеле не допустит. Я его успокоил, заявив, что изменений не будет, а только дополнения, ничем не влияющие на техническое состояние и работоспособность прицела.

До глубокой ночи я сидел в своей землянке, вырезая ножницами из дюраля кассеты, куда должны вставляться графики и таблицы, по которым орудийный расчет мог непрерывно получать исходные данные для стрельбы по высотному самолету.

Хорошо, что невдалеке от нас грохнулся «Мессершмитт-110», и дюраля у меня было сколько угодно.

Сидел, работал, забыл обо всем. В открытую дверь землянки доносились дружное кряхтенье и гулкие удары. Это расчет четвертого орудия длинным шестом пробивал через весь ствол пыж — деревянный чурбак, обмотанный тряпками. Прогонять пыж нужно несколько раз. После такой работы с непривычки у орудийных номеров распухают кисти рук.

Увлеченный своей работой, я не обратил внимания па то, что уж слишком долго пыжуют ствол. Взглянул на часы — был первый час ночи. Потушил коптилку и вытянулся на нарах, все думая о прицеле…

Возле землянки послышались шаги, тяжелый вздох, и кто-то постучал в дверь. Вошел командир четвертого орудия младший сержант Кононов и произнес мрачным голосом:

— Товарищ младший лейтенант… я орудие заклинил.

Я сел, потряс головой, ничего не понимая. Зажег коптилку. Кононов стоял передо мною опустив плечи, и губы его вздрагивали.

— Как заклинил?

Оказывается, комбат им приказал пропыжевать ствол. Пыжа не было. Решили изготовить сами. Срубили недалеко от позиции сухую яблоню, выстрогали из нее чурбак и сделали его точно по калибру орудия, обмотали тряпками и засунули в ствол. По патроннику пыж прошел легко, а как влез в нарезы канала ствола заклинился намертво. Во-первых, яблоня — дерево твердое и плохо сжимается, во-вторых, диаметр пыжа должен быть меньше калибра ствола. Вымотавшись до изнеможения, расчет решил выбить пыж обратно с дульной части. От сильных ударов конец шеста раскололся. Тогда расчет из той же яблони вырезал длинный чурбак и погнал его с дула в ствол, чтобы с его помощью выколотить пыж. Когда чурбак уперся в пыж, шест сломался. Запасных шестов не было. Орудие оказалось выведенным из строя, и Кононов понимал, чем это пахнет.

Я долго ругал его за то, что не посоветовался ни со мной, ни с более опытными командирами орудий. Он стоял опустив руки, со всем соглашался и думал, наверно, о другом.

Я тоже кое-чему в жизни уже научился и тоже задумался. По долгу службы я сейчас об этом должен доложить командиру батареи. Из деревьев, растущих на Пулковской высоте, нормальный шест не сделать: они кривые и все покалечены осколками. Придет рассвет, полетят самолеты, а орудие небоеспособно. И если раздуть это дело, многих по головке не погладят.

Я решил вышибить этот кляп выстрелом. Заложить холостой патрон и долбануть.

— Разорвет пушку, — пробормотал Кононов.

— Ничего. На снаряде два медных ведущих пояска врезаются в нарезы, и вес больше, чем у твоих чурбаков.

Пришли к орудию, расчет загнали в землянку, вытащили из патрона снаряд, подняли ствол повыше и выстрелили.

Отродясь такой вспышки не видел. Это тряпки, пропитанные маслом, и щепки горели.

Выскочил комбат в одной рубахе, я доложил, в чем дело. Он ругался недолго, видимо, здорово спать хотел.

Целый день, с утра до вечера, я монтировал прицел на четвертом орудии. Командир батареи ходил по позиции и неодобрительно посматривал на меня. Капитан Луконин долго расспрашивал, не испорчу ли я пушку. Я объяснил, что никакой порчи не будет и что это обыкновенная рационализация, к которой призывают во всех газетах.

Со следующего утра я стал обучать расчет стрельбе с этим прицелом. Ребята толковые, все быстро поняли, но тренироваться пришлось весь день. Номера, работающие на прицеле, должны были действовать и быстро и плавно, так как в результате их работы поворачивалась прицельная труба, а при резких поворотах ее наводчик терял цель.

На закате в небе появился «Мессершмитт-109».

В целях экономии боеприпасов решение на открытие огня по одиночным самолетам, летящим вдоль фронта и не прорывающимся к городу, отдавалось на усмотрение командиров батарей: можно было стрелять, можно и пропустить, смотря по обстоятельствам.

Командир батареи сидел на горбу своей землянки и грыз травинку. Заметив самолет, он мне крикнул:

— Ну-ка, стукни по нему раза три! Посмотрим, как получается.

Я подал команду. Расчет засуетился. Ствол орудия поднялся к небу и плавно пошел следить за самолетом. Грянул выстрел, второй, третий. Возле «мессершмитта» один за другим появились черные клочья разрывов, и он изменил курс. А это значит, что снаряды разорвались недалеко от самолета и летчик испугался.

Было довольно прохладно, а я вспотел, аж гимнастерка прилипла к спине. Получилось! Получилось то, о чем думал и представлял только в мыслях!

Командир батареи покрутил головой и заметил, что не так уж плохо легли снаряды, вот только не знаем, как по дальности, а по направлению, ей-ей, неплохо.

На расстоянии в пять-шесть километров мы всё видим в одной плоскости, не чувствуем глубины пространства.

Дальномерщики доложили, что были недолеты, но величины их они определить не успели. Я позвонил на соседнюю батарею, спросил, наблюдали ли они нашу стрельбу. Те ответили, что были изрядные недолеты.

Ну что ж, этого надо было ожидать. Ведь только высота самолета определялась дальномером, а скорость и курсовой угол — на глаз. И я не собирался придумать придел совершеннее существующих приборов. Это был просто выход из безвыходного положения. Стрелять по самолету, атакующему батарею, по приближенньш данным все-таки лучше и надежнее, чем наобум.

Опустилось солнце. Выпала роса. Завтра будет летная погода. Для нас, зенитчиков, ее лучше называть налетной. Я ушел с позиции и сел на краю противотанкового рва. Очертания города па горизонте погружались в сиреневую дымку. Курил, смотрел на отражение первых звезд в ручье, что течет по дну рва, и думал о том, что такое счастье. Руки у меня дрожали, и курить хотелось непрерывно.

Кажется, Андрей Болконский сказал, что счастье — это быть здоровым и чтоб не мучила совесть. Наверно, это правда. На здоровье я не жалуюсь, но и не надеюсь — в любую секунду я могу стать калекой: рядом за горкой враг, и он стреляет… Совесть? Я ничего никому плохого не сделал. Были, конечно, промахи, неудачи, но служу и воюю не хуже других. Разве это счастье? Кругом несчастье. Оно длится уже год. Но я же не виноват в этом, не виноваты и мои товарищи… Но кто же виноват? Виновного найти всегда можно, но от этого беда легче не станет. Мы прижаты к стенам Ленинграда, в нем умерли и умирают женщины, дети. Враг гуляет на развалинах Севастополя. Враг катится к Волге. Над всей страной висит огромное несчастье. Оно легло на всех, и, значит, всех нас должна мучить совесть. Но ведь никто об этом не говорит. Как? А капитан Луконин, когда в зимнюю ночь выдавил с горечью: «…А мы хлеб жрем. Вояки!» А почему мы часто бываем злыми и раздраженными, даже друг на друга? Потому, что нас мучает совесть. Ведь никто, кроме нас, не обязан и никогда не будет защищать нашу Родину от врага. Значит, мы еще не сделали всего того, что надо сделать, чтоб оградить Родину, свой дом, свою любовь.

А есть ли вообще в жизни счастье? Был ли я счастлив когда-нибудь? Не путаем ли мы счастье с радостью? Я был рад, успешно сдав экзамены в школе, а потом в институт. Я шел, нет, летел над деревянными тротуарами предутреннего Камска после первого поцелуя с Лялькой… Я торжествовал, когда охваченный пламенем бомбардировщик с воем вонзался в землю или когда взлетал в небо черный столб дыма от взорванного нами склада мин, но я не был счастлив. Вот и сегодня я доволен и недоволен, я озабочен, как сделать прицел лучше. Ведь о нем я думал почти год! И он получился. Мои мечты и мысли воплотились в явь. Меня тревожит, что делать дальше, но, кажется впервые в жизни, я увидел проблеск настоящего счастья. Я что-то сделал новое, пусть маленькое, но мое. Мое для людей… Фу ты, какая холодная ночь, и роса обжигает, как крапива! Крикнуть, что ли, чтоб принесли шинель или ватник? Лучше пойду сам. До рассвета уже недалеко.

С тех пор в обязанности расчета четвертого орудия вменили во время стрельбы по группам самолетов следить и за небом в нашем тылу, чтоб не зашел «рыбак», и, наметив его, переносить на него огонь самостоятельно.

2

Все мы ходим очень встревоженные. На душе тягостное ожидание беды. Вот боец с котелком кипятку возвращается с кухни. Он не пригибается, не боится обстрела, его движения спокойны и уверенны, но чувствуется, что все в нем сжалось в комок. Он озабочен. Он очень встревожен.

С рассвета до темноты идет пальба. Противник стреляет редко, но ритмично целый день. Снаряды летят в разных направлениях. Большинство тяжелые и дистанционные. Они разрываются высоко в воздухе и особенного вреда нам не причиняют. И от этого становится еще тревожней на душе.

Была бы артподготовка, все было бы ясно; противник начал наступление на нашем участке.

Часто бывают огневые налеты, когда несколько дивизионов обрушивают свой огонь на ту или иную цель. Это будни войны. То мы у них обнаружим скопление техники или живой силы и внезапным артиллерийским налетом смешаем все с землей, то противник сделает то же самое.

А сейчас во всех направлениях летят снаряды. Мы узнаем по звуку калибр и тип орудий. Наша артиллерия молчит и не вступает в контрбатарейную борьбу. Это понятно. Противник по городу не стреляет, батареи, выделенные для этого, сейчас молчат.

Эти батареи крупнокалиберные, многие установлены на железнодорожных платформах. Построив неизвестные нам ответвления путей, противник часто меняет позиции и открывает огонь внезапно и сразу на поражение, то есть без пристрелки. Точность тут не нужна. По такой цели, как трехмиллионный город, промахнуться невозможно. Враг молотит по жилым кварталам, где не стоит ни одной пушки и, может, нет ни одного солдата. И промахов нет: упал снаряд на улице — повредил мостовую и убил нескольких прохожих. Врезался в дом — уничтожил его со всеми обитателями. Нащупать эти батареи очень трудно, и наши контрбатарейцы знают пока одно сильное средство. Нм известно расположение вражеских штабов, и в ответ на обстрел города они начинают бить по штабам.

Нервы у штабников не выдерживают, и они приказывают своим батареям перенести огонь с города на позиции наших контрбатарейцев. А те, невзирая на обстрел, все бьют и бьют, и все больше и больше вражеских батарей обрушивают на них свои снаряды.

На наших контрбатарейцев со стороны жутко смотреть. Кипит земля, взлетают черными шапками пыль и дым. Как в ознобе, дрожит почва, мечется разодранный в клочья воздух, кажется, что уже ничего живого на огневых позициях не осталось… Но сверкает пламя, и сквозь грохот разрывов доносятся выстрелы. В бинокль можно различить, как в дыму снуют люди, носят ящики со снарядами и выволакивают раненых.

Нам это кажется невероятно страшным, потому что мы во время обстрелов, если в воздухе нет противника, забиваемся в щели, как тараканы, и сидим, не высовывая головы.

Но наверно, такую же картину представляют наши позиции, когда мы бьем по самолетам, а они нас бомбят. В этом случае мы не имеем права прятаться. Это наш бой. И наши позиции превращаются в ревущее месиво земли, огня, людей и железа.

Но сейчас авиация противника не показывается. Изредка по горизонту проползет разведчик — «костыль». Только летят во всех направлениях снаряды, и большинство из них рвется в воздухе. Это воздушные реперы — вспомогательные ориентиры для пристрелки. Ясно, что идет пристрелка новых батарей по всей местности от Пулкова до южных окраин города. Враг затевает что-то очень серьезное.

Пал Севастополь. Враг перетаскивает тяжелую артиллерию из Крыма под Ленинград. Вот она и обживается на новом месте. Луконин нам сообщил, что командование немецкими войсками под Ленинградом поручено «мастеру по штурмам» фельдмаршалу Манштейну.

Мы стоим под Пулковской высотой. Снаряды проносятся над нами и рвутся далеко. Один только брякнулся перед нашей позицией, на самом склоне высоты. Видно, ихние артиллеристы ошиблись в прицеле или заряде. А мы как раз на этом склоне высоты — наиболее безопасном месте — построили землянку, просторную, крепкую, в три наката, как дзот, и поселили в ней девчат из штаба и наших батарейских Веру и Капу.

За время пристрелки противник высадил кучу снарядов, нашей батарее никакого урона не нанес, но вот шальной снаряд — и Капа пострадала.

Она у нас с весны, служит поваром. Ей лет двадцать, чуть постарше Веры. У Капы круглое смешливое лицо с ямочками па щеках и карие глаза, такие озорные, что под их взглядом становится щекотно. Она ужасная чистюля, и мы не могли понять, как это она ухитряется ходить по траншеям в ослепительно белом переднике. Случайно я раскрыл эту тайну.

Это было еще весной, на рассвете. Накинув на плечи шинель, я вылез из землянки и направился к противотанковому рву. Был заморозок, трава хрустела под ногами, я брел, стуча зубами и с трудом продирая веки. На краю рва я остановился и вытаращил глаза, ничего не понимая — сплю или рехнулся… Крик Капы привел меня в сознание:

— Ну чего уставился? Не видал, что ли?

Она стояла на дне рва голая по пояс, закрыв руками грудь, от ее мокрых розовых плеч поднимался пар. Под ногами, в обрамлении кружевного тонкого льда, звенел ручей. На заиндевелой траве стоял таз с бельем. Значит, каждое утро, пока мы еще дрыхнем, Капа, как утка, плещется в ручье.

Пробормотав что-то, я повернул обратно, а Капа крикнула:

— Постой, куда ты? Покарауль, мне домыться надо. Черт вас так рано поднял. Да не пяль глаза!

Я отвернулся, стоял, пораженный видением, вспоминая рассказ моряка о женщине в каске, вышедшей из воды с ребенком на руках. Думал о том, что самые лучшие залы и здания мы украшаем изображениями женщин, что символом красоты — Венерой, рожденной из морской пены, грезят художники всех времен и народов.

Капа крикнула:

— Все. Спасибо. Иди! Теперь я стираться буду. Да поспеши, ко рву-то не из-за меня пришел так рано!

Вот языкастая!

Свою полевую кухню мы окопали тоже недалеко от землянки девчат.

И вот 250-миллиметровый чурбак грохнулся перед нашей позицией. С тяжелым дробным стуком падали комья земли, оседала, расплываясь, черная туча. Мы зажмурились, боясь увидеть развороченные бревна землянки.

И вдруг из этой тучи выскочила Капа, держась обеими руками за бедро. Лицо ее было белее передника, она пронзительно визжала:

— Старшина, я раненная!

Старшина охнул, выскочил из траншеи, подбежал к Капе, когда она была уже посредине позиции, стал торопливо осматривать и ощупывать, поднял юбку, и мы увидели огромный, в две ладони, кровоподтек.

Вслед за Капой из тучи выскочила Вера Лагутина, оттолкнула старшину, прокричала ему в лицо что-то злое и потащила Капу обратно.

Туча рассеялась, мы, увидев здоровую воронку между кухней и землянкой девчат, захохотали.

Старшина было сунулся в землянку, но вылетел оттуда, как от прямого удара в челюсть, пожал плечами, не обозлился, прошел на кухню, вернулся и велел Бекешеву заняться приготовлением обеда. А про Капу сказал, что она ревет навзрыд и утверждает, что старшина ее публично опозорил.

Оказывается, Капа была на кухне. Осколок снаряда длиною в локоть и толщиною в руку пробил полутораметровую толщу земли, бревенчатую стену, перешиб колесо у кухни, рикошетил от другой стены и, обессилев, ударил Капу. Она была еще необстрелянной и даже не присела. Это ее спасло. Иначе осколок угодил бы ей в голову. Отделалась сильным ушибом.

Вера нажаловалась замполиту. Он ходил по траншеям, ругался и обзывал нас жеребцами. Но он был не прав. Когда снаряд разорвался, мы решили, что девчатам хана. Потом из дыма выскочила Капа и кричала. Мы же знаем, что порой даже смертельно раненные сразу не падают. Прошлой осенью бойцу осколком отсекло обе ступни, так он на одних костяшках метров пять еще пробежал и свалился. Все мы решили, что с Капой то же самое. Тут было не до церемоний и стыдливости. А когда все выяснилось, конечно, стало смешно.

Капитан Луконин нас выслушал, согласился, но в заключение еще раз обозвал жеребцами.

Луконин теперь не политрук, а заместитель командира батареи по политической части, и, хотя служебное положение его фактически не изменилось, они с командиром батареи стали жить дружнее. Придешь к комбату с каким-нибудь вопросом, а он говорит:

— Ступайте к замполиту, посоветуйтесь, вместе и решим.

Постановлением ЦК ВКП(б) в армии упразднен институт комиссаров и введен институт заместителей командиров по политической части. Курс, как говорится, на укрепление единоначалия, Что ж, верно, ведь еще Суворов говорил, что одним топором двое не рубят.

Целую неделю выли над нашей головою снаряды, потом стало тихо. Может, потому, что под Невской Дубровкой и у Синявинских высот в болотах наши завязали тяжелые, изнурительные бои. Где-то там воюют Володька Андрианов, Мышкин, Федосов. Увидимся ли когда-нибудь? Ведь вместе начинали войну и вдруг разлетелись, как выпускники школы.

Мы здесь тоже не сидим без дела и шевелим немцев. Снаряды есть. Когда надо стрелять по наземным целям, командир батареи посылает меня на наблюдательный пункт, сам он с позиции уходить не имеет права, наши основные цели в небе, а не на земле.

А стрелять я все-таки научился! Сейчас у меня неплохо получаются и глазомерная подготовка наземной стрельбы и полная. С первых выстрелов снаряды ложатся недалеко от цели. Этому нас в полковой школе не учили, так, рассказывали для общего сведения, и все. Самому пришлось на фронте проштудировать «Курс стрельбы полевой артиллерии для училищ» и «Правила стрельбы зенитной артиллерии по наземным целям».

