После десятого класса. Под звездами балканскими — страница 22 из 56

1

Ну, кажется, время для писанины кончается. Его становится все меньше и меньше.

Снова передо мною щетинится ободранной осколками рощей Пулковская высота. По-прежнему вскипают шапки разрывов и по ночам трепещущий, мертвенный свет ракет освещает изуродованную местность. Иногда бьет «берта» — 420-миллиметровая мортира. До города она не достает. Снаряд весит более тонны, летит с воем, похожим на шум электропоезда, и видно, как снаряд падает на землю, вздымая к небу огромную тучу дыма и камней.

После прорыва блокады я сидел на берегу Невы еще целую неделю. Потом пришел связной и передал распоряжение ехать в штаб дивизиона.

Пофыркивая, бежал трактор. Цыганкин молча двигал рычагахми управления и мрачно смотрел на дорогу. За целый час езды мы не обмолвились ни словом. Я молча протягивал папиросу, Цыганкин брал ее губами, жевал, свободной рукой протягивал мне зажигалку, я прикуривал, и отталкивал его руку.

Вилась дорога. По обочинам торчали высокие жерди, полосатые, как шесты, которыми матросы меряют на реках глубину. Я, кажется, снова слышу их голоса: «Подтабак. Табак!» Вспоминалась Кама, вспоминалась Оля. Где-то теперь она? Жива ли? Моя сестренка писала из Камска, что заходила к ее родителям. Они весной сорок второго года получили от Оли письмо… из Астрахани, и больше вестей не было. Разыскивают. А сколько сейчас людей ищут друг друга! Война побывала на Волге, и все могло случиться. Что ж, видно, не судьба.

Становилось грустно при мысли, что Оли нет в живых, и еще больнее было от сознания, что она полюбила другого и забыла меня. Глупо обижаться. Ведь, может, тот, другой, лучше, чем я, и не на мне свет клином сошелся…

Вспомнился один разговор с Ермоловым. Рассуждениям о будущем противовоздушной обороны мешали другие офицеры батареи. Они стали вспоминать свои сердечные успехи и неудачи. Одни ругали женщин за непостоянство, другие заступались… И то ли с целью увести разговор в сторону, то ли еще почему, Владимир Владимирович вдруг произнес:

— Сольвейг ждала Пер Гюнта всю жизнь, до старости. Это настоящая верность и любовь.

— И дождалась, — вставил лейтенант Пилин.

— Это второй вопрос, — Ермолов поднял ладонь, словно отгораживаясь от лейтенанта. — Но бывает, что женщина, потеряв любимого, кончает с собой, или уходит в монастырь, или обрекает себя на полное одиночество. Что это, величие духа или его слабость?

Мы спорили весь вечер, и я пришел к выводу, что в этом случае — слабость духа, пасование перед жизнью. Человек должен прожить, как положено от природы, и сделать на земле все, что может, — построить дом, машину, мост, завод, вырастить детей, жизнью дать жизнь, а не уходить из нее бесследно, словно и не был на свете.

В кузове трактора, сбившись в кучку, ежились орудийные номера, раздраженные, хмурые. Что бы там ни было, все мы сжились, сблизились, привыкли друг к другу, и расставаться не хотелось. А что мог сделать я? Не вечно же колесить с этой пушкой! Ее время кончилось. Наши бомбардировщики сотнями летят на запад, тысячи орудийных стволов поднимаются к небу, война вступила в новую фазу, и не «козе» ее решать.

— Товарищ лейтенант, заберите нас с собой, — просились номера, начиная от командира орудия и кончая трактористом.

— Куда я вас заберу? Сам не знаю, где я окажусь: на прежнем ли месте или на новом.

Начальник штаба дивизиона тотчас распределил моих бойцов по батареям. Мы поделили между собой остатки пайка, сфотографировались у орудия, благо что в штабе нашелся свой фотограф, обменялись адресами и расстались.

— А мне куда? На свою батарею или в отдел кадров? — спросил я.

Разглаживая ладонью бланки наградных листов, начальник штаба ответил, что отдел кадров давно отдал распоряжение после испытания орудия направить меня в 812-й полк.

— А что это за часть? Я в ней не служил.

— Полк недавно сформировался, но приказ есть приказ. Вот что, ближе к делу, давай представим к награде отличившихся, и поскорей, мне некогда.

Я задумался. Кто отличился? Все работали, как надо. Никто не трусил и не бросался один в атаку на врага. Все было, как положено. Орудие стреляло потому, что работал весь расчет, иначе оно бы не стреляло.

— Чохом нельзя, надо дифференцированно, — заметил начальник штаба.

— Тогда наводчика Лунева и трубочного Агеева, посмертно.

— А еще?

Я перечислил остальных бойцов. Начальник штаба пожал плечами:

— Мне не жалко, представим всех, пусть начальство решает. — Он придвинул мне бумагу: — Формулируй, да так, чтобы коротко и конкретно описать подвиг.

— Куда короче: сбили два самолета.

— Нет. Надо дифференцированно и чтобы не походило одно на другое.

Более двух часов я, не вставая из-за стола, дифференцированно формулировал подвиги каждого номера моего орудийного расчета.

— Теперь пойдет, — сказал начальник штаба.

— А мне когда отбывать?

— Пока трактор не забрали на батарею, отвези и сдай оружие в артмастерские прежнему хозяину, расписку о сдаче оставь у себя, за нами эта пушка не числится.

— Потом?

— Переночуешь у них или в городе — и с утра в Колпино, там штаб полка. Учти, что поезд уходит рано утром и без расписания, чтоб противник не накрыл.

Я встал.

— Постой, так не годится. Маруся! — крикнул начальник штаба. В двери показалась девушка-сержант. — Приготовь лейтенанту документы на откомандирование и принеси мне, я буду у себя.

Посидели полчаса в крохотной комнатушке, поговорили о разных делах.

— Хотел тебя у нас оставить — отдел кадров ни в какую. Видно, в полку большая нехватка офицеров.