Теперь у меня добротный огневой планшет из толстой фанеры, на нее наклеен ватман без единой морщинки, и цели я наношу на него не карандашом, как делал раньше, а уколом иголки циркуля и обвожу это место кружочком, чтоб быстро найти. Это не излишняя точность. Если пренебрегать мелочами то в одном, то в другом, можно дойти до таких ошибок, что и по своим угодишь.

Изучить теоретически езду на велосипеде или управление автомобилем легко. А попробуй сядь и езжай. Нужен опыт и только опыт, так же как в любом деле, тем более в военном.

Я вспоминаю, в конце зимы нам подбросили снарядов, и я дежурил на НП, чтобы в любой момент мог открыть огонь по наземной цели. Мы своего НП на переднем крае не имеем и пользуемся гостеприимством пехотинцев и артиллеристов. В этот день мне разрешили прочесать лощину с расходом трех снарядов на ствол. Отстрелявшись, я сидел, покуривал, смотрел в стереотрубу на заснеженное пространство и синий силуэт Вороньей горы.

В блиндаж ввалился младший лейтенант, весь в ремнях, сумках и с огромным биноклем.

— Сейчас, сказал он, я с бронепоезда врежу вон по тем буграм, там склад боеприпасов.

Быстро прикинул по карте, а хозяин НП, командир взвода управления гаубичного дивизиона, заметил:

— Что-то больно скоро у тебя получается.

Бронепоезд был сделан в городе во время блокады. Его вооружили пушками, предназначавшимися для миноносца. Сейчас он вышел на пробную стрельбу. Остановился па станции Шоссейная.

— На кой черт вы встали у перекрестка? — удивился хозяин НП.

— Чтобы точно определить свое место.

— Так и для противника это точный ориентир. Подумаешь, бронепоезд! Вот как долбанет двухсотмиллиметровыми, только колеса в стороны брызнут.

Младший лейтенант что-то буркнул в ответ и передал по телефону команду на бронепоезд.

Донесся выстрел, где-то в небе просвистал снаряд. Но возле бугров ни взрыва, ни дыма.

— Наверно, камуфлет, — решил младший лейтенант.

А хозяин НП опять заметил:

— Какой камуфлет? Земля на метр промерзла. Тут и бронебойный сработает, как осколочный.

Несколько раз стрелял бронепоезд — и никакого результата. Командир бронепоезда стал ругать младшего лейтенанта, тот начал утверждать, что снаряды не рвутся и дело тут нечистое. Наверно, вредительство. Хозяин НП еще раз посмотрел в щель и ткнул младшего лейтенанта в бок.

— Вон за леском не от твоих дым расплывается?

Тот отмахнулся.

— Попробуй еще раз на тех же установках.

Я взял бинокль и тоже припал к смотровой щели. И на самом деле: после выстрела над лесом взлетел столб земли, а это совсем в стороне от дели, Младший лейтенант выругался и скомандовал:

— Правее пять ноль-ноль. (А это тридцать градусов!)

С бронепоезда не поверили такой ошибке и переспросили:

— Может, ноль-ноль пять? (Это одна треть градуса!)

Младший лейтенант повторил команду.

Потом до нас донесся раскатистый треск, снаряд не просвистел, а телефон умолк. Вскоре связь восстановилась, и командир бронепоезда приказал младшему лейтенанту срочно вернуться обратно.

Оказывается, они довернули ствол на тридцать градусов и не заметили, что перед ним телеграфный столб… Ну и врезали. Лошадь на дороге убили…

А совсем недавно я пошел на НП. Только рассветало. Над землею стлался легкий туман, небо голубое-голубое, и даже где-то птицы зачирикали. Противник помалкивает. Солоно нашим там, под Невской Дубровкой и Синявином, но ему еще солонее, коли сам Манштейн туда из-под Ленинграда рванул спасать положение. Значит, боями под Синявином мы сорвали намечающийся штурм Ленинграда.

Возле знакомого НП гаубичного дивизиона лежал кто-то накрытый с головой шинелью. Я решил, что труп. Слышу сзади голоса. Смотрю, тот самый, с бронепоезда, уже лейтенант, за ним телефонист с катушкой на спине.

Лейтенант растолкал лежащего под шинелью, тот высунул голову, пожмурился от света.

— Стрелять пришли? Валяйте. Скажите, что я разрешил. — И, закрываясь шинелью, бросил: — Если обстрел начнется — надежный блиндаж дальше по траншее, а меня не будите.

Лейтенант пристроился у стереотрубы. Раскрыл планшет, и я ахнул — так солидно сделан и латунью окантован. Куда моему до него! Придется свой переделывать.

Лейтенант сообщил, что сейчас должна по новой ветке подойти вражеская железнодорожная батарея и открыть огонь по городу. Может, удастся заметить ее вспышки с этого НП. Они должны быть видимыми. Иначе придется стрелять по данным звукометристов.

— А откуда узнали?

Лейтенант, настраивая окуляры стереотрубы, насмешливо бросил:

— Во сне приснилось.

Я покурил раз пять, вздремнул. Хозяин НП выспался, сидел на пороге и звучно тянул из кружки чай вприкуску, а лейтенант как припал к стереотрубе, так и не отрывался от нее. Только время от времени протягивал назад руку. Тогда телефонист быстро скручивал ему папиросу, прикуривал и подавал.

Кот у мышиной норы караулит менее терпеливо, чем этот лейтенант. Больше полутора часов сидел и вдруг дернулся.

— Есть! Я прав, увидал! Засек!

Донесся тяжелый раскат. Где-то высоко в небе прошипели снаряды и умолкли. В город направлены. Лейтенант быстро, но без суеты колдовал над планшетом, потом подал команду.

Вскоре загрохотал бронепоезд. Телефонист протянул трубку лейтенанту. Тот торопливо прокричал что-то вроде «надо держаться, нащупали». Потом оглянулся на меня:

— Чего сидишь? Другая батарея вмешалась, по нас бьет. Приглуши ее. Вот эта. — Он показал мне точку на планшете.

Я позвонил комбату и попросил разрешения на огонь. Потом перенес точку на свой планшет, определил данные и открыл огонь. Лейтенант снова оторвался от трубы и крикнул хозяину НП:

— Ну, помоги! Иначе позицию менять придется. А я пристрелялся же…

Хозяин НП поставил дымящуюся кружку на столик, прикрыл ее фанеркой и спросил меня, куда я стреляю, Брось, эти орудия укрыты. Их надо фугасами. Перенеси огонь на его цель. Батарея тяжелая, наверняка па открытых платформах, а если в путь угодили, то ремонтную команду придавишь.

Теперь в тесной землянке наблюдательного пункта кричали три командира и три телефониста. Я не понимаю, как быстро мы сработались с лейтенантом. Толкали друг друга, бинокль прыгал у меня в руках, очень трудно приспособит!) его у свободного краешка щели. Мы с лейтенантом били по одной цели и могли перепутан, разрывы, хотя мои и рвались в воздухе, но я старался опустить их как можно ниже к земле, и за рощицей их легко было принять за наземные взрывы.

Гремели в ожесточенной дуэли пять батарей, шипели в небе снаряды. По звуку мы узнавали залпы каждый своей батареи, и, еще телефонист не успевал доложить, я бросал лейтенанту:

— Мои идут.

В стереотрубу наблюдать лучше, и он отвечал:

— Хорош! Так и бей. Сейчас мои пошли.

Железнодорожная батарея врага замолчала. Умолк бронепоезд, и снова на фронте стало тихо. Командир батареи долго ругал меня по телефону за пережог снарядов. Много, мол, израсходовал. А я ему во время стрельбы только и говорил, что очень важная цель, важная цель. Он велел мне возвращаться на позицию.

Лейтенант, вытирая рукавом пот, спросил меня:

— Оказывается, ты зенитчик?

— А как узнал?

— Порядочный артиллерист командует аккуратно и деликатно: правее столько-то, левее столько-то. А ты: «Вправо! Влево!» Размахался, словно оглоблей. Конечно, у вас небо большое, стволы длинные, снарядов много.

— Слушай, скажи своему начальству, пусть позвонит моему и объяснит, что я не зря высадил столько снарядов. Не то нам попадет с комбатом.

Когда я вернулся на батарею, комбат хмуро сказал:

— Ты поаккуратнее с расходом. У каждого свое. Для нас главная цель — самолеты. Тут нам никто не поможет, кроме истребителей, а они все заняты там, — он кивнул на восток, — учти, мы ведь в блокаде и все может быть.

Я стал объяснять важность стрельбы. Комбат отмахнулся:

— Знаю, Звонил командир дивизиона, объявил благодарность лично тебе и всей батарее. Но со снарядами поаккуратней… Иди, там тебя ждут.

Ко мне пришел корреспондент из фронтовой газеты.

Капитан Луконин был в политуправлении и рассказал о моем прицеле. Я передал корреспонденту все материалы о прицеле и заметил, что это вряд ли представляет большую тайну. По-моему, нужно поделиться с другими своим опытом. Пусть решает начальство.

Капа целую неделю отлеживалась в землянке, и за нее поварил Бекешев. Он несколько раз навещал ее, уговаривал вернуться на кухню, но Капа заявляла, что она, во-первых, не может, а во-вторых, уйдет из дивизиона.

Но никуда она не ушла, принялась за свое дело и по-прежнему ходила по траншеям в ослепительно белом переднике.

3

Как трудно заснуть раздетым на настоящей кровати, на настоящей простыне, и, даже если закроешься с головой одеялом, всеми порами тела чувствуешь вокруг себя какое-то излишнее пространство.

Один в большой комнате, я лежал на койке генерала Крюкова. Его перебросили на Волховский фронт, и койка пока пустовала. В комнате вдоль стен стояли шкафы огромные, тяжелые, блестящие — и три стола с толстыми, как у рояля, ножками. Высокие окна закрыты синими бумажными шторами.

Я несколько раз вставал, осторожно ступая босыми ногами по паркету. Он был чистый, гладкий, ногам было непривычно. Стоишь в полной темноте, а кажется, видишь ступнями йог красивые узоры дерева.

Отодвигал штору. За оконными стеклами поблескивал а лужами Дворцовая площадь. Над нею медленно плыли набухшие сыростью тучи. Скульптуры на крыше Зимнего дворца походили на дежурных МПВО.

Возвращался па койку, закуривал, смотрел, как огонек папиросы отражается в полированном дереве шкафов. Все было странным. Все непривычным.

…Получил письмо в сером конверте с черной полосой посредине. Опешил. Никого родных у меня на фронте ист, из тыла такие письма не приходят. Распечатал. На бланке редакции газеты «На страже Родины» было написано, что мои материалы по конвертированию прицела переданы специалистам и, по заявлению товарища Максютина, представляют интерес. С дружеским приветом лейтенант Виноградов.

Я и завертелся вокруг своей вертикальной оси. Представляют интерес. А что мне делать после этого? Максютин… Может, это бывший командир нашего полка? Но он сейчас заместитель командующего артиллерией…

Несколько дней я ходил, как контуженный, ничего не соображая и в то же время о чем-то напряженно думая.

Потом пришла телефонограмма о срочном откомандировании меня в распоряжение полковника Максютина. На сборы дали пятнадцать минут. За это время надо было оформить командировочное предписание, продаттестат, получить на сутки сухой паек и т. д. и т. п. За эти четверть часа я, наверное, набегал не менее десяти километров: то в штаб, то на батарею. И когда я вскочил в кузов грузовика и поехал, пот капал с моих бровей. Машина довезла меня до первой трамвайной остановки, оттуда до здания Главного штаба я уже добирался сам.

В подвальном помещении бюро пропусков толпилось много народу. Я сновал от окошка к окошку, и наконец из одного мне выдали пропуск.

Поднялся на третий этаж, нашел комнату и постучался. За столом в комнате сидел незнакомый мне инженер-полковник, смуглый, костлявый, седоватый. Во всей его фигуре, в чертах лица, в складках на щеках преобладали вертикальные линии. Я доложил, что прибыл к полковнику Максютину, и представился.

Инженер-полковник встал и протянул мне руку:

— Здравствуйте. Это ко мне. Я позавчера вас ждал. — Он, не выпуская моей руки, прищурился, разглядывая, и спросил: — Я, кажется, где-то вас видел.

— Так точно. Летом на батарее под Пулковом. Вы проверяли наши приборы.

— Почему же вы тогда мне ничего не сказали?

— О чем?

— О вашем комбинированном прицеле для стрельбы без ПУАЗО.

— Так его еще тогда не было.

— А мысли?

— Очень смутные.

Потом мы сидели за столом. На нем лежали листы миллиметровки, баллистические таблицы, чертежи прицела и еще какие-то книги.

Инженер-полковника звали Павлом Васильевичем Хромовым. Перебирая лежащие на столе бумаги, он усмехнулся и признался:

— О подобном прицеле я думал еще с тридцать восьмого года. Правда, у вас еще далеко не то, чего хотелось бы, ио вполне реально, конкретно и, главное, легко осуществимо, переделку можно проводить в полевых условиях. — Он долго рассматривал чернильный прибор, приподнял блестящую крышечку, повертел в пальцах, положил на место, вздохнул: — Вопрос этот сложный. Если вы были в Испании… Фу ты, что я говорю! Сколько вам лет?

— А я тогда просился, заявления писал…

— Хорошо-хорошо. Так вот, война в Испании показала, что зенитным батареям трудно обороняться при звездных налетах высотной авиации. И я до сих пор сторонник того, чтобы дать орудиям возможность стрелять без центрального прибора, пусть менее точно. — Хромов посмотрел мне в глаза, усмехнулся и провел ладонью по щеке. — Ваш покорный слуга сконструировал такой прицел, но его не приняли. Он не был гениально простым. Ведь сложное придумать легче, чем простое. Он оказался громоздким, с массой тонких, чувствительных механизмов, и ставить его на орудие — все равно что пытаться возить ящик яиц на лихом скакуне. Да и тактикам было трудно возражать. Они рассуждали резонно. Потолок, скорость, огневая мощь авиации увеличились, и стрелять одним орудием по современному самолету бесполезно. Нужен массированный, сосредоточенный по одной цели огонь, чтобы сбить противника. — Хромов положил сжатый кулак на стол и продолжал сухо: — Современная противовоздушная оборона возможна только при взаимодействии всех средств: наблюдения, целеуказания, истребительной авиации, зенитного огня разных калибров и прочее и прочее. Батареи должны не только обороняться, но и прикрывать друг друга. Только в этом случае ПВО будет более или менее надежной. Но пока средства воздушного нападения превышают средства обороны. Так уж получилось… — Хромов задумался, закурил и вздохнул: — А вообще, для борьбы с авиацией нужно искать что-то другое.

Он умолк, медленно затягиваясь папиросой, а мне было непонятно, куда он клонит. Если прицел его конструкции не приняли, то о моем, вырабатывающем данные для стрельбы с точностью до пол-лаптя в любую сторону, вообще не может быть никакой речи. Стоило ли для этого меня вызывать? Сообщили бы письмом или по телефону, и все.

Я покряхтел, поерзал на стуле. Хромов встрепенулся:

— Ваш способ переделки прицела подкупающе прост и надежен, как топор. В данном случае вы правы: уж коли приходится стрелять, то лучше неточно, чем наобум. У вас на фронте еще батареи могут прикрывать друг друга, а на других фронтах есть участки, где батарея стоит одна-одинешенька…

— Вы разве не ленинградец?

— Я в командировке. — Хромов потер руки и заявил: — Ну ладно, с преамбулой покончено. — Он показал глазами на листы миллиметровки, исполосованные кривыми линиями. — Я тут в ожидании вас кое-что придумал. Прицельные барабаны нужны другого типа, и мы их переделаем. Полковник Максютин уже распорядился выделить для вас одно орудие и сказал: «Делайте с ним что хотите, хоть ствол отпиливайте, если покажется длинным», но с расчетами велел уложиться в три недели. Так что завтра с утра за работу. — Хромов встал и спохватился: — Да, вы из досрочного выпуска или курсы окончили?

— Ни то ни другое, я просто десятиклассник, прошел полковую школу, — признался я.

— На линейке считать умеете… логарифмической?

— Это да. Умею.

— Вполне сойдет. Вот вам койка. Отдыхайте. Спокойной ночи.

Ничего себе «спокойной ночи» после такого разговора! Я и мысли не допускал, и во сне не снилось, что вдруг вызовут в штаб фронта, дадут пушку и скажут* «Делай с ней что хочешь». Только в книжках раньше про это читал.

Вот и ворочался всю ночь на койке, смолил табачным дымом потолок, и только под утро пришла дремота. И вдруг мне представился весь город как огромный, живой, добрый и умный организм. И в душе шевельнулась любовь к нему, не такая, какой любят женщину, а какая-то особенная, как к чему-то очень большому, родному и живому. И понятия стали меняться местами: то ли я частица города, то ли город частица меня. А мы этот город не можем надежно защитить от укуса алюминиевой мухи!

В ночном небе за тучами летит к городу самолет. По сравнению с городом он меньше, чем комар перед слоном. А город начинает стонать, захлебываться в крике воздушной тревоги. Звукоулавливатели с раструбами, похожими на трубы старинных граммофонов, шарят в небе. А самолет летит всего в два раза медленнее звука, и шум его мотора доходит до земли с большим опозданием. Прожекторы своими лучами не могут пробить тучи, за которыми крадется враг. Данные для стрельбы со звукоулавливателей по телефону передаются на батареи. Кричат телефонисты, кричат прибористы, кричат орудийные номера. Не батарея, а восточный базар. Орудийные залпы рвут темноту. Снаряды летят в небо, но где они рвутся, за тучами не видно.

А самолет летит себе, летит. Может, маневрирует, завидев близкие разрывы. Нужно полнеба засыпать снарядами, чтобы заставить врага отвернуть или попасть в него осколком. Как бы придумать такое оружие, чтобы оно сшибало высотные самолеты, как охотник утку, — влёт!

У нас и так сложные приборы. Пока в них разберешься — мозги вспухнут. По видимой цели они дают точные координаты. Но снаряд добирается до цели почти полминуты, за это время даже тихоходный самолет пролетит более трех километров. На этом пути он успеет спокойно изменить и скорость, и курс, и высоту, а то вообще повернуть и полететь обратно. Он будет в одном конце неба, когда снаряды, направленные в него, разорвутся в другом месте. Нет. Нужно совсем другое оружие. Даже непонятно, почему полковник Максютин заинтересовался моим прицелом. Ну что одна пушка, когда нужны тысячи стволов и сотни тысяч снарядов!

— А вы спать-то горазды, — разбудил меня Хромов. Он стоял уже без шинели и фуражки. — Логарифмы помните? Ничего, восстановите быстро. Вот таблицы, и на всякий случай тригонометрия, баллистические таблицы и линейка.

С грустной радостью смотрю на «Учебник прямолинейной тригонометрии» Рыбкина и «Шестизначные таблицы логарифмов» Пржевальского. Вот где пришлось с вами встретиться! Надоели вы мне когда-то, не любил я вас, а сейчас листаю страницы, и близкая, так быстро удалившаяся юность улыбается мне Лялькиными глазами сквозь сетку формул и чертежей. Я слышу, как перешептываются одноклассники, и даже от рук моих снова запахло мелом и чернилами…

В кохмнату вошел полковник Максютин. Я вскочил. Он ничуть не изменился: те же морщины на задубевшем лице, та же седина, та же уверенная порывистость в жестах. Все то же, как и три года назад, когда нас привезли из студенческих общежитий в полковые казармы. Пожимая мне руку, Максютин спросил:

— А ты у меня, кажись, служил? Ваше орудие в лагерях по танку здорово отстрелялось. А где теперь его наводчик?

— Шиляев, — подсказал я — Не знаю. Нас разбросало по всему фронту, кажется, под Шлиссельбургом он…

— Под Волховстроем, — вспомнил Максютин, толкнув меня в плечо. — В дивизионе Светлякова командует батареей.

— Ну и память у вас…

— Работайте. Не буду мешать.

Неделю мы работали с Павлом Васильевичем Хромовым вместе в одной комнате. Я брал данные из баллистических таблиц и пересчитывал все это для нашего прицела. Ох и нудная эта работа, да и многое позабыто. Хромов по моим расчетам строил на миллиметровке графики в крупном масштабе, уточняя их, выявлял ошибки и снимал данные для расчета прицельных барабанов. Так мы проводили целые дни с утра до глубокой ночи. Я даже забыл, что сейчас живу в самом центре Ленинграда, что работают театры и кино. Когда еще снова удастся побывать в этом городе? А может, и совсем не удастся — война.

В городе объявлялись воздушные тревоги, стреляли орудия, рвались на улицах вражеские снаряды, плавали под бледными ночными облаками сотни аэростатов заграждения, а мы с Хромовым возились с логарифмическими линейками, циркулями и лекалами.

Через неделю койку генерала Крюкова занял молодой щеголеватый полковник, мне пришлось уехать в Пороховые и поселиться в артиллерийских мастерских.

Одноэтажный деревянный барак, коридор с потрескавшимся дощатым полом. Одна дверь выходила во двор, другая — в мастерские, где стояли покалеченные орудия. Здесь визжали пилы, гудели сверлильные и токарные станки, звенел под ударами металл.

Мне выделили крохотную комнатенку. В ней разместилась койка, маленький стол и два стула. Непривычный шум мастерских вначале мешал работать, но недолго. Уж если к грохоту боя можно привыкнуть, то к мирным звукам подавно.

Обычно к вечеру я передавал Хромову по телефону результаты своих расчетов и этим доводил чуть ли не до истерик дежурных телефонисток. Они, наверно, меня заочно возненавидели. Интересно было бы встретиться с ними, они же мне ровесницы — как пить дать. Одна, наиболее ретивая, даже прервала разговор, но Хромов позвонил куда следует, и нам больше ни разу не помешали. Только изредка в трубке слышался щелчок: проверяла и чертыхалась, наверно.

Никогда в жизни мне не приходилось так много считать. Под конец я уже помнил наизусть все формулы и линейкой орудовал легко и свободно, как ложкой за столом.

Однажды днем в комнату постучался боец. Ватник и штаны его были настолько замаслены, что блестели, как хромовые. Он вызвал меня во двор. Накинув кожанку, я вышел из мастерских. Промерзшая голая земля была звонкой, как стекло. На клочьях травы блестела изморозь. Уши защипал мороз. Хотя так и должно быть: скоро декабрь.

В конце большого двора стояло орудие в походном положении, возле него толпились люди. Я подошел, поздоровался с начальником мастерских капитаном Яковлевым. Это высокий, подтянутый, стройный мужчина в ладно пригнанном обмундировании, Ему бы с таким видом в штабе служить адъютантом крупного начальника, а не здесь, среди покалеченного железа, в копоти и парах масла.

— Принимайте, младший лейтенант, систему. Прицел находится в мастерских, как уговаривались.

Я обошел орудие. Н-да, вид не блестящий. Собрано из частей и узлов от разных пушек. На стволе сохранилась белая окраска, казенник обшарпанный, на люльке желто-зеленый камуфляж, на вертлюге несколько глубоких выбоин, тумба и платформа в стальных заплатах.

— Прохоров, приведите систему в боевое положение, — приказал капитан Яковлев.

Пожилые дядьки во главе с усатым артмастером не спеша принялись за дело.

На четырех колесах с толстыми автомобильными шинами, с длинным, вытянутым над землей стволом, пушка здорово походила на какое-то доисторическое животное из учебника зоологии.

Звенели ваги — с их помощью колеса орудия подымают вверх, и оно садится на землю, крестом раскинув толстые стальные лапы.

— Ну-ка, взяли! — прокряхтел артмастер.

Мне стало смешно. Может, к посевной в деревне так готовятся и ходят вразвалку вокруг сеялки, а орудие приводят в боевое положение не так. Надо гаркнуть утробно и зычно: «Ор-рудие к бою!» И пусть земля рушится, лопается небо, расчет ничего не должен видеть, кроме орудия. Ни одного лишнего движения, как автоматы. Раз, раз, раз и раз! Руку кверху: «Орудие к бою готово!» А тут: «Ну-ка, взяли!»

Я провернул орудие по горизонту, по углу возвышения. Механизмы работают мягко, стрекот шестеренок глухой, маслянистый, перекосов и задиров не чувствуется.

Двое, поплевав на ладони, стали прибивать пушку к земле, загоняя кувалдами в мерзлый грунт трехребрые стальные клинья. Двое других принесли ящик со снарядами.

Первые выстрелы я решил сделать сам. Подошел к казеннику, намереваясь открыть затвор, показать мастеровому люду, как работают настоящие артиллеристы. У нас это было отработано и считалось шиком. Со стороны кажется, что человек легонько хлопнул ладонью по рукоятке, и затвор, лязгнув, открывает свою пасть. А на самом деле мы ладони до синяков, до опухолей набивали, пока не научились. Я поднял руку с небрежно расслабленной кистью и оцепенел: на клине затвора стоял номер 1503. Номер моей пушки, с которой я начинал войну! Ее потом разбило прямым попаданием. Неужели только затвор остался! Я обежал орудие, ощупывая детали, читая номера. Да. Остался только один затвор. Надо ж, такое совпадение! Это, наверно, добрый признак!

Выпустил в небо четыре снаряда. Все нормально. Откат ствола плавный, без рывков.

Как приятно сознавать, что ты автор и тебе дали возможность осуществить свои замыслы. Во дворе стоит настоящая боевая пушка, она вся, от сошников до дульного тормоза, в моем полном распоряжении.

Я тотчас позвонил Хромову и обиделся на него. Он очень спокойно отнесся к моему сообщению, как к обыденному. Но ведь произошло событие!

Весь день я не мог найти себе места, а перед сном еще раз вышел во двор, походил вокруг орудия, оправил на нем чехол.

Спустя трое суток орудие стояло в мастерских, сверкая новенькими прицельными барабанами. Эти три дня оказались нелегкими. Во время обстрела снаряд угодил в подстанцию, и двое суток в мастерских не было электроэнергии. Я с трудом уговорил токарей вытачивать барабаны вручную и в основном станок крутил сам. Сейчас мои руки и плечи ноют, как у ревматика, и больно прогибать спину.

Когда стали крепить прицел к орудию, ничего не получилось. И как это мы с Хромовым прошляпили? Возились только с прицелом, стоящим на верстаке, и забыли, что он-то не сам по себе. На орудии много деталей. И вот прицел не становится на место — кассета с графиками боковых упреждений упирается в кожух поворотного механизма. Что делать? Приехал Хромов и за голову схватился:

— Фу ты, какой ляпсус!

Сутки думали всей мастерской и не нашли ничего другого, как выточить новый барабан и изменить масштаб графиков. И вот наконец прицел на месте. Проверили — работает правильно.

Потом мной овладело неприятное ощущение тревоги, что где-то что-то упущено, недоделано. Я не сразу догадался, что это от безделья. Целый месяц я работал днями и ночами. Кончил — и сразу стало нечего делать. Хоть нарочно занятие для себя придумывай. Очень неприятное чувство, вроде тишины перед боем или после боя. Места люди себе не находят. Тишина угнетает хуже всякой пальбы. Люди становятся злыми, нервными, желчными.

Болтался по коридору целый день, часто приходил в цех и стоял у своего орудия. Прицел его мне казался необычайно красивым. Узкие бронзовые барабаны с широкой ленточной нарезкой, пятнистые, как павлиньи хвосты, индексы, полосатые цветные графики, вставленные в дюралевые кассеты. Все сверкает, блестит. Каждый винтик прицела мне дорог, как маленький братишка. Каждый болтик подмигивает гранями головки, словно говоря: «Ну вот мы и на месте. Порядок!»

Я свободен целые сутки. Надо бы поехать в город, поразвлечься. Кому из фронтовиков выпадает такая возможность? Надо пользоваться случаем.

Позвонил Хромов и сообщил, что часа через два приедет посмотреть орудие командующий артиллерией фронта. А я небрит. Разделся, направил на ремне бритву. В комнату зашел капитан Яковлев.

— Погулять собрался? Полезно.

— Не до этого, скоро генерал Одинцов приедет.

Яковлев оторопело посмотрел на меня и выдохнул:

— Так чего ж ты!.. — И выскочил за дверь.

Побрившись, я пошел в умывальник, лавируя между снующими, как на пожаре, бойцами. Кто бегал с ведром, кто со шваброй, кто с лопатой, кто просто так суетился. В мастерской громко перекликались и кряхтели, что-то передвигая. Возле умывальника я столкнулся с Яковлевым. Он перевел дух и выпалил мне в лицо:

— Вот навязали мне тебя! Каждый день кто-нибудь да приезжает, а тут сам командующий. Тебе что, как с гуся вода, а мне за все отдуваться. Генерал не только на твою пушку посмотрит, везде пройдет и обязательно обнаружит недостатки.

— Извините, — сказал я. — Забыл тотчас вас предупредить. Это нехорошо. Но время еще есть.

Командующий артиллерией фронта, засунув руки в карманы кожаного пальто, обошел орудие. Генерала сопровождали полковник Максютин, Хромов и Яковлев. Я молча стоял возле своего детища. Командующий еще раз осмотрел орудие и сказал мне:

— Докладывайте, автор.

До чего же приятно, когда тебя называют автором! По-моему, это самое лучшее звание. Я объяснил принцип работы прицела. Генерал спросил:

— Расчет уже есть?

Максютин ответил, что люди на днях прибудут.

— Сколько времени нужно на обучение?

Я сказал, что обучить можно за два дня, а навыки появятся в процессе эксплуатации орудия. Генерал повернулся к Максютину:

— Как будет готов, сразу отправляйте… туда.

Пожелав мне удачи, генерал пошел по цехам. Максютин шагнул ко мне и щелкнул ногтем по моей кожанке.

— Чего франтишь? Мороз ведь.

— А кто мне даст зимнее обмундирование? Я на вещевом довольствии числюсь в своем дивизионе.

— Сегодня же езжай и получи. Потом некогда будет.

К Пулкову я добрался только ночью. Как назло, ни одной попутной машины. Устал, вымотался: шел в темпе, чтоб не замерзнуть. Поземка метет, скулы набок воротит, уши деревенеют, шел и оттирал их непрерывно. Хоть и темно, не хотелось выворачивать пилотку на уши, я ведь не зимний фриц.

Ветер свистел над минными полями. Взлетающие за горой ракеты освещали изрубленную осколками рощу. На месте нашей батареи было изрытое воронками поле, пустые орудийные котлованы и развороченные землянки. Никого. Темень. Ветер. Холод. Я попал ногой в борозду, присел, чиркнул спичкой. Ее тотчас задул ветер, но я успел разглядеть колею от орудий.

Встал в борозду и пошел по ней. Брел долго. Наконец при свете ракеты различил впереди бугры, стволы пушек. Меня окликнул часовой. Я ответил.

— А-а, товарищ младший лейтенант! Как вы нашли нас? Ведь мины кругом!

— По колее шел.

В землянке было тепло и темно. Я посветил спичкой. Будить никого не стал, разулся и прилег рядом с Рыжовым. Тот заворочался:

— Кто тут?

— Это я.

— Здорово. — Не поворачиваясь, он нащупал в темноте мою руку, пожал и, засыпая, спросил: — Насовсем или так?

Утром умылись, поливая друг другу из котелка, стоя на горбе землянки — чтоб земля на накатах лучше промерзла. За завтраком я увидел в петлицах командира батареи по шпале, у Рыжова добавилось по одному кубику. А когда от печки стало жарко и они сняли меховые жилеты, я увидел на груди Комарова орден, а у Рыжова медаль, вспомнил, что нас собирались вместе представить к награде, поздравил и замолчал. Рыжов отвернулся, а командир батареи нахмурился и произнес:

— Понимаешь, я тебя тоже представлял, но начальник штаба отклонил. Ты, мол, возле большого начальства сейчас, скорей получишь, лучше наградить другого.

Я усмехнулся и ничего не ответил. Дохлебал свой суп и закурил. Табак был удивительно едкий и вонючий. Командир батареи снова заговорил:

— Пришлось Рыжова вместо тебя поставить. Шемякин не справляется: неповоротлив и туповат. А ты на штате стоишь, другого не назначат. Мне люди нужны. Давай заканчивай там побыстрее и возвращайся или попроси у начальства, пусть тебя зачислят в штат другой части.

— Есть, скажу. Но ведь мертвые души никому не нужны, — ответил я и пошел в землянку старшины.

Там встретился с Верой и Капой. Мы расцеловались как старые друзья. Девчата выглядели чудесно. Капа располнела, и глаза ее блестели еще ярче.

— Сейчас, лейтенант, мы это дело отметим, — заявил старшина. — Ну-ка, девоньки, шевелитесь! Я сейчас достану НЗ.

— А чего ты меня повысил?

— Как чего? Разве не знаешь? Тебе и Рыжову дали лейтенанта, комбату — капитана. Клепахин обещал сообщить тебе.

Я потрогал воротник гимнастерки и вспомнил, что ее выстирал, спорол петлицы, а пришить забыл. Неужели и перед генералом я щеголял в форме дезертира?! Ах да, я же тогда был в кожанке.

Потом я сидел в нижней рубахе. Вера пришивала к моей гимнастерке черные петлицы с пушечками и двумя кубиками, Капа поджаривала на печке ломтики американской консервированной колбасы.

— Ты, Вера, не очень старайся, — заметил старшина, расставляя на столе кружки. — Все равно скоро снимать придется. Погоны будем носить. Читали, конечно?

— Вообще-то странно, — признался я. — Как так, комсомолец, красный командир и вдруг — золотопогонник, офицер. Нелепо.

Привыкнем, — успокоил старшина, разливая в кружки спирт. — Ты как, лейтенант, потребляешь — разбавленный или чистяком?

— Я же сейчас на тыловом довольствии. Там этого не дают.

С первой же кружки я сильно захмелел. Стало тепло, уютно и грустно. Не хотелось уезжать отсюда. Узнав, что я приехал за зимним обмундированием, старшина всплеснул руками:

— Вот же! Как я ни бился, начальник вещевого снабжения не дал. Он, говорит, откомандированный, там скорей получит.

— Что, я у командующего буду теплые кальсоны и портянки требовать? Числюсь-то я здесь.

— Говорил это. Ни в какую, — отмахнулся старшина и снова взялся за флягу. — Ты расскажи об этом полковнику Максютину. Свинство же.

— Ну да, только мне об этом и думать! Да и ему не до меня. Обойдусь. Ватник и штаны достану.

Дальше разговор пошел веселее. Порозовевшие от тепла лица девчат были такими милыми, что не хотелось думать ни о войне, ни даже о своей пушке.

Письма мне не приходили. Что-то молчат ребята — Федосов, Мышкин и Андрианов. От Ольги я письма уже не жду… Жизнь на батарее идет сносно. Потеряли всего двоих связистов — были убиты при артналете. Ранен Бекешев и лежит в госпитале в Ленинграде, скоро выпишется.

Через час я трясся в кузове грузовика. Хорошо у своих, но дело не ждет. Мне уже не было холодно. Старшина дал мне меховой жилет и пару теплого белья.

Мотаясь в кузове из стороны в сторону, я напевал глупое двустишие: «Кому ордена и медали, кому ни черта не дали…»

В конце-то концов, мы служим не командирам, а Родине и воюем за Родину, а не за ордена.

4

Хорошая машина артиллерийский тягач СТЗ-НАТИ-5. Тупоносый, мотор внутри кабины, сзади кузов для снарядов и расчета, и скорость тридцать километров в час.

Жар от мотора жжет тело сквозь толстые ватные штаны, в кабине душно, и я часто приоткрываю дверцу, чтоб глотнуть морозного воздуха. Новенький полушубок на мне расстегнут, шапка засунута за спинку сиденья. Тракторист ефрейтор Цыганкин лихо работает рычагами фрикционов, рот у него раскрыт в озорной улыбке. Мимо вприпляс проносятся тощие березки, низкорослые сосенки, поворачиваются на невидимых осях плоские, как блины, замерзшие болотца. В кузове, на снарядных ящиках, на свернутой в тюк палатке, сидят орудийные номера, пряча в воротники полушубков багровые от стужи лица. Орудие послушно бежит за трактором, мягко подпрыгивая на своих толстых шинах.

Почти месяц колесим мы по фронтовым дорогам. Я сам выбираю место для огневой позиции. Устанавливаем орудие, окапываемся, раскидываем палатку, С утра до темноты торчим у орудия. Самолеты противника появляются редко: погода стоит нелетная.

Инструкция мне дана простая. Снаряды и горючее не жалеть, стрелять по всем самолетам противника, появившимся в зоне огня. После каждой крупной стрельбы менять огневую позицию, удаляясь от старой не менее чем на километр. Позиции выбирать по своему усмотрению, но не вблизи скоплений войск, артиллерии, складов и батарей. Действовать по всему участку фронта вдоль правого берега реки в районе дислокации Невской оперативной группы войск. Вот мы и действуем.