И снова дорога потекла под гусеницы трактора. Его с пустым кузовом сильно подбрасывало, и тогда стальное водило орудия громыхало о крюк, словно орудие злилось на нас за то, что увозим его с фронта.

— Надо бы тормозного взять, — пробормотал я.

— И так доедем, — отмахнулся Цыганкин.

Поздно вечером мы прибыли в Пороховые. Темнели, поблескивая уцелевшими стеклами, бревенчатые дома. Деревья тянули к тучам оголенные ветви. Изредка проходили закутанные люди.

Увидев меня, начальник мастерских обрадовался:

— Вот хорошо! Нам новые системы мало дают, все в войска, а у меня несколько орудий вышло из строя. Тумбы и вертлюги лопаться стали, ведь втрое больше высадили снарядов, чем положено по нормам эксплуатации.

Оформив передачу орудия, я сунул расписку в карман и попрощался с капитаном, попросив пока не выбрасывать оборудование моего прицела.

— Безусловно, — ответил Яковлев. — Будет храниться в шкафу как память о нашей совместной работе. В будущем это будет музейный экспонат…

— Он уже и сейчас только музейный экспонат, — признался я.

Выйдя во двор, я спохватился, что не попросился у Яковлева на ночлег. Меня окликнул Цыганкин. Я подошел к нему и протянул руку.

— Ну, Олег, спасибо за все — за службу, за дружбу…

Цыганкин потащил меня к трактору.

— Товарищ лейтенант, мне в дивизион можно утром, документы у нас в порядке. Поедемте ко мне домой, на Лиговку, нормально поспим, и закуска у нас есть, остальное у мамы или у соседей найдется. Попрощаемся.

Мы мчались на тракторе по пустынным ночным улицам города, через мосты, мимо парков, прокатились по Невскому, лязгая гусеницами о трамвайные рельсы. На душе было и грустно, и торжественно, и светло, и тревожно. Какие-то мысли появлялись в голове и тотчас исчезали, словно вспугнутые. Да и о чем думать? Но чувствовал — в жизни что-то произошло, закончился какой-то этап и начался новый. Нет, это не дальнейшее прохождение службы, а нечто другое, глубокое, духовное и… непонятное.

Взвизгнув гусеницами по булыжнику и разбросав искры, трактор свернул на Лиговку и вскоре въехал в темный, как колодец, двор.

— Минутку, спущу воду, и помогите накрыть машину брезентом.

— Погоди, может, дома никого нет.

— У меня ключ, и соседей полно.

Квартира, освещенная электричеством, показалась дворцом, хотя и сильно пропахла плесенью. Быстро создалась веселая компания. Наш солдатский паек на сверкающих фаянсовых тарелках казался эпикурейским.

Потолок в спальне был высок и светел, как небо. Широкая никелированная кровать с яйцевидными набалдашниками, похожими на немецкие офицерские ручные гранаты, была прохладной, чистой и мягкой, как сугроб.

Утром Цыганкин довез меня до Московского вокзала, и мы попрощались.

По перрону, ежась от утренней промозглости, бродили офицеры, солдаты и несколько штатских. На мой вопрос, когда подойдет поезд, пожимали плечами. Встречный железнодорожник мне ответил:

— В свое время.

— А когда наступит это время?

— Когда подойдет поезд.

Конечно, вопрос я задал дурацкий. Никто, даже если и знает, не скажет.

Через час подошел состав из дачных вагонов, большинство окон было забито фанерой, толем, мешковиной. Пассажиры, толкаясь, забились в вагоны, и поезд без гудка тронулся.

Я смотрел в окно на проплывающие мимо развалины, на печные трубы деревянных домов, сгоревших или разобранных на блиндажи и дрова, и думал, почему меня послали в этот незнакомый полк. Может, дивизион, в котором я служил, переформировали в полк и бросили под Колпино?

В вагоне было холодно, сильно накурено, но мне стало радостно от мысли, что я впервые с начала войны еду в настоящем поезде. Погромыхивание вагона напоминало мирные дни, и верилось, что все будет хорошо. Правда, в любую минуту стальной чурбак может врезаться в полотно перед паровозом и все превратится в груду обломков. Но пыхтит паровоз, и хочется верить только в хорошее.

И нечего ломать голову, почему тебя посылают именно в эту часть. На военной службе над этим глупо задумываться, и тем более гадать. Выполняй приказ: убывай и прибывай, на месте разберешься что к чему.

Сразу же после прорыва блокады я написал письме инженер-полковнику Хромову в Главное артиллерийское управление Наркомата обороны, где рассказал о действиях орудия, изложил свои соображения по дальнейшему совершенствованию прицела, о методике стрельбы и спрашивал, что мне дальше делать.

Письмо ушло фельдпочтой. Ответа на него я до сих пор не получил. Может, Хромова не было на месте (он часто направляется в командировки на различные фронты), а может, его уже и нет в живых. А возможно, не знает, что ответить. Или не хочет отвечать.

Капитан Яковлев в последнем разговоре с удивлением признался, что впервые в жизни видит, чтобы автор сделал предложение и его тотчас же поддержали и реализовали. Так не бывает. Обычно несколько лет идет нудная переписка, и часто она заканчивается отказом или затягивается до бесконечности… А тут без всяких трений, как по маслу.

— Тебе просто здорово повезло, как говорится, попал в струю, — заключил Яковлев.

А он инженер, опыт имеет и знает много. Но в какую струю я попал?

В первые годы войны нам от вражеской авиации было ой как туго. Она висела над головою у войск, самолеты атаковали не только отдельные автомашины и повозки, но и охотились даже за отдельными людьми. На разрозненных фронтах и участках было невозможно создать целостную противовоздушную оборону.

Батареи, полки и дивизионы действовали самостоятельно и тоже разрозненно. Господство в воздухе позволило врагу подавлять зенитные батареи с воздуха звездными налетами. Батареи отбивались от самолетов сами, без помощи авиации и соседних батарей. Поэтому, когда появился мой прицел, он сразу же привлек к себе внимание. Но он появился с опозданием, появился для того, чтобы быстро отмереть за ненадобностью. И командование прекрасно понимало это. Но оно в нем усмотрело единственную большую выгоду — дезориентировку противника при подготовке прорыва блокады, для обеспечения скрытности этой подготовки.

Сейчас наши силы возросли, и нечего маскировать зенитные батареи, надо бить по всякому вражескому самолету не только батареями, а и дивизионами и полками.

Капитан Яковлев в последнем нашем разговоре сообщил, что инженер-полковник Хромов перед отъездом из Ленинграда был награжден орденом Красного Знамени. В представлении к награде, в частности, упоминалось о том, что он активно содействовал созданию нового типа зенитного орудия. Яковлев сказал это с какой-то ехидцей. Но я ему тогда ответил, что, не займись Хромов моим предложением, никакого опытного кочующего орудия и не появилось бы. Ведь там, под Пулковом, у меня был только почин, прообраз КОЗА, и нет ничего странного в том, что в представлении к награждению упомянули орудие. На самом деле оно не мое, а наше.

Я вспомнил, как однажды ночью, когда орудие еще стояло в артмастерских, меня разбудил незнакомый лейтенант из штаба ПВО и заявил, что необходимо срочно сфотографировать орудие. Очухавшись от сна, я проверил у лейтенанта документы и провел его к орудию. Он включил свет, расставил штатив и сделал несколько снимков с одной и с другой стороны орудия. Провожая лейтенанта, я спросил, почему такая спешка. Он шепотом сообщил, что, кажется, этим заинтересовалась Ставка. Это было настолько невероятным, что я принял все за шутку, но в душе зажурчали приятные струйки…

Вполне возможно, что в одном из боевых донесений в Ставку упомянули о ведущихся на Ленинградском фронте работах над новым типом зенитного прицела, и этим могли заинтересоваться очень высокие люди и запросить более подробные данные. Получив их, они разобрались и решили, что в дальнейшем этот прицел не пригодится. Им-то лучше известно, как дальше будет развиваться военная техника и что требуется для фронта сегодня и завтра.

Прав Хромов, прав Ермолов в том, что существующие методы ПВО устаревают и надо искать принципиально новые…

Поезд остановился. Проводник — женщина в подшитых валенках, закутанная до бровей шалью, — объявила, что приехали.

— А где вокзал? — спросил я.

Сидящий рядом капитан пробурчал:

— Он останавливается каждый раз на новом месте.

Мы вышли из вагона. Навстречу бежала толпа с чемоданами и котомками, проваливаясь по колено в снег. Это были пассажиры, собиравшиеся ехать в Ленинград.

Черпая голенищами снег, я выбрался на дорогу и пошел. Как сильно разрушено Колпино! Нет, пожалуй, ни одного целого дома. Огромные трубы Ижорского завода безжизненно смотрели в небо. А вот и самая большая знаменитая труба. На ее вершине, как говорили на всем нашем фронте, устроился наблюдательный пункт гвардейского тяжелого артиллерийского полка. Противник бил по трубе, но корректировщики продолжали работу. Две огромные пробоины зияли в теле трубы, она стояла под медленно плывущими облаками, восходящее солнце золотило ее вершину. Я долго смотрел на трубу, и мне казалось, что различаю на ее срезе головы людей.

Штаб 812-го артиллерийского полка размещался в подвале каменного здания. Меня встретил начальник штаба майор Балканов. У него было большое скуластое лицо с раскосыми, широко поставленными глазами. В мохнатой шапке и в меховом жилете, коренастый и кривоногий, он походил на степного наездника. Ему бы шашку сбоку и плеть в руку.

Беседовали мы с ним около часа. Он подробно расспрашивал о действиях КОЗА и в заключение заметил, что все это очень интересно, но пригодилось только в начале войны.

Потом провел меня к командиру полка. Войдя в комнату, я приложил руку к шапке и оторопел: на койке сидел мой бывший командир взвода Евсеев, такой же толстый, носатый и угрюмый. Китель с подполковничьими погонами был расстегнут, выпирало туго обтянутое синим джемпером солидное брюшко. Он усмехнулся и протянул мне руку.

— А-а, прибыл, значит, отгулялся. Здравствуй. Садись. Слышал о твоих похождениях. Молодец. — Он посопел носом и взглянул на майора Балканова: — У меня глаз наметанный. Еще в сорок первом я в нем сразу разобрался. Есть у парня кое-что в голове, правда, кроме царя, но тот со временем появится. — Евсеев повернулся всем телом ко мне: — Как себя чувствуешь, нормально, бодро?

— Так точно.

— Тогда принимай третью батарею у Астафьева.

— А что с ним?

— От него узнаешь. К концу дня вступай в командование, да ухо держи востро — на бойком месте стоишь, под Красным Бором. А ты, Сергей Иваныч, готовь приказ.

Перед уходом я спросил, каким образом я попал в этот полк. Евсеев усмехнулся.

— Ты у меня второй месяц. Как-то пришел в отдел кадров, а там ваш начштаба Клепахин сидит и канючит, что у Комарова забрали с батареи командира огневого взвода, помкомвзвода не справляется, а ведь в первом эшелоне стоят… Я сразу: зачисляйте мне в штат пока фельдшером, есть вакансия. Этот нытик Клепахин сразу отдал тебя. Месяц ты у меня в полку щеголял фельдшером, а когда пришла Настя Осокина, я тебя в арттехники перевел. Теперь принимай батарею.

До батареи я добирался часа два, пришлось несколько раз ползти по канаве. Действительно, место бойкое. Батарея размещалась за второй линией окопов, недавно отбитых у немцев. Траншеи были завалены разной дрянью: тряпьем, касками, гильзами, пустыми бутылками с цветастыми наклейками, причем бутылок валялось не меньше, чем стреляных гильз. Вмерзнув в грязь и снег, в разнообразных позах лежали вражеские трупы, вокруг все было изрыто воронками, царил противный кислый запах.

Орудия батареи стояли в насыпных котлованах, углубляться в землю было нельзя — болото. В стороне на бугорке темнела землянка офицеров.