Каждый вечер я направляю в штаб отдельного зенитного артиллерийского дивизиона, которому мы приданы, боевые донесения о действиях ОK3О — опытного кочующего зенитного орудия. Я его сам назвал так, и начальство согласилось. Но потом я услышал, что расчет зовет его «козой». И мне объяснили, что КОЗА — это кочующее орудие зенитной артиллерии. Все верно. Это название быстро привилось, и вскоре в боевых донесениях я докладывал о боевых действиях КОЗА. Это название нравилось еще и тем, что мы все время кочевали с места на место и забирались в разные чащи и болота, как коза.

Расчет орудия подобрался хороший. Командир орудия старший сержант Жихарев лет на пять постарше меня, бывший токарь. В боях под Невской Дубровкой был ранен и награжден орденом Красной Звезды. Парень очень сметливый, в прицеле и правилах стрельбы разобрался быстро. Он полностью взял на себя все заботы о расчете, орудии, тракторе, — короче говоря, наше немудреное хозяйство легло на него. На мою долю осталось, так сказать, общее оперативное руководство.

Заряжающим был ефрейтор Кедров с уральских золотых приисков-дремучий, здоровенный детина. Лицо у него широкое, костистое, брови кустиками: редкие, колючие, как шипы, ресницы, маленькие, широко расставленные глаза. Он вечно ходил обросший, так как ежедневного утреннего бритья ему было мало. А брились мы не так уж часто с нашим кочевым образом жизни. На все окружающее он смотрел очень спокойно и практично. А селедку ел, как колбасу, не чистя, начинал с головы и под конец выплевывал только хвост. У Кедрова были крупные белые зубы. Ими он зачищал телефонные провода: брал концы в рот, сжимал зубы и тянул. Раздавался скрип, от которого нас всех передергивало, а Кедров с прилипшей к губе изоляцией толстыми узловатыми пальцами аккуратно, без всяких плоскогубцев, сращивал оголенный участок провода.

Однажды ночью нас стали прогонять с только что занятой позиции. Мы заняли место полевой батареи, а она прибыла ночью. Вода из трактора уже была спущена, и сам он стоял в хорошем укрытии. Поле вокруг было ровное, и мы вдесятером довольно легко перекатили пушку в другой конец поля. Потом решили перенести палатку. Посреди нее стояла большая чугунная железнодорожная печь. Не знаю, где ее достали ребята, но кажется, стащили у кого-то. Дрова ночью доставать трудно, заливать водой печь не хотелось. Тогда Кедров взвалил ее на себя, подложив под нее крышку от снарядного ящика, и понес, прямо с трубой, на новое место. Печь топилась, из трубы валил дым и сыпались оранжевые искры. Зрелище феерическое. Снежное поле, черный лес, морозные тучи над ним, и движется что-то странное на человеческих ногах с длинной трубой, рассыпающей искры. Батарейцы-полевики даже окапываться бросили и смотрели ему вслед.

Тракторист ефрейтор Цыганкин был щупленький, маленький, большеголовый, как обойный гвоздь. Мохнатая меховая шапка всегда была сдвинута на затылок, развязанные уши колыхались над его плечами, как пушистые крылья. Он был награжден орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу». Всю прошлую зиму он работал на ладожской трассе — Дороге жизни, и, говорят, работал лихо. Конечно, лихо.

Однажды поехали мы с ним за боеприпасами. Получили, погрузили. На обратном пути завернули на зенитную батарею, с командиром которой я познакомился в первый месяц войны в учебном полку. У Цыганкина на батарее тоже были дружки.

Погода была скверной, туман, изморозь. Я засиделся у командира батареи капитана Ермолова Владимира Владимировича. Было о чем поговорить, А потом решил идти до своего орудия пешком.

Был гололед. Дорога, раскатанная машинами, блестела, словно залитая стеклом. Оглянулся, вижу: мой трактор жмет на полной скорости, потом визг — и пошел вальсировать на дороге. А из распахнутой кабины слышны сквозь рев мотора гогот и песни Цыганкина. Потом трактор снова разогнался — и снова пируэты. Это с полным кузовом боеприпасов! Видно, дружки у Цыганкина на батарее были не из скупых. Тогда я впервые на него наорал.

Солдаты у меня хорошие, но уж больно иронически они относятся ко мне. Хотя это понятно, и это надо терпеть. Во-первых, я опять по возрасту самый младший, а во-вторых, все они побывали в грозных боях, имеют ранения и награды. А я пока цел и на моей гимнастерке, кроме значка «Готов к труду и обороне» II ступени, ничегошеньки больше нет.

Но меня сильно обижает то, что они на мое орудие смотрят как на детскую забаву, и поскольку возня с этим орудием не очень обременительна, то на судьбу не сетуют, выполняют то, что им приказывают.

После первых занятий с расчетом во время перекура наводчик ефрейтор Лунев, свертывая папиросу, спросил:

— Товарищ лейтенант, мне все понятно: и как работает прицел, и как стрелять из этой пушки, но одно невдомек — для чего это все?

Я опешил:

— Как для чего? Я же десять раз объяснял: для самообороны батарей от звездных налетов высотной авиации.

— Это-то так… На каждой батарее есть четырехметровый дальномер с двадцатикратным увеличением.

Несчастные дальномерщики только тем и заняты, что все время выверяют его. Дождь прошел — проверка, солнце выглянуло — снова выверка. За точность борются. А мы для нашей пушки высоту цели определяем на глаз. На батареях для определения скорости и курса цели — куча приборов, а мы на глазок прикидываем…

Вздохнув, я в который раз стал убеждать, что в целях самообороны уж лучше стрелять приблизительно, чем вообще наобум.

— Так-то оно так, — не унимался Лунев. — Но тогда нам надо стоять па батарее, а то уехали совсем в сторону с одной пушкой, и, если на нас будет звездный налет, мы же не сможем стрелять сразу по двум самолетам.

Я опять стал объяснять, что надо испытать орудие так, чтобы его стрельбе не мешали и оно не мешало другим батареям. Ведь в групповой стрельбе не отличишь, где свои разрывы, где соседей.

— Это я понимаю, — протянул Лунев, собираясь еще что-то сказать, но вмешался трубочный Агеев:

— Чего пристал? Значит, так надо.

А заряжающий Кедров прогудел:

— Наше дело солдатское.

Очень неприятный осадок остался в моей душе после этого разговора, словно хлеба с песком наелся. А тут еще первый блин вышел комом. «Генеральский эффект» получился.

Начальник мастерских капитан Яковлев до войны работал в научно-исследовательском институте. Как-то он мне и сказал, что у исследователей-экспериментаторов бытует понятие «генеральский эффект» — это когда в лаборатории опыты дают хорошие результаты, а на официальном предъявлении перед начальством вдруг не получаются. Что-нибудь да подведет.

Первую позицию мы заняли на поляне вблизи большой дороги. Изготовили орудие к стрельбе и торчали у него в ожидании самолетов врага.

На дороге остановилась «эмка», из нее вышли двое а папахах и направились к нам. Это были полковник Максютин и Ступалов — уже тоже полковник. Я доложил как положено, они поздоровались. Ступалов обошел орудие, долго стоял перед прицелом. Я стал объяснять, он почти не слушал, только несколько раз внимательно посмотрел на меня, потом усмехнулся и сказал Максютину:

— Нам-то это ни к чему. А для вас пока сойдет. — Он еще раз оглядел прицел и рассмеялся: — Не скажу, чтобы это было очень умно, но то, что здорово остроумно — бесспорно. Остряки вы, Григорий Павлович, с вашим лейтенантом.

Полковники отошли от орудия и закурили, угостив папиросой и меня. Вспомнив, я спросил Ступалова, была ли опубликована моя статья, о которой он мне зимой сообщал по телефону.

— Ах, это вы и есть? Разве не получили экземпляр бюллетеня? Я, помню, распорядился переслать вам…

В это время ефрейтор Лунев объявил тревогу.

— Вот и хорошо, — заметил Максютин. — Заодно посмотрим, как получается на деле.

На большой высоте летел «Мессершмитт-110».

Зазвеневшим, как на параде, голосом я подал команду. Расчет работал быстро и спокойно. Взметнулось пламя. Кольнуло в уши. Выстрел, второй, третий. Возле самолета один за другим вспыхнули разрывы наших гранат. «Неплохо», — подумал я, но, услышав испуганное восклицание Жихарева, взглянул на орудие и оторопел. Ствол у пушки стал коротким, как у гаубицы. Он слетел с полозьев люльки и врезался массивным казенником в землю, придавив полу шинели Кедрова. Заряжающий лежал со стволом в обнимку и обалдело таращил белесые глаза.

Я испугался, что Кедров попал под откат ствола, а это равносильно удару парового молота, и бросился помогать. Но Кедров был опытным заряжающим. Ствол после выстрела ходил возле самой его груди, но не задевал, а сейчас только полу захватил…

«Будет разнос», — подумал я, и мне стало так горько, словно я высосал весь никотин из старого мундштука.

Полковник Максютин в это время спокойно сказал полковнику Ступалову:

— Неплохо? Впечатление стрельбы создается полное. — И повернулся ко мне: — Сейчас же отправляйте орудие в мастерскую, и пусть срочно отремонтируют. Видно, регулирующую шайбу тормоза отката оторвало. Орудие изношенное.

Он внимательно осмотрел поляну, увидел пустые орудийные котлованы и гневно спросил:

— Ты где стоишь?

— На пустой позиции.

— Не на пустой, а на запасной! Зачем залез на нее? Не понимаешь, что ли? Сейчас же вон отсюда, и больше близко к запасным позициям не подходить!

Полковники сели в машину и уехали. Я стоял возле дороги опустив голову, словно оплеванный с ног до головы.

Я понимал, что случилось с тормозом отката, тут я совсем ни при чем. Металл орудия устал, не выдержал. Но, как назло, это стряслось именно сейчас, при начальстве. Вот это действительно «генеральский эффект», будь он проклят.

Потом все вместе, хрипя и задыхаясь, долго задвигали ствол на место. Задвинув, прикрутили к люльке кусками колючей проволоки. Кедров гулко вздохнул:

— Вот это стрельнули так стрельнули! Очень громко пукнули при всем честном народе.

В Жихареве проснулось командирское самолюбие, и он крикнул:

— Кедров, замолчите!

— Слушаюсь, — не спеша и не меняя тона, ответил заряжающий и хлопнул ладонью по казеннику: — Ну, пушка-хлопушка, значит, замолчим теперь.

К утру следующего дня орудие починили. Капитан Яковлев, прощаясь со мной, сказал:

— Ты еще сам не знаешь, сколько таких «эффектов» у тебя впереди.

— А без них нельзя? — спросил я.

— Без них не бывает, — вздохнул Яковлев.

Полтора месяца мы колесили по дорогам и бездорожью, и ничего больше не приключилось с нами. Единственное, чего я боялся, — отвалятся колеса у пушки. Цыганкин скорость не снижал ни на ухабах, ни на рытвинах, и орудие прыгало за трактором, ну как коза.

Получив инструкцию и район маневрирования, я решил, что все это только для испытания орудия, но было непонятно, зачем так часто менять позиции? Прибыв в район дислокации Невской оперативной группы войск, я догадался, что дело не столько в испытании орудия, сколько в его применении.

Раскатанные сотнями колес и гусениц лесные дороги днем были пусты, и только из леса, из-за кустов, доносился визг пил, треск падающих деревьев, лязг лопат, натужное кряхтенье людей. По пустынным дорогам изредка проходили связные, проезжали хозяйственные и санитарные машины.

С темнотой дороги оживали. Рычали трактора, гремели и визжали по снегу гусеницы, скрипели повозки, по обочинам дорог, попыхивая цигарками, шла пехота — и так почти до рассвета. А декабрьские ночи длинные.

После ремонта пушки, когда мы заняли огневую позицию возле развилки дорог, в небе появились два «мессершмитта». Они шли на высоте две тысячи метров над нашей территорией параллельно Неве. Мы тотчас открыли по ним огонь. Самолеты прибавили скорость, стали маневрировать высотой и вскоре вышли из зоны огня моего орудия. Я долго наблюдал за ними, и мне стало не по себе. Может, это наши самолеты и я стрелял по своим? Ведь в районе, над которым пролетели самолеты, много наших зенитных батарей, и ни одна не открыла огня. Все батареи молчали. Стрелял я один. Долго не мог отделаться от неприятного ощущения вины, оплошности. Несколько раз спрашивал наводчика, тот уверял, что это были настоящие «мессеры» и что-де он различил кресты на их бортах.

— Это не так важно, — усмехнулся Кедров, — стреляем, что в ладоши хлопаем.

Жихарев цыкнул на Кедрова, нахмурился и весь день был угрюмым.

Позже от капитана Ермолова я узнал, что батареям запрещено открывать огонь по одиночным самолетам и группам истребителей, за исключением налета бомбардировщиков. Но последние пока не появл ялись.

А мое орудие палило по всем самолетам, и вполне возможно, что противник засекал его как зенитную батарею, ведущую огонь одним орудием в целях экономии боеприпасов. Ведь всем известно, что зенитные орудия среднего и крупного калибра в одиночку дислоцироваться не могут и не могут вести самостоятельную стрельбу по высотным самолетам.

И может быть, после моей стрельбы на карте врага появлялся новый значок — зенитная батарея.

Так вот почему полковник Ступалов заметил, что эта пушка ему не нужна, Он командует городскими батареями. И если самолеты прорвутся к городу, то не будут нападать на батареи, а сбросят бомбы на дома. И по всем вражеским самолетам, идущим на город, батареи обязаны вести самый интенсивный огонь.

К вечеру я командовал:

— Орудие, отбой, поход!

И мы ехали в другое место, расчищали снег, ставили палатку, готовили ужин, а с рассветом вновь ствол моего орудия пристально смотрел в небо.

Молчала и полевая артиллерия, молчала и тяжелая. Только изредка с разных концов фронта доносились редкие раскаты. Несколько батарей не спеша пристреливались. Потом, после пристрелки, посылалось три-четыре дистанционные гранаты. Они рвались высоко над целью — воздушные реперы. Их засекали другие наши батареи и вносили исправления в свои расчетные данные для стрельбы по этой цели.

Конечно, противник не дурак, он понимает, что идет пристрелка, его инструментальная разведка засекает стреляющие батареи, но враг не может узнать, сколько и какие батареи молча корректируют свои расчеты для предстоящей артиллерийской подготовки.

Было что-то неумолимо грозное в этих редких раскатах грома, катившегося под низкими снежными тучами, над безмолвными лесами и болотами, над ледяной гладью Невы.

К вечеру гром стихал, и начинали гудеть и громыхать дороги.

Только на фронте могут происходить самые неожиданные встречи.

Валил снег, густо, непрерывно. Самолеты ежились от холода на своих аэродромах, укутав носы в брезентовые чехлы. Я отправился на поиски запасной огневой позиции, не так позиции, как просто хотелось пройтись, посмотреть на белый свет.

Размышляя о себе, о своем орудии, брел по тропинке и наскочил на часового. Он меня повернул кругом, но в это время раздался знакомый голос:

— Товарищ командир взвода, Николай Владимирович!

— Бекешев! Откуда ты здесь?

— Часовой, пропустите.

У белеющего в ельнике бугра землянки стоял Бекешев. На нем был новенький, чистый полушубок, меховая шапка. Усы стали длиннее и пушистей, а лицо помолодевшее, с румянцем на щеках. Мы поздоровались, и Бекешев потащил меня в землянку. Это была хорошо оборудованная кухня. Бекешев помог мне раздеться, скинул свой полушубок, и я увидел в его петлицах по четыре треугольника.

— Ого! Ты уже старшина?

— А вы уже лейтенант!

Бекешев усадил меня за стол. Мы закурили.

— Значит, снова поваром стал?

Бекешев рассмеялся и потрогал усы:

— Застукали меня в госпитале. Уже выздоравливал, ковылял понемногу. Насчет кулинарии распространялся. Госпитального повара отчитал. Холодными руками работает. Из тех продуктов, что он получает, ресторанные блюда можно готовить. Наш разговор с поваром, а потом с начальником госпиталя слышал раненый подполковник и, видимо, зарубил себе на носу. И вот сразу после излечения я угодил сюда, в артбригаду РГК.

— Не жалеешь?

Бекешев нахмурился, подергал ус и сказал серьезно:

— Нет. Вначале колебался, потом решил, что так будет лучше, справедливей. Ну что я мог в прошлом году сделать как повар? Был лучшим поваром во всем нашем крае и сейчас мастер, но не Христос, и семь хлебов мне не добыты Ну а теперь, когда снабжают нормально, пожалуй, черпак в моих руках ныне для врага опасней, чем моя винтовка или маховичок вертикального упреждения на баллистическом преобразователе, который я крутил у вас на батарее. Вон разведчики говорят: как Палыч накормит, так весь день лежишь на снегу, а брюхо, что печка, греет. И начальство, посмотри, аж гарцуют на ходу. Веселые, боевые! — Бекешев вдруг всплеснул руками: — Господи, да что это я? Гость пришел, а я его байками потчую! Минутку-минутку, сейчас. Гаврила, а Гаврила, пошуруй в печке, подбрось.

Ну и силен Бекешев как повар! Любуешься, как он артистически орудует у плиты, что-то пробует, смешивает, подливает, а землянка наполняется такими вкусными запахами, что, кажется, слышишь стон собственных кишок.

Глядя на сковороду, в которой жарилась картошка, Бекешев заметил:

— У нас ведь орудия БМ (большой мощности), не то что ваши брызгалки. Вот я и угощу вас фирменным блюдом, оно называется «наш залп».

Бекешев вдруг резко дернул сковородку кверху. Нарезанный картофель стайкой взлетел к потолку землянки, перевернулся в воздухе и снова шлепнулся на сковороду, неподжаренной стороной вниз.

Потом сидели за столом. От сытости я не мог наклонить голову. Вдоволь наговорившись, мы задумались и, как-то не сговариваясь, затянули:

Что стоишь качаясь,

Тонкая рябина?..

Эту песню до войны я слышал редко. Хотя ей, наверно, не менее ста лет, нам, мальчишкам, она не нравилась. Обычно ее пели пожилые люди за столом, перед тем как затянуть «Шумел камыш…». Теперь эту песню поют все, и я ее люблю. Сразу вспоминается и дом, и школа, и товарищи, и… Ольга, и горло стягивает судорогой.