Командир батареи старший лейтенант Астафьев сидел за столом и пил чай. Он был постарше меня лет на пять-шесть. Смуглый, с тонким, чуть горбатым носом, с густыми черными бровями и пышной кудрявой, словно завитой, шевелюрой. Поздоровавшись, он выскочил из землянки и крикнул, чтобы мне принесли завтрак. Это было очень кстати. Утром я съел четверть кусочка хлеба и пососал хвост селедки, оставшийся на тарелке в квартире Цыганкиных.

Пришел ординарец, хмурый пожилой дядька, смахнул тряпкой край стола передо мной, молча и неприязненно поставил миску с завтраком, положил ломоть хлеба и, ничего не сказав, вышел.

За завтраком Астафьев рассказал мне о батарее, об офицерах — командирах орудий и отделений, о состоянии материальной части. Когда я поел, он предложил осмотреть все на месте, достал из угла землянки китель и надел его. Я ахнул: китель был сшит из тонкого сукна какого-то приятного дымчато-зеленоватого цвета, на плечах темным золотом отливали погоны с тремя вышитыми серебряной канителью звездочками, поблескивали золоченые пушечки…

— Послушайте, откуда у вас такое?

— А вот откуда, — Астафьев снял китель и показал мне шелковую стального цвета подкладку. На ней поблескивал двуглавый орел и надпись: «Поставщик Двора Его Императорского Величества Е. Цукерман. С.-Петербург, Б. Конюшенная, 20». Надевая снова китель, Астафьев пояснил: — Мой дед служил артиллерийским поручиком и погиб под Перемышлем. Так бабушка столько лет его китель хранила! Когда ввели у нас погоны, я взглянул на китель — ну точно. Он поручик, я старший лейтенант — три звездочки, эмблемы те же. Срезал пуговицы с орлами, оставил их бабушке на память, пришил наши… И смотри, как сидит, словно по мне шито. Недаром бабушка говорила, что я вылитый дед.

Астафьев повертелся передо мной, шевеля плечами, потом бросил:

— Ну пошли.

До обеда мы находились па позиции, проверяя оружие, боеприпасы — все сложное хозяйство зенитной батареи. Опрос претензий я провел по расчетам и отделениям. Собирать весь личный состав батареи в один строй было опасно: противник никак не хотел мириться с потерей Красного Бора, часто устраивал огневые налеты и бросался в контратаку.

Перед обедом мы оформили все документы о приеме и сдаче батареи: акты, справки, рапорты. В землянку спустился старшина батареи с висящими, как у запорожца, усами и молча поставил на стол две тяжелые темные бутылки.

— Что это? — спросил Астафьев.

Старшина не спеша угрюмо пояснил:

— Так что батарея решила вместо положенных ста граммов принять по восемьдесят, а остальное комбату па прощанье. У солдат больше ведь ничего нет. Хотели вообще отказаться от порции, я запретил: нельзя, не положено… Решили вот так.

Астафьев хотел ответить, но поперхнулся и закашлялся, отвернувшись от меня. Старшина молча вышел. Астафьев вздохнул и выскочил за ним. Вернувшись в землянку, он сел за стол, опустил голову, закрыл лицо ладонями и замер.

Я смотрел на его вьющиеся волосы, на его погоны, на длинные вздрагивающие пальцы, и мне казалось, что все это происходит во сне.

Потрескавшиеся бревенчатые стены, лохмотья коры, свисающие с потолка, крохотное оконце, застекленное пустыми бутылками, слепленными меж собой сырой глиной, и красивый молодой офицер в шикарном кителе, погруженный в тягостное раздумье. Помолчав немного, я спросил:

— А вы куда, на повышение?

Он хмыкнул, передернул пальцами, откинулся спиной к стене и посмотрел на меня грустными влажными глазами:

— Возьмешь к себе командиром взвода или орудия… если не угожу в штрафбат?

— В чем дело?

Он вздохнул:

— Дело… дело… не дело… — и постучал рукой по сердцу.

— История?

— История. Да. Она. Древняя, как борода Ивана Калиты, противная, как чужое грязное белье и… наверно, вечная.

— Отелло?

— Нет, и не «Маскарад». Обыкновенный блуд… Сорвался наконец домой, в город: письма растревожили нежные, как первая любовь, будь она проклята! Не выдержал, стосковался… Ну, была бы в эвакуации, а то рядом, здесь, в городе. Жена! В апреле сорок первого поженились, а в мае — в лагерь, дальше сам знаешь. А письма, письма! Даже в ту страшную зиму передавала с бойцом записку: «Не присылай посылок, тебе нужнее, милый, а меня поддерживает любовь…» Сорвался я без разрешения недавно, на машине рванул в обход КПП, приехал ночью, открыл дверь, вхожу на цыпочках, сердце ликует, слышу, дышит тяжело. Наклонился поцеловать и уткнулся мордой в щетину. Зажег свет. На спинке стула китель и снаряжение висят, на столе банки с колбасой и сгущенкой, пустая бутылка из-под коньяка. Я его вкус забыл! Так вот какая любовь ее поддерживала! Схватил висящую на стуле портупею, вытащил из кобуры пистолет. Жена проснулась, завизжала, задергалась, а тот, щетинный, у стенки спал, заерзал, глаза выкатил и все пытался забиться в щель между кроватью и стенкой. Я жену сбросил за волосы на пол, а тому типу морду обработал рукояткой его же пистолета. Сунул пистолет в карман, сел в машину и уехал. Весело? И не оригинально. Еду и думаю: «На кой черт мне этот трофей?» Взял и выкинул пистолет, нет чтоб шоферу подарить. В тылу с учетом оружия строго, вот тот ловелас и поднял хай: мол, избили, оружие отняли. И жена стала свидетелем, сказала, спали в одной комнате, но не вместе. Ну и заварилось! Кто отпустил с позиции? Самоволка. А ты так же бы поступил?

Я вспомнил Олины слова, когда однажды перед войной заскочил к ней в общежитие: «Зачем ты не пришел в тот раз, тогда бы ничего не случилось?..» А все ли она мне тогда рассказала? Ведь мы и тогда уже были взрослыми… Я ответил Астафьеву:

— Холост я, не женат.

— Счастливец. А я считаю, что поступил правильно. Ну что жаловаться? Дадут ему выговор, порицание, ограничатся разбором. А тут я ему на всю жизнь отметин наставил. Он потом будет говорить, что это боевые шрамы. Пес с ним! Дело в том, что я ему надавал. Если он не угомонится, кто-то другой еще ему врежет, и постепенно у него выработается условный рефлекс, по Павлову, что-де этого делать нельзя. Что это подло, он знает, но что нельзя — не понимает. Тут нужен рефлекс. А пистолет жаль, он-то ведь совершенно ни при чем.

— Может, губой отделаешься или звездочкой?

— Большое начальство шум подняло.

Принесли обед, пришли командир огневого взвода лейтенант Воскобойников, старшина, санинструктор.

— А где командир взвода управления? — спросил я.

Астафьев спохватился:

— Прости, ведь командир уже ты. У меня было так: в светлое время на позиции безотлучно обязательно находится один из офицеров. Сейчас там Коваленко, младший лейтенант. Если не согласен — отменяй.

— Все будет, как было, новой метлой не стану, — ответил я и взялся за кружку.

После обеда больше часа я сидел в землянке один, чтоб не мешать Астафьеву. Он ходил по позиции, прощаясь со своими батарейцами. В Колпино мы шли пешком. Вечерело, падал редкий и очень пушистый снег. Астафьев молчал, глядел перед собой невидящими глазами, что-то тихо бормотал и усмехался. Потом вдруг покосился на свое плечо, остановился и воскликнул:

— Вот они — настоящие чины!

На его погонах переливалось несколько крупных красивых снежинок.

Выслушав наши рапорты, командир полка долго сопел, и в носу его что-то пощелкивало, потом посмотрел на меня мрачно и бросил:

— Идите командуйте.

И уставился на Астафьева тяжелым, неподвижным взглядом.

Выйдя, я невольно задержался за дверью и услышал, как Евсеев негромко произнес:

— Что мне делать с тобой, Астафьев? Я доложил, что излишне поторопился и наказал тебя своей властью. Ступай под арест, а там будет видно, самовольщик. Ведь дезертирство хотят пришить.

Как я плохо разбираюсь в людях! В сорок первом там, на позиции в Автове, я относился к Евсееву пренебрежительно, посмеивался над его полнотой, медлительностью, замкнутостью и музыкальностью его носа, может, потому, что в моем мальчишеском сознании всякий потерпевший неудачу или наказанный начальник не заслуживал уважения. Правда, это не относилось к лейтенанту Курдюмову, но, может, только потому, что мы очень хорошо знали его, его характер, привычки, слабости…

А сейчас мне даже стало стыдно за мое прежнее отношение к Евсееву. Да, он толст, медлителен и носом выводит рулады, но он понимает людей. Как он смотрел сейчас на Астафьева! И я понял, что он отстоит своего офицера. Достаточно побыть полчаса на батарее, чтобы убедиться, что ее командир толковый и умеет привлечь к себе людей, и Евсеев это хорошо знает и знает, почему Астафьев совершил такой тяжелый проступок.

Личный состав батареи ко мне относился настороженно и недружелюбно. Когда я обращался к кому-либо, тот вставал, вытягивался, отвечал сухо, точно и бездушно, и в глазах маячили огоньки неприязни. Офицеры слышали про «козу», часто расспрашивали о ней, но мнения своего не высказывали. За столом бросали на меня короткие испытующие взгляды и молчали. Я понимал их чувства. На самом деле: ушел командир батареи, так неужели Воскобойников или Коваленко не могли заменить его? Они знают свою батарею, они на ней с первых дней войны. Так нет, прислали «варяга», и хоть бы авторитетного или в возрасте, а то обыкновенного лейтенанта, даже без всякого военного образования, школяра, десятиклассника, который моложе всех на батарее, который каких-то полгода покомандовал взводом, а потом возился с одной-единственной пушкой, а ему дают сразу батарею с орудиями, приборами, со всем хозяйством и сотней людей, из которых многие годятся ему в отцы. Да, на месте Воскобойникова и Коваленко я думал бы так же.

Ничего не поделаешь, я назвался груздем. Надо терпеливо и спокойно входить в жизнь батареи, без лишней строгости, но и без подсюсюкиваиия. По своему опыту я знаю, что подчиненные очень тонко чувствуют, когда их начальник начинает подлизываться к ним, и презирают его за это, конечно не открыто, а в душе. Но это все равно сказывается на действиях подразделения в целом.

Кое-какие порядки, введенные в свое время Астафьевым, мне не нравились, но я подумал и решил, поскольку они не очень влияют на боеспособность батареи, примириться с ними. Изменятся условия, часть порядков естественно отомрет, а остальные постепенно я заменю на те, которые сочту нужными, а пока пусть все идет, как было. Минула неделя, и люди стали ко мне привыкать.

В одно ненастное утро враг пошел в контрнаступление. Артиллерийская подготовка началась залпом «дурил» — реактивных шестиствольных минометов. «Дурила» слабей «катюши», но и под его огнем поймешь, что такое кромешный ад.

Авиация из-за плохой погоды не налетала. Это тоже интересно. Обычно немцы для наступления выбирали хорошую погоду, надеясь на свою авиацию. А теперь стали наступать в плохую погоду, когда авиация скована. Значит, поменялись местами и их сорок первый год — впереди.

Мы лежали ничком в мелких траншеях и орудийных котлованах, нас подбрасывало горячим воздухом, било комьями мерзлой земли по спинам, разноголосо и густо свистели осколки. Я часто высовывался из своего ровика, боясь прозевать атаку танков. Наши орудия бьют по ним точно и лучше, чем противотанковые, потому что имеют более тонкую наводку и от выстрелов орудие не смещается на грунте, так как держится за него четырьмя стальными лапами с глубоко забитыми стальными клиньями.