Свет коптилки мерцает в повлажневших глазах, кулаки подпирают небритые щеки. Люди поют, смотрят в пространство и видят перед собой не стены блиндажа, не лица товарищей, а что-то другое, свое…

Но нельзя рябине

К дубу перебраться,

Видно, сиротине

Век одной качаться.

Кончится война, пройдут годы. Новые песни придумает жизнь. А эту уже другие пожилые люди — мои ровесники — вспомнят изредка, перед тем как грянуть «Шумел камыш…».

Беру на себя смелость утверждать, что Ленинградский фронт запел после ноября 1942 года. В сорок первом было не до песен, потом тоже. Музыку слушали жадно, смотрели в рот приезжему певцу не моргая, но сами губ не разжимали.

И только после одного дня появилось желание петь.

Шел мелкий, колючий снег и шелестел в елях, их мохнатые черные лапы протягивались к дороге, словно запрещая по ней движение. Спускались сумерки, и дорога еще была безлюдной. Я возвращался из медсанбата. Он недавно расставил свои палатки и пока бездельничал: раненых поступало мало, и было время поговорить и познакомиться.

Откуда-то спереди донесся торопливый крик:

— Эй, люди! Кто есть? Люди…

И заглох, будто кричавший провалился в яму. Я прибавил шагу и расстегнул кобуру. Снова крик:

— Ну, люди! Где же вы?

На полянке возле дороги белел горб землянки, в дверях ее маячила голова в танкистском шлеме. Человек, увидев меня, заорал:

— Чего ползешь, как вошь по зеркалу? Скорей!

Он силой втащил меня внутрь землянки, трясущимися от напряжения руками разъединил наушники и один сунул мне. Он был теплый. Сквозь треск разрядов и улюлюканье глушилок я различил голос диктора, он перечислял количество убитых, захваченных в плен. Сотни трофейных орудий, танков, самолетов. Потом диктор закончил словами; «Наступление продолжается!»

— Что? Где? — спросил я.

Танкист отмахнулся:

— Цыть ты… Под Сталинградом всю армию Паулюса… Теперь ей… Слушай.

Оркестр грянул марш. Передача окончилась. Блестя в темноте глазами и не отрывая уха от наушника, танкист сбивчиво и торопливо пересказал мне сообщение о победе под Сталинградом.

— Понимаешь, разве можно такое одному слушать? Выскочил, ору — все, словно суслики, по норам забились. Эх черт, и фляжка, как назло, пустая.

Потом я спешил по дороге, размахивая руками, останавливал встречных, рассказывал. Заметив в лесу людей, направился туда. Меня окликнул часовой. Я потребовал дежурного или кого-нибудь из начальства. Подошел старшина. Я спросил:

— Рация у вас включена?

— А вы кто такой?

— Фрицев под Сталинградом того… наголову, в пыль.

Старшина потащил меня к своим.

Я сидел в пахнущем свежей сосной блиндаже, входили и выходили люди в ватниках и полушубках. Кто-то кому-то язвительно крикнул в лицо:

— Ну вот и сэкономил свои батареи, лопух! Просили же: включи… так нет.

Меня заставляли повторять и повторять сообщение, потом я оказался у саперов… К себе пришел за полночь и только буркнул дежурившему у орудия трубочному Агееву:

— Всей армии Паулюса крышка.

Прошел в палатку, нащупал на полу свое место рядом с командиром орудия и растянулся на колючем пружинистом лапнике. Но спать мне не дали. Агеев поднял весь расчет. Меня растолкали, заставили выпить две кружки холодной воды и рассказать подробно. До чего же приятно приносить добрые вести людям!

С тех пор из блиндажей и землянок, на привалах у костров начали раздаваться песни.

Вот и в гостях у Бекешева, плотно закусив и рассказав все новости, мы дружно пели любимые песни. Потом, расцеловавшись на прощание (кто знает, придется ли снова встретиться), я отправился к себе.

По дороге двигались войска и техника. Темная, глухо рокочущая река. Только за стеклами машин да в темной массе батальонов красными огоньками тлели цигарки. Они то меркли, то разгорались, освещая настороженные лица.

Река, как в дельте, распадалась на отдельные рукава и ручьи, и по лесным дорогам и тропинкам они исчезали в массиве леса.

Оттуда доносился стук топоров, лязг металла. Окапывались. Окапывались, словно собирались здесь прожить всю жизнь. Да. Именно так надо воевать. Нас учили перед войной, что, как заняли позицию, нужно немедленно окапываться. И так мы отвечали на экзаменах. Началась настоящая война, и я сам тогда думал: на кой черт тратить силы и время — копать орудийные котлованы? Неизвестно, сколько будем стоять, сойдет и так. И за это «сойдет и так» платили кровью и оставленными селами. Теперь все поняли. Встал на место — вгрызайся в землю, хотя знаешь, что, может, завтра покинешь, уйдешь отсюда. Вгрызайся в землю по уши. Береги себя. Береги себя и для себя и для боя.

И вот сейчас артиллеристы, саперы, танкисты окапываются, словно занимают долговременную оборону, хотя все уверены, что сидение на месте кончилось, война вступает в новую фазу. На юге вражеская армия откатывается на запад. Пора и нам начинать.

Мы колесим по замерзшим дорогам, и блиндажи нам строить некогда. Поначалу мы пользовались кукушечьей тактикой — ночевали в пустых землянках, но их вскоре не стало. Все позанимали прибывающие части и подразделения. Хорошо, что у нас есть шерстяная двухслойная палатка, на отсутствие уюта нам жаловаться не приходится.

Декабрьские ночи длинные. Колышутся стены палатки, потрескивает и дышит жаром чугунная печь. Погромыхивает фронт, изредка прилетают снаряды и вонзаются в мерзлую землю.

Полулежа на лапнике, я обычно пишу или думаю, остальные мои товарищи спят, спят много, запасаются сном на будущее. Ведь никто не знает, где и как придется проводить следующую ночь.

И снова в моей душе начинает копошиться чувство неудовлетворенности. Оно смутно проявлялось еще тогда, когда я смотрел из окна на ночную мокрую Дворцовую площадь после разговора с Хромовым. Я отгоняю и отгоняю эту мысль, она уходит и возвращается все более окрепшей. Мысль о том, что все-таки сделал не то, что хотел, пришел не к тому, к чему стремился.

Эта мысль укрепилась окончательно после встреч с командиром зенитной батареи капитаном Ермоловым Владимиром Владимировичем.

С ним я познакомился еще в первые месяцы войны в учебном запасном полку, где мы формировали батареи. Высокий, статный, жилистый, с крепкими плечами и шеей, Ермолов выглядел особенно нелепо в новеньком, коробом стоящем обмундировании, подпоясанный брезентовым ремешком, в кирзовых сапогах с широкими, как ведра, голенищами. Ему бы подогнать обмундирование, и он сразу забил бы статностью многих кадровых военных. Но о внешности он не думал. Носил, что выдали, как большинство призванных из запаса командиров.

Ермолов тогда формировал для себя батарею. Он замучил кладовщиков и снабженцев с приемкой материальной части. Каждое орудие он проверял сам до мельчайшего винтика. Толстые длинные электрические кабели он просматривал, как телеграфные ленты, и, заметив трещину в резиновой изоляции, требовал замену кабеля. На Ермолова кричал начальник штаба и обвинял в трусости, что-де он умышленно затягивает приемку, чтобы попозже попасть на фронт, грозился отстранить его от командования батареей.

Ермолов невозмутимо и вежливо разъяснял, что ему как командиру надлежит принять оружие и технику в полной исправности, а начальник артснабжения должен предъявить ее в полном составе и порядке. Ермолов стоял перед начальником штаба, вытянув руки по швам, напряженно, как новобранец, и только жестикулировал пальцами.

При согласовании батареи вдруг обнаружилось, что ПУАЗО безбожно врет. Если боковое упреждение по условиям стрельбы должно быть вправо, то прибор показывал такую же величину, но только влево. Заменить прибор было нельзя. Это был последний на складе.

К моему удивлению, Ермолов на неисправность прибора реагировал довольно спокойно. Он походил взад-вперед возле прибора на длинных крепких ногах, размышляя, а потом заявил, что ничего страшного нет, неисправность должна быть простой — где-то перепутана полярность контактов или поставлена наоборот какая-либо деталь. Подозвал меня, попросил помочь, сорвал пломбы и стал отдавать болты на стенке прибора.

Прибежал начальник артснабжения и поднял страшный крик, что прибор в полевых условиях вскрывать строжайше запрещено инструкциями. Его нужно отправлять в мастерские к специалистам.

— Извините, но сейчас не до них, — спокойно ответил Ермолов, изучая схему и расспрашивая меня о назначении того или иного узла и механизма. — Дело все в какой-то ерунде. Это не страшно.

Начальник артспабжения фыркнул и направился было в штаб, но Ермолов подозвал его:

— Будьте добры, задержитесь на минутку. Смотрите, он показал длинной тонкой отверткой в глубь прибора. — Сейчас. Николай Владимирович, дайте лист бумаги.

Я подал ему чистый лист. Он поставил его наклонно, и солнечный свет, отраженный от листа, осветил внутренность прибора белым матовым светом. Легонько постукивая концом отвертки по деталям, Ермолов объяснил:

— Вот множительный механизм бокового упреждения. Видите снимающий ролик, он перемещается при помощи вот этого устройства, но дает зеркальную ошибку, точную по абсолютной величине и обратную по направлению. Значит, вот эта деталь при монтаже поставлена наоборот.

— Но прибор же проверялся при выпуске!

Ермолов посмотрел на заводской штамп и усмехнулся:

— Выпущен в июле этого года. Уже горячка была, батенька мой, могли и напутать и не обратить внимания на знак показания прибора. Тем более если мастера ушли на фронт, а новички еще не освоились.

Мне не пришлось тогда близко познакомиться с Владимиром Владимировичем, я только узнал, что он астроном, кандидат физико-математических наук. Он объяснил мне, почему так легко нашел неисправность:

— Учтите, дорогой, если ошибка, какой бы большой она ни была, оказывается кратной двум, ищите, где вы вместо диаметра поставили величину радиуса, и наоборот. А если кратная десяти, то наверняка где-то по ошибке поставили не там запятую в числе. А здесь ошибка была обратной по знаку — это значит, что или перепутали полярность контактов, или какую-то деталь поставили наоборот.

И вот спустя полтора года я вновь встретился с Ермоловым, окопав свое орудие в километре от его батареи. Потом, совершая броуново движение вдоль берега Невы, я часто оказывался недалеко от Ермолова и всегда навещал его.

Свежий сосновый сруб его землянки был вкопан в песчаный косогор. В землянке просторно, тепло и сухо, как в настоящем доме.

Когда я рассказал Ермолову о своем прицеле, он довольно равнодушно заметил:

— Вообще-то ничего, пугать одиночные самолеты можно.

Откровенно говоря, я тогда обиделся на Ермолова. Подумаешь, тоже военный специалист, всего полтора года воюет, а раньше не служил. Что, командующий артиллерией фронта или полковник Максютин глупее его? Они же не зря заинтересовались моим прицелом… Но потом в моей душе снова зашевелился червяк сомнения.

Переделать прицелы хотя бы у одной пушки на каждой батарее не очень трудно, даже в условиях блокады. И стоило командующему отдать распоряжение, как зашевелились бы все батареи, дивизионы и полки. Но командующий этого не сделал.

Изготовлен всего единственный прицел, и орудие направлено на тот участок фронта, где зенитным батареям приказано воздерживаться от огня по одиночным самолетам, а орудию — снарядов не жалеть и стрелять по любой воздушной цели. Значит, тут дело не в технике, а в тактике, значит, я сделал техническое усовершенствование для частного, одиночного тактического приема, который потом, может быть, никогда не пригодится. А я мечтал!.. Эх, мало ли о чем мы мечтаем! Хромов же сразу сказал мне, что не одиночная стрельба, а массированный огонь всех средств ПВО может сделать оборону эффективной. И меня снова потянуло к Ермолову.

Владимира Владимировича на батарее недолюбливали. Уж слишком он был педантичен. Вызовет провинившегося бойца и вместо разноса с объявлением взыскания начнет выяснять и объяснять, почему тот совершил проступок. Потом вдруг спохватится:

— Ах да, вы же должны стоять перед командиром по стойке «смирно». А вы как стоите? Ну почему вы, зная устав, вдруг расставили ноги и чешете затылок? Почему, отвечая мне, вы машете руками?

— Виноват, товарищ капитан, больше не буду.

— Не спешите признавать свою вину, вы ее еще не поняли, давайте-ка, батенька, разберемся сначала…

И так целый час.

Офицеры батареи тоже недолюбливали Ермолова. Своего замполита он упрекал в том, что тот формально выучил диалектику. Командиров взводов заставлял по утрам вместе с личным составом заниматься физзарядкой и занимался ею сам, после по пояс обтирался снегом и шел завтракать. Со странной для него наивностью Владимир Владимирович не понимал, как люди не могут делать то, что доступно ему. «Разве можно весь вечер рассказывать анекдоты, когда за это время можно сделать что-нибудь более полезное: прочитать книгу, вычистить пистолет, проверить свои знания в правилах стрельбы…»

Завтрак для командиров взводов был пыткой.

Ординарец приносил помятую кастрюлю с супом, закутав ее в старый ватник, но Ермолов все равно ворчал, что суп холодный, и ставил кастрюлю на печку. Когда суп закипал, разливал его по котелкам и начинал торопливо есть. Закончив, вставал и, надевая полушубок, командовал:

— Все. Пора на позицию.

— У нас во рту кожа лохмотьями висит, — признавались мне командиры взводов. — Все сожгли, а ему хоть бы что, ест кипящее и даже на ложку не дует.

Я пришел к Владимиру Владимировичу, чтоб еще раз откровенно поговорить о своем прицеле. Когда я рассказал ему о своих размышлениях и сомнениях, он заметил:

— Пожалуй, с вами можно согласиться, что этот прицел был бы полезней в сорок первом году, чем сейчас. Но сорок первый год в этом отношении не показателен. Когда нет винтовок, то и берданка — оружие. Сейчас под Сталинградом сформированы не четырех-, как у нас, а двенадцатиорудийные батареи. Несколько батарей бьют по одному транспортному самолету, и то наверняка самолеты прорываются, хотя много и гибнет. Положение изменилось. Полтора года назад мы думали, как отбиться от самолета, а теперь думаем, как его уничтожить. Да и противник захирел. Помнишь, в сорок первом какие хороводы водил? «Юнкерсы» летали над целью по кругу и хладнокровно, по очереди, пикировали, а теперь подкрадутся на большой высоте, под солнцем или за тучкой, повалятся оравою вниз, набросают куда попало — и врассыпную, да и то после боев под Невской Дубровкой я больших налетов уже не видел. Ты думаешь, противник не догадывается, что здесь готовится прорыв? Нет, он далеко не дурак. Окапывается, возводит дополнительные инженерные сооружения и больше ничего сделать не может. Мы оправились от удара, от наших оплошностей и ошибок. В силу вступили постоянно действующие факторы. Была бы погода, может быть, он вел бы высотную разведку, так наши истребители наседают. Сейчас он посылает одиночные «мессершмитты» и «фокке-вульфы». Пронесутся они на полном газу, а много увидят? Лес густой, дороги пустые, только разрывы и вспышки твоего орудия. Что доложат? Попали под огонь зенитной батареи. Стоит она там-то. Вот и все.

— Значит, я выполняю только тактическую задачу?

— Конечно, и очень важную. Так что пали, пока ствол не треснет.

— У меня ствол новый, а вот остальные узлы орудия старые, может, усталостные напряжения возникли?

— Заварят, — отмахнулся Ермолов.

В дальнейшем разговоре Владимир Владимирович почти дословно повторил то, что рассказывал в свое время инженер-полковник Хромов, там, на Дворцовой площади, в здании Главного штаба. Хромов и Ермолов совершенно разные люди, ни разу не встречались, а размышляют одинаково, словно сговорились.

До глубокой ночи я сидел в землянке Ермолова. Вблизи Ленинграда, в кольце вражеской блокады, при нехватке оружия, боеприпасов и горючего, при свете коптилки мы рассуждали, какой должна быть противовоздушная оборона. Что наиболее эффективным оружием может быть энергетический луч. Но это, скорее всего, фантастика, пока совершенно неясно, как сосредоточить огромную энергию в узком направленном пространстве.

Автоматическая артиллерия годна только для борьбы с низколетящими самолетами. Невозможно изобрести прибор, предугадывающий намерения летчика и маневрирование самолета уже после выстрела по нему из орудия, когда снаряд летит в расчетную точку предполагаемой встречи с целью. Значит, нужен такой снаряд, который бы гнался за самолетом, как гончая за зайцем. И такой снаряд есть — ракета. Это «катюша», первый залп которой я видел 19 сентября 1941 года под Автовом.

И тут Ермолов рассказал, сколько имеется теоретических возможностей создать или управляемый зенитный реактивный снаряд, или самонаводящийся на самолет. Он сам будет лететь на цель, видимую оптическим устройством снаряда, или на звук мотора, или на тепловое излучение, или по ультракоротковолновому радиолокационному лучу. Подобные приборы уже поступают на вооружение зенитчиков и называются СОН — станция орудийной наводки. Но это громоздкие и тяжелые сооружения, а нужна миниатюрная станция, размещенная в головке снаряда.

— В общем, так, — признался Владимир Владимирович, — пока это голословные рассуждения. — Он взял толстую тетрадь, раскрыл ее, провел ладонью по страницам, испещренным дифференциальными уравнениями, формулами и какими-то непонятными мне значками. — Вот сижу и определяю, какой вариант теоретически будет выгоднее, надежнее. Большее пока мне не под силу.

Свистела пурга в печной трубе, скреблись снежные струи о дверь землянки, глухо рокотала земля под тяжестью гусениц и колес. Где-то рвались тяжелые снаряды.

Я просил Ермолова подробнее рассказать о своей работе. Он отрицательно покачал головой:

— Нет, этого я не сделаю из личных, даже корыстных, соображений, Ты не обижайся, но пойми, чтоб объяснить тебе, мне надо настроиться на упрощенный, примитивный образ мышления. Ведь ты только десятиклассник, ну… нахватался отрывочных знаний. Тебе будет очень трудно понять тонкости, а мне объяснить. Мне нужно подготовиться к серьезному профессиональному разговору с очень солидными людьми. Основные положения ты знаешь, и этого вполне достаточно. Не обижайся. Это не твоя вина, не твоя беда, а твое преимущество. Кончится война, и ты получишь такие знания, каких в свое время не мог приобрести я. Диалектика.

— В том, что война кончится, я не сомневаюсь. А вот доживу ли до победы?

Ермолов развел руками.

— Ну, батенька мой, никто не поручится, что следующий тяжелый снаряд не угодит в нас… Если так рассуждать, то нужно лечь ничком или пьянствовать беспробудно.

Я собрался уходить. Ермолов остановил:

— Минутку, я что-то хотел спросить… Гм… — Он потер лоб, пощелкал в досаде пальцами: — Никак не вспомнить, что-то важное. Ах да, вы у себя насекомых не развели со своей кочевкой?

Я ответил, что моемся каждую неделю. Чаще всего, когда нет поблизости бани, прямо на морозе. Кипятим на костре бочку воды. Трое становятся банщиками. Боец раздевается по пояс в палатке и выскакивает наружу. Его сразу обрабатывают в две мочалки, третий непрерывно поливает горячей водой, чтоб не замерз. Потом тот вытирается в палатке и выскакивает в ватнике, но без штанов и обувки. Вторым этапом обрабатывают нижнюю половину тела. Так что все в порядке.

Ермолов усмехнулся:

— Мы сделали свою баню, и есть где прокалить одежду. Приводи своих завтра вечером, пусть как следует помоются.

— Спасибо, прямо с пушкой приеду. Пора менять позицию, наверно, уже засекли меня.

Еще несколько раз я был в гостях у Ермолова, мы все говорили на одну и ту же тему, и было мне горько и досадно, что я знаю так ничтожно мало, а мне казалось, что все в мире просто и ясно, как дважды два — четыре.

Я вроде как хожу по темному лесу и стреляю из пугача, пытаясь одурачить, дезориентировать противника. Каким же я был наивным, самоуверенным там, под Пулковом, когда думал, что изобрел новое оружие! Об этом я никому не говорил, но думал! Ну ладно, все-таки я приношу пользу, хотя и сделал не то, что хотел.

В ноябре 1942 года Ставка Верховного Главнокомандования утвердила план прорыва блокады Ленинграда и наметила участок прорыва. Одновременным ударом группировок Волховского и Ленинградского фронтов предполагалось разгромить шлиссельбургско-синявинскую группировку противника и тем самым сломать кольцо блокады.

Основу Невской оперативной группы составляла 67-я армия генерала М. П. Духанова, навстречу ей с Волховского фронта должна была идти 2-я ударная армия генерала В. 3. Романовского, поддержанная силами 8-й армии, соединениями самолетов 13-й и 14-й воздушных армий и Балтийского флота. Готовилась сказать свое веское слово артиллерия Балтийского флота и Ладожской военной флотилии.

Выбор этого направления удара был сделан не только потому, что здесь кольцо противника было тоньше, чем на других участках. Еще учитывалось, что севернее Синявина, через торфяные болота, еще ни разу в ходе войны не велось серьезного наступления. Значит, сюда не было привлечено внимание противника. Внезапность удара могла бы перекрыть все трудности преодоления трясин, болот и мощной обороны врага.

На пути наших войск лежали болота, где до войны велись крупные торфяные разработки. Летом они были почти неодолимой преградой для военной техники. Зимой же по ним могла идти пехота со своим оружием и легкая артиллерия на лыжах.

Тяжелая техника, танки, пушки и автомашины могли двигаться по снежным дорогам только после усиления их подручными материалами.

Гитлеровское командование понимало серьезность положения своих войск на шлиссельбургско-синявинском выступе и с приближением зимы приложило все силы, чтобы сделать его неприступным. На выступе было построено множество инженерных оборонительных coоружений. Оборонительные позиции располагались в глубину несколькими линиями, весь район был покрыт сетью сильных узлов сопротивления и опорных пунктов.

Сентябрьские бои показали, что наши войска окрепли и способны взломать оборону. Это понимал и враг. Он заново перестраивал свои укрепления, создавая единый укрепленный оборонительный район. Только в одной роще Круглой свыше сотни пулеметных и орудийных стволов глядели в нашу сторону из амбразур блиндажей и дотов. Было построено два деревоземляных оборонительных вала. С наступлением холодов противник поливал их водой, превратив в ледяные. Гладкие и скользкие, они были серьезным препятствием для атакующей пехоты.

Ровное ледяное поле Певы шириною более полукилометра просматривалось и простреливалось с левого берега многослойным ружейно-пулеметным и артиллерийским огнем. Не подавив его, нечего было и думать о броске через реку. А левый берег насупил морщины траншей, ощерился стволами орудий, ощетинился рядами колючей проволоки. На его обрывистых склонах наращивался лед. Под снежным покровом затаились густые минные поля.

В центре выступа, на Синявинских высотах, сосредоточился мощный артиллерийский узел и находились резервы врага. Отсюда он мог в любом направлении обрушить град снарядов или бросить в контратаку резервы.

Несмотря на свою тупую педантичность, враг на шлиссельбургско-синявинском выступе создал такую плотность войск, какую не предусматривали его уставы и инструкции. На небольшой площади по ноздри вгрызлись в землю пять пехотных дивизий 18-й немецкой армии. В районе Мги стояла наготове резервная дивизия. Все части противника были полностью укомплектованы, хорошо вооружены и имели опыт наступательных и оборонительных боев в лесисто-болотистой местности.

В течение почти двух месяцев к обеим сторонам шлиссельбургско-синявинского выступа стягивались силы Ленинградского и Волховского фронтов. Подвозили артиллерию, боеприпасы. С еще невиданной ранее нагрузкой работала ладожская трасса.

В ближайших тылах были выбраны участки местности, схожие с той, где придется наступать нашим войскам. Инженерные части по данным аэрофотосъемки точно воспроизвели укрепления врага, насыпали земляные валы, облили их водой, и бойцы 327-й стрелковой дивизии полковника Н. А. Полякова тренировались в преодолении препятствий.

Учились и тренировались все — от солдат до командиров соединений. Роты и батальоны первого броска через Неву с цирковой ловкостью должны были бежать по битому льду, преодолевать полыньи, взбираться на покрытые льдом берега, втаскивать на них орудия и минометы.

Командующие обоими фронтами встречались два раза в Ленинграде, чтобы согласовать, уточнить все варианты операции до мелочей.

Плыли низкие тучи над невскими берегами. Правый берег молчал, наращивая силы для удара.

Утро. Дымка. Сплошная облачность высотой две тысячи метров. Услышав звук моторов, мы изготовились для стрельбы. Знакомый звенящий вой приближался. Все ясно: летят два или несколько истребителей типа «Фокке-Вульф-190». Наводчик поворачивал на звук орудие. Вот из тучи вывалилась пара «фокке-вульфов» и бросилась в нашу сторону. Я немного ошибся в определении скорости, и наш снаряд разорвался между самолетами. Из первого самолета выпрыгнул летчик и повис под куполом парашюта, а брошенный им самолет улетел, не снижая скорости, и скрылся за горизонтом. Второй самолет описал круг над парашютистом, над нами, и мы увидели на его крыльях красные звезды. Но форма самолета, звук его мотора нам не были знакомы. И скорость… Он догонял «фоккера»!

Я хорошо знаю силуэты всех наших самолетов и лендлизовских «томагаука», «киттихаука», «мустанга», «спит-файера»… А этот откуда взялся? Мы давно привыкли отличать самолет по звуку и характеру полета, когда видишь в небе только точку, а не силуэт.

Немецкий летчик опустился в расположении наших войск.

Командир орудия Жихарев засуетился, сказал, что надо оформить акт на уничтожение вражеского самолета.

Я растерянно пожал плечами. Жихарев не унимался, доказывая, что мы стреляли, летчик выпрыгнул и попал в плен, а самолет наверняка разбился где-то вдребезги.

— Но разрыв снаряда был опаснее для нашего самолета, чем для того… Почему летчик выскочил, когда самолет не загорелся, а мотор работал исправно?

Жихарев вернулся часа через два и принес акт о том, что в результате стрельбы КОЗА летчик истребителя типа «Фокке-Вульф-190» фельдфебель Отто Штригель выбросился с парашютом и попал в плен. Оставленный самолет разбился. Акт был заверен печатью стрелкового полка. Все нормально. Мы открыли счет. Но как?

Этого фельдфебеля Жихарев не застал, его уже отправили в тыл. Штабисты сказали, что это щенок и сопляк. Машина у него новая. Где-то над Новгородом он встретился с нашим истребителем, и тот его гонял за тучами, пока Штригель не решил пробить облачность, чтобы их зенитчики огнем отсекли преследователя, но он просчитался и выскочил из тучи уже за Невой.

Штригель сам рассказал, что машину у него тряхнуло, раздался треск и он выбросился.

— Значит, мы попали в него! — радостно загудели орудийные номера.

Я кивнул в ответ, подумав, что спинка сиденья летчика бронированная, баки не вспыхнули, мотор не заглох, если и продырявили, то хвост. Но все равно — счет открыт. Одним самолетом и летчиком противника стало меньше.

— А наш самолет — это «Лавочкин-5», — пояснил Жихарев. — Я потом зашел на батарею капитана Ермолова и узнал, что эти самолеты только что поступили на наш фронт и силуэты их еще не успели раздать всем войскам. Но у капитана уже был рисунок — вот я и задержался. — Жихарев протянул мне кусочек кальки с изображением самолета в трех проекциях.

— Н-да, «фоккер» — хороший самолет, а «Лавочкин» лучше, он его догонял…

Заряжающий ефрейтор Кедров пробасил неторопливо:

— Не тот уже немец пошел, ребята, не то-от.

Я вначале очень болезненно переносил остроты Кедрова насчет моего орудия. Потом привык, да и Кедров стал острить меньше. То ли надоело, то ли он сам втянулся в работу, а может, повлияло и то, что на нашем счету уже есть один сбитый самолет.

Как-то перед рассветом, когда сон наиболее крепок, я проснулся от крика Агеева:

— Черт тебя поднял, медведь! Чего надо?

— То-опор ищу, — сдержанно прогудел Кедров.

— Господи, дров же полно, зачем топор?

— Стало быть, надо. — Найдя топор, Кедров вышел из палатки, пробормотал: — Пушка-хлопушка… пушка-пустышка.

«Чего это ему взбрело?» — подумал я, засыпая.

Утром, ежась от холода, мы вышли из палатки и увидели Кедрова. Он стоял в одной рубахе без ремня с расстегнутым до последней пуговицы воротом. Лицо было красным, мокрые волосы облепляли голову. Шинель Кедрова висела на суку. Он улыбнулся широко, открыто, словно зевнул, и признался:

— Ух и намахался я топором! Подточить его надо.

Возле палатки лежали три длинных еловых неокоренных бревна. К каждому были прикреплены по два еловых чурбака — один сверху, другой снизу. К тонким концам длинных бревен были привязаны короткие густые веники-голики из веток старой березы. На фоне снега они казались черными.

Вздрагивающими от усталости пальцами Кедров свертывал папиросу, долго слюнявил ее, причмокивая и удовлетворенно поглядывая на бревна.

— С чего это тебя на лесозаготовки потянуло? — спросил Жихарев и осекся, уставившись на бревна.

…На снегу перед нами лежали не бревна, а орудийные стволы ложной батареи.

— Одна пушка-хлопушка, три пушки-пустышки — вот и батарея. Околпачивать так околпачивать, — спокойно пояснил Кедров.

Вскоре на поляне торчали четыре орудийных ствола. Один настоящий и три деревянных.

Мне было немного совестно. Совестно оттого, что я думал только о своей пушке, о своем прицеле, о стрельбе из своего орудия. А Кедров понял задачу шире меня.

Увлеченный своей идеей, я не сразу понял поставленную мне тактическую задачу. Командование не разъяснило мне ее, наверно, только потому, что было уверено: я пойму инструкцию и нечего для меня разжевывать.

Действительно, после первых же стрельб я понял, для чего мое орудие брошено на этот участок фронта…

— С бреющего полета различат, какая настоящая, а какие деревянные, — заявил Агеев.

— Что-о? — прогудел Кедров. — Они же как шальные носятся, того и гляди, о сосну брюхо распорют. Есть когда им наблюдать!

— Ну а разведчик сфотографирует? Проявят, увеличат, рассмотрят и увидят, что это липа, — заметил наводчик Лунев.

— Во-во, — перебил Кедров. — Сфотографируют, проявят, еще увеличат, разбираться будут. А время на это уйдет, материалы изведут и узнают, что липа. А мы тем временем на новую позицию переедем. Опять батарея. Опять фотографировать, и пойдет: у попа была собака…

— Правильно, Кедров, — вмешался Жихарев. — Мы же еще стрелять будем. Вы думаете, летчик, попав под обстрел, разрывы считает: один или четыре?? Его больше интересует, близко снаряды рвутся или нет. Густой огонь или редкий.

К вечеру Цыганкин притащил откуда-то старое железное корыто. Его разрезали ножницами и сделали для ложных стволов дульные тормоза, более похожие на настоящие, чем голики. Поворонили: закоптили над костром и побрызгали водой, на морозе схватило.

Но увлечение пушками-пустышками на этом не кончилось.

Цыганкин отпросился у меня на несколько часов и вернулся, таща на спине узел из старого обгорелого брезента. Сбросил возле палатки и развязал. В узле были дополнительные заряды к минометам — небольшие миткалевые крендельки, картузы зарядов от полевой пушки, полсотни патронов для ракетниц.

— Ты где это набрал? — удивился Кедров.

— Где выпросил, где дали, где так нашел, — ответил Цыганкин, сдвинул свою разлапчатую шапку на затылок, почесал лоб и заявил безапелляционно: — Теперь я тоже стрелять буду. Пушки-пустышки станут пушками-хлопушками.

Он объяснил, что из ложных стволов теперь будет вылетать пламя. А звук выстрела и не нужен: летчик все равно ни черта не слышит из-за шума мотора, вспышку залпа батареи может увидеть.

Цыганкин вытащил из подсумка винтовочный патрон, достал из кармана плоскогубцы, вытащил из патрона пулю, а дульце гильзы сплющил и завернул.

— Просверлим в дульных тормозах дырки, в них вставим вот эти холостые патроны. Курки я к вечеру сделаю, — пояснял Цыганкин. — Заряды черного пороха для воспламенения защиты в донышках картузов. Черный порох перемешаем с минометным, а для яркости добавим осветительных ракет. Сверкнет, как настоящий залп.

Весь день Цыганкин возился возле своего трактора, прикрепив к его гусенице тиски, что-то пилил, гнул, сверлил. Когда начало темнеть, весь расчет пришел ему па помощь. Солдаты между двумя половинками расколотого чурбака давили и растирали световые брикеты, вынутые из ракетных патронов. Вспарывали орудийные картузы, высыпали в железную банку черный порох, раздирали крендели минометных зарядов. Я стоял возле них и непрерывно напоминал:

— Товарищи, осторожнее: это же порох, а не крупа. Без глаз останетесь.

— Ничего-ничего, мы осторожные, — успокаивал Цыганкин.

Поздно вечером наша четырехорудийная батарея была готова к первому залпу.

Я сказал:

— Вот что, товарищи. Сейчас темно, тучи, изображать зенитную батарею глупо. Давайте сыграем в дальнобойную, Возьмем один бронебойный снаряд и запустим его на все шестнадцать километров, пусть просвистит и где-нибудь взорвется. Может, подумают, что это пристрелка или контрольный залп.

Я прикинул по карте, и получилось, что мы достанем до Мги. Развернули орудие по вычисленному азимуту, подняли ствол на угол возвышения семь-пятьдесят (сорок пять градусов, при таком угле снаряд пролетает наибольшее расстояние). Цыганкин встал посреди позиции, держа в руках длинные шнуры, протянутые к каждому стволу ложного орудия.

— Пли!

Рявкнула наша пушка, из стволов остальных орудий вылетело разноцветное пламя: для приготовления смеси использовали не только осветительные ракеты, но и сигнальные — красные, зеленые, желтые. Эхо выстрела долго перекатывалось в лесу.

Агеев потянул носом и поморщился:

— Чего там намешано? Вонища!

— Это Кедров с перепугу, — саркастично пояснил Цыганкин и ткнулся лицом в сугроб, поднялся, пошевелил плечами и бросил беззлобно Кедрову: — И так все знают, что ты битюг, а еще сзади ударил. Нечестно.

Кедров молча сопел, потом сказал:

— Может, повторить?

— Иди ты, — Цыганкин отскочил в сторону.

А Кедров повернулся ко мне и попросил еще раз стрельнуть. Я ответил:

— Эх, была не была. Рискнем. Если нас и засекут, то вряд ли накроют огнем. Противник, видно, выжидает, чувствует…

Дали еще один залп.

Перед сном мы разработали методику стрельбы. Скорострельность нашей «цыганской артиллерии», как ее тотчас прозвали орудийные номера, вдвое меньше, чем у пушек Ивана Грозного. При появлении самолета наша батарея более одного залпа дать не успеет. Подумав, мы решили, что Цыганкин дает свой «залп» после того, как в воздухе появится разрыв второго снаряда нашей пушки. Заметив разрывы, летчик будет смотреть, откуда стреляют, и тогда, вероятней всего, он сможет заметить вспышку батарейного залпа.

Утром, во время завтрака, когда мы дружно выскребали ложками донышки своих котелков, над палаткой просвистел снаряд и лопнул с грозовым раскатом. Мы выскочили наружу. Высоко над позицией таяло черное облако дыма. Жихарев воскликнул:

— А ведь это, братцы, воздушный репер. Засекли нас. Пристреливаются.

Снова раздался свист, высоко над нами сверкнуло, треснуло, провыли осколки, поплыла тучка дыма.

— Ты смотри, — удивился Кедров. — Калибр какой нам отвалили, не менее двухсот десяти миллиметров.

Сейчас вражеские артиллеристы нацелили приборы на эти облака разрывов и наносят на свои огневые планшеты координаты вновь обнаруженной батареи.

Я велел побыстрей завтракать и… отбой, поход. Займем новую позицию, а как стемнеет, перевезем на нее и наши пушки-пустышки.

— Нет, — сказал Кедров. — Теперь это настоящие пушки-хлопушки.