Мимо прополз санинструктор, волоча на плащ-палатке раненого солдата. Санинструктор часто останавливался, подбирал свалившуюся с груди бойца оторванную руку, клал ее на место и волок дальше.

Снова обрушился шквал мин. Стало темно и душно. Сквозь грохот я уловил вопль:

— Санитаров! В прибор попало!

Артиллерийская подготовка длилась более часа. Враг не продвинулся ни на шаг. Но от огня его у нас были большие потери.

На горе спасали укрытия, вырытые в полный профиль, у нас же, под горой, все было насыпанным из дерна и быстро разрушалось. Мина угодила в бровку окопа ПУАЗО, разбила прибор и свалила половину расчета во главе с командиром отделения. Были разбиты приборы управления второго орудия. За один час с небольшим батарея потеряла четверть личного состава и оказалась неспособной вести огонь по высотным целям.

После контрнаступления противника неприязнь батарейцев ко мне усилилась, словно я уговорил немцев пойти в контратаку. Солдаты, наверно, рассуждали так: «Был командир батареи старший лейтенант Астафьев — и все на батарее ладилось, а как пришел этот невесть откуда взявшийся лейтенант — и сразу двадцать пять человек на батарее не стало, разбит прибор, разбито орудие…»

Конечно, всем понятно, что я тут ни при чем. Но на фронте почти каждый становится чуточку, но суеверным. Слишком часто жизнью играет слепой, нелепый случай. Мина могла не долететь до прибора на два метра, и никто бы не пострадал. Это все прекрасно понимают, но невольно стараешься найти какую-то причинную связь с тем или иным случаем. И невольно ищешь добрые приметы. Это сказалось и в стихах поэтов, и во фронтовых песнях;

И вправду поверил тогда я,

Крещенный в смертельном огне,

Что буду я жив, дорогая,

Пока ты грустишь обо мне.

А кто теперь грустит обо мне? Только родители. Больше некому.

Со времен англо-бурской войны пошла примета — третьим не прикуривать. Э, да что говорить, но хочется верить в существование таких примет, по которым ты можешь остаться в живых.

Вот поэтому и считают батарейцы, что я им принес несчастье. Я это чувствую по взглядам, по интонациям в разговоре. Даже командир полка с укором сказал в телефонную трубку:

— Что ж ты… Едва начал командовать — и такие потери.

— Но при чем тут я, товарищ ноль-первый?

— Ты-то, конечно, ни при чем, — вздохнул в трубку Евсеев и засопел. — Давай укрепляйся. Это не первая и не последняя контратака. Может, тебе рассредоточиться для других целей?

— Оголим участок, кроме нас, никого тут нет, хоть от штурмовиков прикроем.

— Так-то оно так… Ну ладно, подумаем, действуй.

С утра люди взялись за ломы и лопаты. Орудийные котлованы стали походить на крохотные старинные крепости, окруженные рвами с водой. Вода показывалась с первого же штыка лопаты. Солдаты работали молча, с замкнутыми лицами и не смотрели на меня.

Но неожиданно положение исправилось.

После ненастья подморозило, выдался ясный день. Дали были настолько четкими, что казались декорациями. В небе появился высотный разведчик — «Ю-88Д-1». Как всегда, он шел на большой высоте и тянул за собой совершенно прямую бедую нить, фотографировал, гад.

Он шел точно курсом «ноль», то есть прямо на батарею. Вот были бы на орудиях мои прицелы, а так…

— Высота девяносто! — по привычке доложил дальномерщик, и в его голосе прозвучал укор.

И тут я вдруг вспомнил все расчетные данные для стрельбы по самолету на такой высоте и на таком курсе. Потом я сообразил, почему вспомнил. С этой высоты и курса я начинал свои расчеты баллистических графиков прицела и, поскольку я только начинал, долго бился, ошибался, привыкал к цифрам, и они невольно запали в память. Потом я уже привык и работал почти автоматически движком линейки, не вдумываясь в результаты. А ведь запоминается всегда все первое: первый урок в школе, первая любовь, первый бой…

— Орудиям поймать цель! — крикнул я.

И когда командиры орудий доложили, скомандовал прицел, трубку и дал огонь с темпом пять секунд. Грянул залп, второй, третий. На такую высоту снаряд забирается более тридцати пяти секунд, за это время можно покурить. После седьмого залпа в небе появились первые разрывы, они легли кучно вокруг цели.

— Не заряжай! — крикнул я.

Стало тихо. Все стояли задрав к небу голову и, кажется, слышали шелест уходящих ввысь снарядов. Я вынул папиросу и закурил нарочито небрежно, вроде всегда поступаю так, это, мол, для меня что семечки.

Вторые и третьи разрывы легли так же кучно, и самолет изменил курс. Все! Сеанс фотографирования не состоялся. Дальше смотреть было нечего.

Белая прямая линия в небе перешла в пологую дугу, а остальные наши снаряды еще сверлили пространство, нацеленные в точку, лежащую на прежнем курсе самолета. Описав дугу, «юнкере» вышел из зоны нашего огня, потом повернул и пошел стороной, попав под огонь другой батареи.

Меня позвали к телефону. Звонил Евсеев.

— Ты что, у соседей прибор утащил или на спирт выменял?

Я объяснил, в чем дело.

— А-а, а то мой ноль-второй (это начальник штаба) говорит, что прибор не надо заменять и так обойдешься…

— Нет, это только частный случай. А как выглядела стрельба по дальности?

— Ей-богу, неплохо. В общем, давай в том же духе. Прибор обещали дать через неделю, а для орудия приборы дня через два.

Положив трубку, я задумался и услышал дурашливый голос одного из прибористов. Солдат обращался к командиру огневого взвода:

— Товарищ лейтенант, не знаете, куда нашему комбату шестнадцатиконтактную муфту вставлять? Вырабатывает данные лучше, чем прибор.

— Спроси сам, он тебе вставит, — не задумываясь, ответил Воскобойников. Раздался хохот.