Я не подозревал, как много будет возни с деревянными пушкам! Больше, чем с настоящими. Их надо снять с позиции, погрузить на трактор, перевезти, установить на новом месте, зарядить. Во время нашей стрельбы Цыганкин даст одну вспышку залпа, а потом двое солдат помогают перезаряжать батарею. Возни, беготни по горло. Все сделано кое-как, а может, противник давно раскусил нашу незамысловатую хитрость и теперь посмеивается? После первой ночной стрельбы он над нами больше реперов не вешал. Но на всякий случай мы с деревянными стволами не расставались.

5

Все! Блокада прорвана. 18 января в 9.30 в районе Рабочего поселка № 1 встретились войска Ленинградского и Волховского фронтов. Взяты Шлиссельбург, Московская Дубровка, Синявино и ряд населенных пунктов.

Теперь вокруг нас полно пустых землянок. Редкие выстрелы тяжелой артиллерии сотрясают воздух. У Синявинских высот идут изнурительные бои. В создавшейся обстановке дальнейшее маневрирование кочующего орудия потеряло практический смысл. Никаких распоряжений мне не поступало, никто мне ничего не говорил, но я сам пришел к выводу, что операция «КОЗА» кончилась.

Сидел, писал отчет почти о трехмесячных действиях моего орудия, изложил, как имитировали залпы четырехорудийной батареи, закончил, отправил по инстанции и пребываю в ожидании дальнейших распоряжений.

Самолеты противника почти не показываются. Над верхушками елей ползут низкие снежные тучи, изредка с дороги доносится гул автомобильного мотора.

Занимать огневую позицию в зоне прорыва нет смысла, да и нельзя без приказания. Там одна КОЗА ничего не решит. Нужны дивизионы и плотный орудийный огонь.

Тишина и безделье после боя угнетают, места себе найти не можешь, и все осточертело. Орудийные номера переругиваются между собой, переживают гибель наводчика Лунева и второго трубочного Агеева и, конечно, в этом обвиняют меня. По их взглядам и намекам нетрудно понять ход рассуждений: мол, если бы мы не встали на прикрытие танковой переправы, то товарищи остались бы целы. Ведь никто мне не приказывал занять именно эту позицию, а не другую. Сам выбирал, пользуясь предоставленной командованием полной свободой маневрирования.

Я пытаюсь привести их к мысли, что нельзя воевать только по приказу, тем более получив полную свободу действий. Конечно, перед наступлением и артподготовкой можно было забиться в лес, туда, куда даже шальные снаряды не залетают, и никто бы об этом не узнал, а если бы узнал, то можно было бы объяснить, зачем занял такую позицию. Объяснения придумать можно ко всему. Но не на этом держится фронт. Он держится не только на приказе и строгой военной дисциплине. Ведь в самые рискованные операции часто посылают людей не по приказу, а набирают добровольцев.

Меня обвинять не в чем. Я стоял у орудия и рисковал так же, как все. Осколок, убивший наводчика Лунева, мог попасть в меня, как и пуля «мессера», свалившая Агеева…

Но переправа осталась целой, по ней непрерывно двигалась техника, и трудно определить, сколько жизней саперов сохранено огнем нашего орудия. Да это и невозможно. Ясно одно, что потери могли бы быть больше. Мы сорвали атаки нескольких самолетов, а один «Ме-110» был сбит на подходе к переправе. Значит, в общий вклад защиты переправы легла и наша доля. И это главное.

Орудийные номера мне не возражали, но слушали рассеянно, думая о своем. Ну и пусть думают, время есть, не оправдываться же мне перед ними. Я поступил правильно, выбрав именно эту позицию, и думал о ней заранее.

Новый 1943 год мне довелось встречать в землянке командира отдельного понтонно-мостового батальона майора Лобач-Стрижевского. Я познакомился с ним случайно, на дороге, по пути разговорились, как-то сразу нашли общий язык, и выяснилось, что мы институтские однокашники. Правда, Лобач-Стрижевский, закончив институт, уже работал инженером-строителем, когда я пришел на первые лекции, но все равно мы однокашники.

Я собирался на Новый год пойти к Ермолову, но было неудобно без приглашения, а потом с Ермоловым приятно говорить на серьезные темы, а веселиться он не мастер. Да и топать надо было восемь с лишним километров.

Вечером 31 декабря пришел на нашу позицию солдат и сказал, что командир их батальона приглашает меня встретить с ним Новый год.

Возле большой землянки майора весело трещал движок походной электростанции, под накатами землянки ярко горели электрические лампочки. Народу было много. Шум. Накурено. Лобач-Стрижевский сидел во главе длинного стола, сколоченного из свежих сосновых плах. Майор был красив! В белой отутюженной рубашке с отложным воротником. Она отбрасывала матовый отсвет на подбородок, выбритый до блеска. Над полными розовыми губами волнистые мягкие усы, они спускались с уголков губ и колыхались от дыхания. Светлые, с четкими ободками глаза весело блестели. Рядом с майором сидели две девушки — фельдшер и связистка. Они не спускали с него глаз и не обращали внимания на то, что творилось вокруг.

— А-а, однокашник? Прошу! — Майор широким жестом пригласил меня к столу.

По блокадной привычке я пришел со своим пайком и тотчас выложил его на доски.

Стлался табачный дым, звенели кружки, разговоры перекатывались из одного угла землянки в другой. Лица заблестели, и кто-то открыл дверь. По ногам пошел холодок, запах снега и хвои приятно щекотал ноздри. Я смотрел на майора и, кажется, влюблялся в него сильнее, чем эти девчонки.

А он галантно наклонял к ним голову, и волосы, плавно качнувшись, свешивались на один бок, переливаясь в свете ламп. У фельдшера несколько раз дернулась рука, наверно, ей очень хотелось погладить эти волосы, а может, и обнять за шею, стройную и крепкую, оттененную белым воротником рубашки.

Лобач-Стрижевский непрерывно острил, и все хохотали так, словно не было ни войны, ни блокады. Потом разом умолкли. Из наушников рации сквозь кутерьму эфира доносились звуки Красной площади, запели куранты. Мы встали с чурбаков, на которых сидели, и подняли кружки. Затем зазвенели ножи и ложки о края консервных банок.

Донесся орудийный выстрел, второй, третий…

Проглотив кусок, Лобач-Стрижевский взглянул на меня.

— Твои анархисты палят?

— Наверно. Больше некому.

— Так был же строжайший приказ.

— Был, но не для меня. Мне приказано палить вовсю. Пусть засекают.

Майору протянули гитару. Он взял ее, погладил, перебрал струны и запел плотным баритоном. Все умолкли, слушая старинные романсы. Фельдшер и связистка, подавшись вперед, следили за движениями губ Лобач-Стрижевского, и веки их тяжелели.

Кто это? Инженер-строитель, командир понтонномостового батальона или лихой гусар, сошедший к нам из лермонтовских времен?

Приглушив ладонью струны, Лобач-Стрижевский пророкотал:

— Н-да, но соловья баснями не кормят. — И показал глазами на кружку.

Пока он закусывал, я шепнул сидящему рядом со мной лейтенанту:

— Веселый у вас командир.

Лейтенант мрачно посмотрел на стол и вздохнул:

— Будешь веселым… Прошлой осенью с переправы вернулся только он, я и пятеро саперов. Сам он не уходил с переправы от начала наведения до конца. Бревно поднимали по десять человек, а укладывали на место двое-трое. Остальных оттаскивали санитары, если был смысл тащить. Я с первых дней в батальоне, а словно новичок — все, кроме майора, незнакомые… Уж которое пополнение получаем.

Лейтенант сдавленно покряхтел, налил полную кружку, выпил залпом и захрустел сушеным луком, взяв его щепотью из котелка.

Майора стали упрашивать спеть ту самую… ну, эту… и многозначительно перемигивались.

Лобач-Стрижевский укоризненно покачал головой и показал глазами на девушек.

— Не могу.

Связистка усмехнулась:

— Мы ко всему привыкли.

— А я не привык и не привыкну, — ответил ей майор и, тронув струны, запел:

Средь минного поля случайно

При блеске холодном ракет

Тебя я увидел, но тайна…

Ни для кого не секрет.

Я придвинулся к нему поближе и спросил, где мне лучше встать у переправы.

Перебирая струны, майор бросил:

— Зачем? Что даст одна пушка?

— Лишний ствол в бою не помешает.

— Потом поговорим. Сейчас не время.

Поздно ночью, уходя от Лобач-Стрижевского, я остановился перед штабелем пахнущих смолою бревен, замаскированных елками. Бревна были обтесаны, просверлены, испещрены цифрами, знаками. Это готовый разобранный настил для тяжелых танков. Его заранее тайно подвезут к месту будущей переправы, где сейчас по ночам саперы намораживают на реке лед, искусственно утолщая его, так как погода стоит мягкая и лед недостаточно крепок.

Во время артиллерийской подготовки поверх льда уложат настил из плотно сшитых между собой бревен. Каждое бревно будут брать на плечи десять человек, а укладывать на место только двое-трое. И с самого начала до тех пор, пока не закончится переправа, на льду будет стоять командир батальона майор Лобач-Стрижевский.

Я несколько раз потом заходил к нему, пытаясь узнать, где будет наводиться переправа, но только под вечер 11 января он показал мне место на карте. Я шел от майора и размышлял о том, что почти три месяца колесил по фронту, палил по каждому вражескому самолету, где же мне встать теперь, в решающий момент?

Зенитные батареи расположены по всему участку фронта. Одни прикрывают боевые порядки артиллерии, другие — ближние тылы, третьи выдвинулись к берегу для прикрытия пехоты. Завтра они покажут всю свою огневую мощь, и выстрелы моего орудия будут ничтожным довеском, одной беглой нотой в этой какофонии войны.

А перед глазами красивое, веселое лицо майора Лобач-Стрижевского и сумеречный, тяжелый взгляд лейтенанта…

Я решил встать поближе к танковой переправе. Почему? Да потому, что наиболее опасным для врага будет прорыв наших танков в глубь его обороны, а форсировать Неву танки будут только в одном-двух местах, где наведут переправы. Ясно, что противник на переправы нацелит свою штурмовую авиацию.

Я попытался представить себя на месте вражеского летчика. Вот он в штабе получает приказ своего командира и, конечно, думает о том, как попасть бомбами в переправу и уцелеть самому.

Переправа — это узкая полоса из бревен, проложенная поперек. Ясно всем. Сверху она будет казаться ниткой, и, для того чтобы точно выйти на нее, нужно заранее лечь нй боевой курс и лететь равномерно и прямолинейно, то есть точно по гипотезе стрельбы зенитной артиллерии. Если нервы у летчика сдадут и он вильнет чуть в сторону, атака будет сорвана, бомбы или снаряды вонзятся в лед возле переправы.

Значит, для того чтобы точно выйти на переправу, летчик должен лететь перпендикулярно реке со стороны своего или нашего берега. Вот тут он и почешет затылок. Если заходить с нашей стороны, надо пробить облачность где-то над нашими тылами, развернуться, выйти на боевой курс под градом наших снарядов. Вряд ли это разумно. В сорок первом году он мог бы так поступить, но теперь и мы не те стали, и «не тот немец пошел».

Скорей всего, штурмовики полетят на переправу с левого берега, со своей стороны, чтобы спокойно держаться на боевом курсе, ну а после атаки переправы разворачиваться над нашей территорией или свечкой уходить в тучи. А погода ожидается облачная.

В этом случае мне нужно поставить орудие как можно ближе к переправе, чтобы своими снарядами бить прямо в морду стервятнику и встречать его огнем, пока он летит еще над своими войсками. Когда он будет над переправой, стрелять по нему уже поздно и опасно — побьешь своих осколками. Тут в дело вступят мелкокалиберные автоматические пушки и пулеметы. Они уже наверняка сосредоточились там.

Значит, так и утвердим: моя основная цель — защита переправы от самолетов, летящих с левого берега. Тогда к черту прицел и существующие правила стрельбы! В данной обстановке ни то, ни другое не годится. Надо рассчитать две-три неподвижные огневые завесы. Это когда орудие бьет в одну точку, лежащую на пути самолета, и, если он проскочит эту точку, ее надо тотчас перенести снова вперед на несколько километров.

Летчик будет видеть рвущиеся перед ним снаряды, и, если он отвернет, задача уже выполнена: он не попадет в переправу. А если у него крепкие нервы, он будет лететь прямо, рискуя напороться на снаряд.

Придя к себе, я еще раз все обдумал и приказал:

— Отбой. Поход!

И без рекогносцировки мы поехали к переправе, решив во всем разобраться на месте. Стволы наших пушек-хлопушек оставили на старой позиции. Больше они не нужны. С утра в дело вступят тысячи настоящих стволов.

Лес был темен и казался вымершим. Дороги пустовали, и только редкие зарницы на стороне противника освещали горизонт.

Я выбрал небольшую полянку, окруженную молодым ельником. Переваливаясь по кочкам и хрустя стеблями замерзших кустов, трактор вытащил орудие па середину поляны. Я сверил место по карте, получалось, что переправа прямо перед нами за ельником.

Когда мотор трактора умолк, нас окружила не тишина, а хаос приглушенных звуков. Трещали кусты, что-то позвякивало, переговаривались люди. Было непонятно, откуда неслись эти звуки, казалось, что ими полон воздух вокруг, даже у самых ушей.

Несколько вражеских мин, провизжав над нами, разорвались сзади в рощице. Неужели противник услышал шум нашего трактора? Но больше не стреляли. Цыганкин направился выбрать место для укрытия трактора, но куда бы он ни совался, его отовсюду прогоняли окликом часовые. Так и пришлось оставить трактор на поляне, замаскировав ветками.

Пока расчет приводил орудие в боевое положение, окапывал его, разбивал палатку, рыл щели для людей и боеприпасов, я пошел вперед, чтоб еще раз уточнить свое место. Очень хотелось увидеть майора Лобач-Стрижевского и сказать ему, что я здесь.

Но близко к месту будущей переправы меня не подпустили часовые. Потом в сторонке я различил группу бойцов в ватниках и касках, подошел, спросил, где найти командира батальона. Один боец обернулся, и я узнал майора. Под глубоко надвинутой каской поблескивали его глаза, лицо было неподвижным и отчужденным.

— А-а, приехали? — равнодушно спросил он и повернулся ко мне спиной, вполголоса отдавая распоряжения. Рядом с ним стоял тот самый лейтенант, мой сосед по новогоднему столу, Все они разговаривали и не обращали на меня никакого внимания. Они были заняты своими делами, мне тоже надо приниматься за свои.

Наша палатка уже была поставлена, из трубы летели редкие искры. Готовился ужин. Утром надо плотно поесть. Днем будет не до трапез.

Я зажег в палатке орудийный аккумуляторный фонарик, что делал крайне редко, и стал уточнять данные для стрельбы.

После ужина до глубокой ночи тренировал расчет в стрельбе неподвижными завесами и, убедившись, что как будто все готово, объявил отбой.

Долго не мог заснуть. Слушал, как ворочались с боку на бок, вздыхали и бормотали орудийные номера. Курили в темноте и, поплевав на палец, тушили окурок. Земля сдержанно гудела. Она хорошо прослушивалась сквозь кучу лапника, служившего мне подушкой. Снаружи в палатку доносились голоса людей и скрип снега под валенками нашего часового.

На душе было тревожно, тоскливо и одиноко.

На рассвете всех нас тряс озноб, хотя каждый выпил по две кружки горячего чая. Кругом черные елки, серое небо и серый снег. Из леса доносилась возня, хриплые выкрики, ругань. Потом все стихло, и лес действительно показался вымершим. Стрелки часов подкрадывались к 9.30. Занимался рассвет, и от него становилось еще холоднее.

Ствол орудия смотрел в сторону переправы. Наводчик ерзал на сиденье и дышал в ладони. За орудием лежали открытые ящики со снарядами — три отдельных штабеля для завесы номер один, два и три. Взрыватели гранат были заранее установлены на расчетные деления.

Я непрерывно внушал бойцам:

— Главное, учтите, главное — следить за появлением самолетов со стороны противника прямо на переправу. Если прозеваем фланговые самолеты — не беда. За всеми не уследишь. Головою назад не вертеть. Там много батарей, они примут меры.

Не вертеть головою… Это самое трудное: зенитчики по роду службы обязаны ждать появления противника с любой стороны.

Мы непрерывно курили и топтались на месте. Последние минуты тянулись особенно медленно.

— А мне что делать? — вполголоса спросил Цыганкин. Уши его шапки настороженно покачивались.

— Залезай в щель и не мешай, пока не позову. Зря на позиции не вертись, — ответил я.

Цыганкин подошел к щели, заглянул в ее темное нутро, убежал в палатку, вернулся оттуда с винтовкой, спрыгнул в щель и расстегнул подсумок.

Докатился тяжелый артиллерийский залп, и сразу вокруг пронзительно, разноголосо закричали десятки людей. Дернулась под ногами земля. В лесу, в кустах, вокруг нас засверкало пламя, и грохот деревянными пробками залепил уши.

Сзади, невдалеке видимо, расположилась противотанковая батарея и стреляла по переднему краю. Стволы пушек были опущены низко, и резкий, пронзительный звук выстрелов бил не в уши, а прямо в тело, сотрясая внутренности.

Мы танцевали у орудия, и я жалел о том, что отказался от стрельбы по наземным целям. Надо было бы выпустить с десяток снарядов. Хотя противник зарылся в землю и его осколками наших гранат не возьмешь. И потом, это отвлечет расчет от нашей основной задачи — прикрытия переправы.

Очень скверно чувствуешь себя, когда вокруг тысячи людей мечутся у орудий, а ты выплясываешь судорожную чечетку на снегу и больше ничего не делаешь.

На поляну выполз низкий пороховой туман.

Более двух часов буйствовала артиллерия. Более двух часов мы утаптывали вокруг орудия снег. Потом стрельба стала замирать, и сквозь звон в ушах можно было уловить голоса в лесу. Ясно, сейчас изменят установки и перенесут огонь на вторую линию обороны противника.

Сейчас в мелких траншеях на берегу пехотинцы жадно глотают последние затяжки табачного дыма, а саперы Лобач-Стрижевского, поплевав на ладони, поднимают на плечи тяжелые длинные бревна.

Снова в лесу засверкало, и неистовство стрельбы достигло еще большей силы. Выстрелы стоящей за нами противотанковой батареи казались не такими резкими, как ранее, видно, стволы подняли выше.

Сквозь грохот я услышал, а вернее, угадал голос командира орудия Жихарева, он показывал рукой в сторону. Различив сквозь пороховую пелену узкие стремительные тела «мессершмиттов», я дал команду на огонь. Самолеты с полной скоростью пронеслись над Невой и, кажется, не стреляли. Мы успели выпустить пять снарядов. С берега по самолетам брызнули пулеметные трассы. «Мессершмитты» скрылись. Видимо, это была разведка.

Немного погодя с другой стороны уже на бреющем полете над Невой прошла новая пара истребителей, на их крыльях плясали огоньки выстрелов. Схватив за руку заряжающего Кедрова, я не давал стрелять — могли попасть осколками по пехоте, вышедшей на лед. Кедров отрывисто дышал, пытался освободить руку и свирепо смотрел то на меня, то на самолеты.

Стрельба стала реже, сзади донесся рокот моторов. Шли «илы», по трое, низко, тяжело, через силу продираясь в воздухе. Чувствовалось, что нагружены они сверх предела. За Невой они один за другим окутывались пламенем, словно вспыхивали, и огненные точки реактивных снарядов, опережая их, неслись к земле. Потом от фюзеляжей самолетов отделялись маленькие серые тучки и быстро падали. В бинокль было видно, что это серии из большого количества мелких бомб.

— Как икру мечут! — крикнул наводчик.

«Илы» развернулись и полетели вдоль фронта, вокруг них рвались снаряды, и пунцовые трассы мелкокалиберных пушек пересекали их путь. Отштурмовавшись, самолеты разрозненно возвращались обратно, так низко, что можно было различить лица летчиков. На бортах и крыльях чернели полосы копоти. Последний самолет буквально плелся, надрывно завывая мотором: в левом крыле его зияла дыра, в которую свободно пролез бы человек.

Кедров, подняв к небу руки, кричал:

— Тяни, браток, тяни! Уже дома… Тяни!

Над Невой появились «мессершмитты», они кружились, видимо, в поисках наших самолетов, которые уже садились на свои аэродромы. Мы стреляли по ним, но цель, как говорится в инструкции, была все время на развороте, и наши снаряды рвались неточно. А мы не могли бездействовать.

Но вот я различил, как далеко на горизонте одна за другой появились мутные точки. По характеру полета было ясно, что это тоже «мессершмитты». Они двигались все медленнее и медленнее, пока не слились в одно пятно. Оно как бы остановилось в небе и стало пухнуть. Я предполагал правильно! Силуэты самолетов слились в одну точку потому, что один за другим летят точно на нас, то есть на переправу.

Я дал команду на завесу номер один.

Кедров, уже без шапки, в одной рубахе, хватал из рук трубочных снаряды и, казалось, метал их в патронник, как дрова в топку. Впечатление было такое, будто затвор не открывался и не закрывался, а Кедров не рвал спусковую рукоятку, а просто швырял патрон в ствол и он вылетал из дула снопом пламени.

Вспышки и черные клочья разрывов наших гранат закрывали приближающиеся самолеты. Теперь их уже можно было различить каждый в отдельности.

— Завеса номер два! — заорал я.

И снова заходили локти и плечи Кедрова. Ствол двигался взад-вперед, как челнок швейной машины, Возле оружия росла груда гильз. Они дымились, остывая, покрываясь фиолетовыми и синими пятнами.

На крыльях самолетов засверкали огни автоматических пушек, черные капли одна за другой повалились вниз. Первый самолет прошел левее переправы и свечкой нырнул в тучу. Второй свернул вправо. Третий пронесся мимо прямо над нами, и трассы его снарядов просверкали над орудием.

Наша артиллерия уже била редко, иногда короткими шквалами, видимо по запросам и целеуказанию пехоты, Как-то там, на переправе? По скольку человек укладывают на место бревно?

Опять в небе грузно прошли «илы» и разгрузились над противником. Затем под самыми облаками пролетела девятка «петляковых». Не обращая внимания на огонь, они ушли прямо за горизонт, видимо, отправились бомбить тылы.

С дороги доносился лязг и сердитое тяжелое фырканье моторов. Они удалились в сторону Невы, Ясно. Переправа наведена, и танки пошли в бой.

Лица орудийных номеров блестели от пота, глаза возбужденно метались. Кедров пинками сапога отбрасывал в сторону стреляные гильзы. Они громко звенели, ударяясь друг о друга.

В грохоте орудийной пальбы слышались трескучие раскаты. Рвались тяжелые осколочные снаряды врага. Иногда земля вздрагивала и глухой удар сотрясал воздух — это врезался фугасный. Вот перед орудием взлетел высокий столб земли и упал, облепив всех грязью. Оказывается, мы стоим на замерзшем болоте, и фугасные снаряды нам не страшны, они дают камуфлеты — взрываются, уйдя глубоко в торф болота.

Тяжелая артиллерия противника стреляла нервно, беспорядочно, часто перенося огонь с одного направления на другое. Видимо, никто ее стрельбу не корректировал и не управлял ею. Из-за Невы доносился гул, треск, вой, он постепенно становился глуше. Наши вгрызались во вражескую оборону.

Снова показались самолеты. Они, как и первые, заходили на переправу издалека. Откуда-то сзади доносился знакомый треск рвущихся в небе наших зенитных снарядов, но оглядываться было некогда.

Опять челноком заходил ствол моего орудия, разбрызгивая рыжее пламя. На штурмовку переправы шли два «Мессершмитта-110». Двухмоторные, двухвостые — они посильнее «Ме-109» и «фоккеров».

Первый прорвался сквозь нашу вторую завесу, но атаковать переправу не стал. Он вдруг начал забирать вправо и вверх, потом скользнул на крыло и исчез за верхушками елок. Донесся надрывный визг моторов, вздрогнула земля, и в небо поднялась густая шапка копоти.

Мы загорланили кто во что горазд. Я успел подумать, что самолет не загорелся, моторы его работали, значит, наши осколки попали в летчиков…

Второй самолет пронесся над нами, по нему яростно били мелкокалиберные пушки. Трассы снарядов втыкались в тучи, и оттуда потом доносились частые хлопки — срабатывали самоликвидаторы, взрывающие снаряд на предельной дистанции, чтобы он не упал на голову своим.

Наводчик Лунев, повернувшись ко мне, что-то весело кричал. Переносица у него была красной, набило отдачей, в горячке он слабо прижимался к окуляру прицельной трубы. Над дульным тормозом орудия змеился горячий воздух.

Снова прошли «илы», снова нагрянули «мессершмитты». Штабеля наших снарядов быстро уменьшались. Белая краска на стволе орудия пожелтела и стала лупиться.

Опять из туч вынырнули «мессершмитты». Кричал я, кричал Жихарев, закричали остальные, а Лунев сидел, припав к прицельной трубе, вцепившись руками в маховик наводки. Я присел, пытаясь разглядеть, куда он целится. Жихарев дернул его за плечо, Лунев свалился с сиденья, ударившись о платформу. Его шапка странно повисла на голове, как на гвозде вешалки, и покачивалась. Рот был широко открыт, словно он показывал горло врачу. А шапка покачивалась на конце длинного осколка, вонзившегося в голову. Крови не было.

Жихарев всплеснул руками и оттащил Лунева в сторону. Агеев осторожно, как бы стараясь не причинить боли, стянул шапку с осколка. Мне показалось, что я слышу звук раздираемой подкладки.

Жихарев сел на место Лунева.

Откуда прилетел этот осколок? Хотя снаряды рвутся вокруг. Может, я напрасно так близко встал к переправе? Подальше было бы безопаснее…

Снова мы стреляли. Над поляной взлетали узкие столбы грязи. Проносились наши и вражеские самолеты, круто разворачивались и скрывались на бреющем полете, иногда оставляя за собой полоску дыма. Некогда было разбираться, почему задымил мотор — от повреждения или от перегрузки.

Сзади затрещали кусты, хором закричали люди, они выкатили приземистые пушки с непомерно длинными стволами и цепляли их к автомашинам. Артиллерия вокруг нас молчала, и не хлопали минометы. Только издали волнами накатывались звуки залпов дальнобойных орудий. Небо за нами было испещрено клочьями зенитных разрывов. Значит, туда был налет бомбардировщиков.

Впереди из кустов вышли два бойца. Один длинный, в шинели, с синевато-серым худым лицом. Второй в рваном ватнике, с забинтованными головой и рукой. На его плече висело два автомата.

Они попросили закурить. Боец в ватнике улыбался. На его щеке коростами засохла размазанная кровь. Не обращая на них внимания, трубочные торопливо отбрасывали стреляные гильзы, стараясь не попасть ими в Лунева. Лицо его было прикрыто шапкой, и казалось, что Лунев, лежа на спине, отвернул голову, чтобы не смотреть в небо, и спрятал лицо в снег.

Жихарев, не слезая с сиденья, полез в карман и протянул бойцам пачку папирос. Боец в шинели прохрипев:

— Махорочки…

Кедров подобрал с земли свой ватник, дрожащими от усталости руками свернул цигарку, покусав края бумажки, чтобы лучше склеились, и протянул ее бойцу в ватнике. Тот показал глазами на товарища, вторую цигарку взял сам. Поднося спичку, я спросил солдата в шинели:

— Куда ранен?

— В грудь навылет, — просипел тот. В его испачканной шинели чернела дырка, в распахнутом вороте белел край бинта.

— Так курить-то нельзя.

— Ладно, Отвоевался.

— Ну, как там?

— Туго. Но рвем уже вторую линию.

Бегло взглянув на мертвого Лунева, солдаты направились к дороге, на спине у высокого бойца болтался окровавленный клок шинельного сукна.

Снова налетели «мессершмитты», и груда стреляных гильз начала стремительно расти. Вражеские самолеты уже летали не над Невой, а дальше, и мы стреляли по данным моего прицела.

Я заметил, что Цыганкин из траншеи, оскалившись, целится почти мне в голову. Сверкнуло пламя, звонко кольнуло в левое ухо, Цыганкин лихорадочно передернул затвор. Грохотало орудие…

Вокруг нас засвистело, защелкало, поднялась снежная пыль, частые вспышки замелькали в ельнике. Над головой со свистом пронесся «мессершмитт» и, как показалось, чуть не задел брюхом поднятый к небу ствол нашей пушки. Мелькнули черные с белой окантовкой кресты на крыльях и свастика на хвосте, обдало плотным ветром.

Вот черт, с тыла зашел! Цыганкин, бросив винтовку, выскочил из траншеи, перевернул на спину лежащего ничком трубочного Агеева, распахнул его ватник и крикнул:

— Бинты!

Снова налетели самолеты. Теперь работал только один трубочный Устинов. Оттащив в сторону Агеева, Цыганкин перевязывал ему грудь. Потом стал подавать снаряды Кедрову.

— Ну как? — спросил я, пока Жихарев разворачивал орудие на новую цель.

Цыганкин блеснул глазами сквозь свесившиеся на лоб волосы, оскалил стиснутые зубы и мотнул головой. Я оглянулся. Агеев, распластанный, лежал на спине. Лицо его закрывала шапка Цыганкина, раскинув в стороны мохнатые уши…

Мы похоронили товарищей, когда стемнело, на краю поляны, вырыв могилы на невысоком бугорке. Дали салют в три ящика снарядов по вспышкам отчаянно палившей батареи. Потом я сочинил акт об уничтожении самолета. Акт подписали я, Жихарев и Цыганкин. Акт я приложил к боевому донесению, отчету о расходе боеприпасов и сведениям о потерях…

Потом бойцы просили сменить позицию, мне тоже хотелось, но надо было стоять у переправы. И мы стояли еще четыре дня, пока не получили известие о том, что блокада прорвана, войска Ленинградского и Волховского фронтов встретились в районе Рабочего поселка № 1, а чуть позже — под Рабочим поселком № 5.

Все! Блокады нет! Есть неполное окружение Ленинграда, и скоро первый железнодорожный состав подойдет к его перрону.

В сообщении Совинформбюро перечислялись фамилии командиров частей, которые отличились в боях. Среди них истребительно-противотанковая артиллерийская часть майора Курдюмова. Уж не бывший ли это лейтенант Курдюмов, начальник нашей полковой школы, наказанный в свое время за очковтирательство? Второй раз слышу эту фамилию. То ефрейтор Курдюмов, долго удерживающий с артиллеристами высоту. Сейчас майор Курдюмов. Может, однофамилец? Но мне почему-то кажется, что это наш лейтенант. Я даже уверен, что, если бы не его дурацкий поступок на инспекторском смотре, он бы до начала войны командовал нашей школой, а потом круто пошел бы в гору, потому что кроме тщеславия он был смел, решителен и самостоятелен в своих действиях, чем не очень-то блистали иные начальники перед войной. Ладно, фронт наш невелик, а война предстоит еще большая и, может, встречусь со своим бывшим начальником, первым моим командиром.

Потом мы выдвинули орудие на самый берег, чуть пониже переправы, и поселились в брошенной, пустой землянке. По льду Невы струилась поземка и заносила трупы. Бродили не спеша люди в ватниках, все по двое, возили санки — работала похоронная команда.

Вечера для меня опять стали длинными, в голову лезли раздумья, и как я ни прикидывал, как ни рассуждал, приходил к одному выводу — операция «КОЗА» закончилась и вряд ли в будущем в подобной операции будет надобность. Война вступает в новую фазу — нашего превосходства в воздухе и в огневой мощи.

По переправе шли танки, орудия, полевые кухни, грузовые автомашины. Возле настила сновали темные фигурки саперов. Один человек расхаживал медленно, часто останавливаясь и указывая рукой то туда, то сюда. Я посмотрел в бинокль и убедился, что это майор Лобач-Стрижевский, а вот мрачного лейтенанта я разглядеть не мог.

Однажды я не утерпел и отправился в гости к саперам. На переправе работали незнакомые мне бойцы и офицеры. Оказывается, они только что приняли переправу от батальона Лобач-Стрижевского, который отводится в тыл на отдых и переформирование.

Я нашел майора в той же землянке, где мы встречали Новый год.

— Извини, — буркнул он мне, пожимая руку. — Немного не вовремя пришел. Сейчас генерал приедет, посиди, может, потом сумеем поболтать. — А сам занялся привинчиванием орденов и медалей на шинель.

Генерал приехал через полчаса. Приоткрыв дверь землянки, я наблюдал за церемонией награждения. Окончив ее, генерал еще раз прошелся вдоль строя, поблескивая очками, потом сказал:

— У кого есть вопросы, просьбы? Блокада прорвана, вы сейчас уходите в город на отдых, кое-кого мы сможем отпустить на побывку домой, если не так далеко, послать учиться.

Строй саперов молчал. После стольких дней блокады, изнурительных боев странно звучали такие слова, как «побывка», «на учебу». Генерал снова прошелся вдоль строя и обратился к бойцу:

— Ну как?

— Мне до дому недалеко, товарищ генерал, да только ваши документы там пока недействительны, — ответил боец.

— Н-да, — произнес генерал и потеребил пальцами подбородок, потом шагнул к следующему бойцу. Тот стоял ссутулясь, сугубо по-штатски висели его руки вдоль бедер, на ватнике ярко поблескивали новенький орден Красного Знамени и медаль «За отвагу» на потемневшей коротенькой ленточке.

— Жена у меня в городе, дети воюют. Спасибо, товарищ генерал.

— Можем послать на учебу.

— Мне, пожалуй, хватит.

— Учиться никогда не поздно. Я вот перед самой войной окончил академию. А вы что окончили?

Боец переступил с ноги на ногу, пожал плечами и произнес:

— Институт, потом университет, перед войной защитил кандидатскую диссертацию.

Генерал возмущенно дернулся:

— А почему рядовой?

— Так война же!

— Почему не заявили, что имеете такое образование?

— Война же…

Генерал повернулся к Лобач-Стрижевскому:

— Майор, что это такое?

Тот ответил невозмутимо:

— Их прислали из госпиталя за несколько дней до наступления, разобраться не успел.

— Немедленно откомандируйте в мое распоряжение. — Генерал возмущенно развел руками. — Ведь война какая, а тут в романтику играют. Скромничают…

Так мне и не удалось откровенно и обстоятельно поговорить с Лобач-Стрижевским. Батальон его понес большие потери, но майор думал, что потеряет больше. Мрачный лейтенант, мой знакомый, тяжело ранен и лежит в госпитале. Шоферы завели машины, я проводил майора до кабины, попрощался, помахал вслед и пошел к своему орудию, размышляя, что сейчас приходится больше провожать людей, чем встречать. Увидимся ли еще?

Пробитый в кольце блокады коридор был неширок — всего 8—11 километров, но он соединял Ленинград с Большой землей. На поле боя остались лежать исковерканными более пятисот орудий и минометов, обломки ста самолетов топорщились из сугробов, метель заносила разбросанные в лесах и болотах трупы тринадцати тысяч вражеских солдат и офицеров.

Но враг держался на Синявинских высотах. Он обстреливал идущие в Ленинград эшелоны не только с закрытых артиллерийских позиций, но и прямой наводкой. Слишком много и долго кричала гитлеровская пропаганда о неизбежной гибели города, чтобы сейчас примириться с провалом своих планов. Заверения, что через зону прорыва не пройдет ни один поезд, остались заверениями. В полной темноте, не снижая скорости, надеясь только на шестое чувство — профессиональное чутье, вели машинисты составы в Ленинград.

Все лето 1943 года шла борьба за расширение зоны прорыва, за снабжение Ленинграда. Угроза того, что кольцо блокады может сомкнуться вновь, висела над ним. В мае противник заметно активизировался. Его разведывательные группы проникали в нашу оборону, с других участков фронта подтягивались свежие силы и техника. Пленные и перебежчики говорили, что готовится наступление в сторону Ладожского озера. Командование решило, не дожидаясь наступления врага, уничтожить скопления его войск. Снова в болотах и лесах завязались изнурительные бои. Они не смолкали целый месяц. Чтобы сдержать атаки наших войск, немецкое командование ввело в бой все свои резервы и даже не остановилось перед такой мерой, как переброска двух пехотных дивизий из-под Ленинграда на этот участок фронта.

К концу августа обе бьющиеся стороны выдохлись, редела стрельба, не показывались в небе самолеты. Войска перешли к обороне. Сказалась усталость, нехватка снарядов и большие потери, но зато было ясно, что и противник не будет больше помышлять о наступлении. Значительно позднее было выяснено по заявлениям пленных и захваченным документам, что если бы еще один натиск наших войск, то фронт восточнее Мги развалился бы.

Но Ленинградский фронт готовился уже к другому.

О БУДУЩЕМ ДУМАЮТ ЗАРАНЕЕ