Я вылез из землянки, прошел на середину позиции, сел на пустой ящик, сдвинул на затылок шапку, погрел на солнце лицо. Через брустверы окопов на меня молча смотрели все батарейцы. Посидев, я крикнул:

— А ну, у кого есть табачок покрепче?

Спустя два дня произошел вообще из ряда вон выходящий случай.

Утром, после завтрака, офицеры сидели в землянке, покуривали, болтали о всякой всячине, я выглянул наружу и сказал:

— Туман расходится, облачность поднимается, чья очередь дежурить на позиции?

— Моя, — ответил младший лейтенант Коваленко, накинул полушубок и вышел.

Лейтенант Воскобойников пришивал к рубахе пуговицу, я занялся составлением очередных бумаг. Вдруг донесся вой моторов, шум, крики. Налет! Мы с Воско-бойниковым бросились на позицию. Из облаков один за другим пикировали «калошники» — «10–87». Их было штук шесть. Донесся крик Коваленко:

— По пикирующему на батарею!

«Надо ставить последнюю завесу», — подумал я. Наперебой загремели орудия. Произошло невероятное — прямое попадание снаряда в самолет. Один случай из десятка тысяч. «Юнкерс» развалился пополам и с воем грохнулся вблизи батареи, взметнув столб пламени. Второй, вспыхнув, вышел из пике и повалился на крыло. От него отделились две точки, и вскоре, как шрапнельные разрывы, раскрылись куполы парашютов. Остальные самолеты, побросав бомбы куда попало, скрылись на бреющем полете.

На батарее и вокруг нее поднялся страшный гвалт. Какие-то посторонние люди прибегали на позицию, били меня, Коваленко и Воскобойникова по спине, плечам, трясли руки, что-то кричали в лицо, и я еле расслышал крик разведчика:

— Тревога! Над седьмым один «Мессершмитт-109» на батарею, высота — десять!

— К орудиям! — закричал я. — По штурмовику!

Виляя, «мессершмитт» пролетел над столбами дыма от горящих самолетов и скрылся за лесом, сопровождаемый разрывами наших гранат.

Я приказал старшине батареи взять двух прибористов, найти немецких летчиков и привести их на позицию. А помкомвзвода старшего сержанта Урванцева послал оформлять акт на уничтожение самолетов. Его должны подписать те, кто видел нашу стрельбу.

Через час старшина вернулся, ведя двух летчиков в унтах и шлемах. Лица их были бледны, они шли, глядя в пространство перед собой странно белесыми глазами. Вместе со старшиной пришел лейтенант-связист.

— Это ваш старшина? — спросил он меня.

— Мой.

— А то прибегает, кричит: отдайте наших немцев! А у самого ни документов, ничего… Кто он, старшина или бог Саваоф? Теперь ясно. Забирайте трофей, да смотрите, чтобы по дороге их не прихлопнули, уж больно на них народ зол.

Летчики стояли понурые и смотрели на меня. Я никак не мог понять выражения их глаз, наверно, потому, что сам был сильно взволнован. Один летчик что-то проговорил, обращаясь ко мне, я разобрал только два слова: «герр лейтенант». Что им ответить? Сколько лет нас учили в школе немецкому языку — и ни бельмеса, двух слов подобрать не могу. Все кругом умолкли, глядя на меня, ожидая, что я скажу. Я стоял как идиот и хлопал ушами. Потом взглянул в лицо одному летчику, другому и ляпнул первое, что пришло на ум:

— Гутен морген, геррен фашистен. — И, повернувшись к старшине, бросил: — Отведи их за каптерку, да смотри, чтоб не пришибли сгоряча. Сам карауль. — А когда летчиков повели, я спохватился: — Планшеты! Планшеты где?

— Вот они, товарищ комбат.

Я схватил планшет, вытащил из него карту, стал искать, обозначена ли на ней наша батарея. Нашел. Нанесена точно. Худо дело, надо бы сменить позицию.

Пришел помкомвзвода Урванцев, он чем-то напоминал заряжающего «козы» Кедрова. Такой же здоровый, прямодушный и неуклюжий.

— Ввв-вот, товарищ комбат, — сказал он, протягивая мне бумаги. — И-ийх, какие п-подписи!

Акты были подписаны начальником штаба стрелковой дивизии, двумя полковниками и заверены печатью. На один «Ю-87», на второй и… на «Ме-109».

— А этот откуда взялся? Мы ж его не сбили. Чуть не прозевали.

— 3-за одно, т-товарищ комбат, я сказал им, что мы его тоже шлепнули. А они видели собственными глазами, как грохнулись «калошники», и говорят: молодцы, давай хоть на десяток вам подпишем…

— Спиртом тебя тоже начальник штаба угостил?

— Т-так точно! Лично сам поднес кружечку и на закуску соленый огурчик, во! И вообще сегодня на батарею положено дополнительно сто грамм, за победу.

— Идите. Спасибо.

Я подозвал Коваленко.

— Забирай пленных, документы, акты, садись в машину — ив штаб полка. И вот еще что. Видишь, как мы точно засечены. Втолкуй Евсееву или начальнику штаба, что нужно ночью сменить позицию, не то однажды нас разнесут в пыль, вернее, смешают с грязью. Пусть пришлют хоть один трактор, именно трактор, а не машину. Тут болота. Позицию выберу вечером.

Потом мне пришлось ругаться с начальником штаба майором Балкановым. У него сверху срочно запросили, кого награждать. А связь с нами оборвалась: перемещалась тяжелая батарея и намотала на свои колеса метров триста нашего провода. Балканов впопыхах взял и дал по штатному списку. Раз стреляли прямой наводкой, значит, представляется командир огневого взвода, все четыре командира орудия, наводчики… Но на самом-то деле огонь открыл Коваленко, второе орудие не стреляло, оно в ремонте…

— Ничего, потом при случае представим других, — успокоил меня Балканов. — Нарочный с пакетом уже отправлен.

— Да поймите же, товарищ ноль-второй! Первым заметил цель разведчик Иголкин, огонь открыл Коваленко. Ведь с таким, как у вас, награждением, мы смертельно обидим людей, на всю жизнь. Уж лучше тогда никого не награждать, чем так! И Астафьева надо тоже, это он так подготовил батарею, я здесь без году неделя.

Но Коваленко обязательно. Он правильно оценил обстановку и назначил огневую завесу.

Кое-как уговорил позвонить об отмене первого представления и посылке второго пакета. А то как бы больно обидели младшего лейтенанта Коваленко! Я-то знаю, как это больно.

Потом я ходил по расчетам и пытался втолковать, что прямое попадание снаряда в самолет — редкая случайность, а то, что вовремя поставили огневую завесу и дали плотный огонь, — результат слаженности батареи. Бойцы смеялись и мне не верили.

Вечером я выбирал место для новой позиции — сухую полянку в километре от нас…

Подошел запыхавшийся солдат:

— Товарищ комбат, начальство приехало… генерал… ругаются, что вас нет.

Я побежал на батарею.

На дороге у позиции стояли «эмка» и полуторка. Посередине позиции группа офицеров курила и разговаривала с генералом. Когда я представился, генерал проворчал:

— Начальство к нему приехало, а он разгуливает.

— Я позицию выбирал. Эту надо сменить: она точно засечена.

— Другие тоже засечены, но стоят, держатся.

— Полевые батареи привязаны к месту, товарищ генерал, для них смена позиций означает пересчет всех данных для стрельбы и всю пристрелку заново… А для нас километр вправо-влево погоды не делает.

— У вас начальник есть.

— Я командир подразделения. Имею право на самостоятельные решения?

— Постройте батарею…

Батарейцы выстроились в две шеренги. Генерал от имени Верховного Совета вручил награды мне, Коваленко, Воскобойникову, командирам орудий и номерам. Поздравил. Мы крикнули «ура». Генерал распорядился о выдаче винного пайка дополнительно, и я скомандовал разойтись.

— Ко мне заедете, товарищ генерал? — спросил подполковник Евсеев.

— Непременно, и командира батареи прихвати.

— Разрешите, только отдам распоряжение? — попросил я и, подозвав командиров взводов, велел им готовиться к смене позиции.

Коваленко заметил:

— Я в штабе узнал, что скоро передислокация. Стоит ли возиться? Авось проживем спокойно.

— Вот, наверно, из-за этих «авось» да «небось» мы и стоим сейчас под Ленинградом, а не под Кенигсбергом, — отрезал я. — А накроют сегодня или завтра, тогда что?

— Да мы у него па планшете давно.

Я подумал, подумал и ответил:

— Вот что, обсуждайте сами, хоть всей батареей: как решите, так и будет. Я поехал.

Сидел в кузове полуторки, вцепившись обеими руками в борт, и сумбур в голове.

Как все в жизни странно! Ни за что ни про что получил орден. А сколько мучился с «козой», сам ее создал, воевал — и ничего… Начальник штаба дивизиона, когда подписывал наградные листы на расчет «козы», заметил, что обо мне позаботится начальство повыше. До меня ли начальству сейчас?.. И на кой черт я устроил на батарее плебисцит по вопросу смены позиции? Раздолбают батарею, и все — сверху и снизу — обвинят меня, скажут, что знал и мер не принял… Но, раз уж обещал, отменять нехорошо.

Вскоре полк передислоцировался под Пулково.

Весна и лето на нашем участке прошли относительно спокойно. Противник не очень-то шевелился. Бил дальнобойками по городу, устраивал огневые налеты на наши боевые порядки, но особенно на рожон не лез. Да и с чего? Ему хребет согнули на Курской дуге. Освобождены Орел и Белгород. Наши идут на запад. Откровенно признаться, лето мы ждали с тоской: опять начнутся неудачи, зимой-то мы побеждали, а летом… Но погода изменилась. Этим летом трещит не наш, а его фронт, не наши, а его войска попадают в котлы и мешки, наши клинья вбиваются в его оборону.

Побывал в гостях на бывшей своей батарее. Она стоит на прежнем месте, густо заросла травой ее позиция. Капитан Комаров встретил меня не очень приветливо, разговор не клеился, и я понимал. Рыжов ушел помощником начальника штаба дивизиона. Оба командира взводов молоденькие — с курсов младших лейтенантов. Командиры остальных батарей дивизиона тоже молодые, из нашего брата. Комаров остался один, и ему, как кадровому военному, нелегко переживать это.

Знакомых на батарее осталось мало — одни убиты, другие в госпитале, третьих отчислили. Но старшина остался и встретил меня как старого друга. Вера Лагутина очень похорошела, налилась силой и красотой, так что казалось, рубаха на ее груди вот-вот лопнет. Глаза ласково сияли, и в поцелуе ее я уловил опытность. Вместо Капы поварил какой-то дядька. А Капа вышла замуж, официально, за того самого Гришку Сечкина. Теперь он тоже, как я, командир батареи, и Капа перевелась к нему. Я вспомнил свое невольное дневальство надо рвом, в котором мылась Капа, и какая-то радостная зависть защекотала мне глаза. Война войной, а жизнь жизнью.

Суетился старшина, как всегда, и угощал меня, по-царски. Я смотрел в мерцающие радостью глаза Веры, и мне так хотелось любить. Вера улыбалась пополневшими губами, и на щеках ее появился румянец. Как хотелось любви!

Два раза удалось побывать в городе. Везде, где среди камня и асфальта был хоть крохотный клочок земли: во дворах, на газонах, в парках, скверах, — зеленели огороды. Курчавился картофель, и капуста кочанилась, наливаясь соками. Белые скромные цветы картофеля казались красивее тюльпанов и роз. Картофельные поля вытекали из города на юг и упирались вплотную в боевые порядки войск, словно напоминали, требовали от нас освобождать место и уходить от Ленинграда.

Осенью на Невском, у памятника Екатерине, случайно встретился я с майором Ермоловым. Я спешил, краем глаза заметил красную повязку патруля, козырнул, не глядя, старше меня но званию или младше — лишь бы не прицепился (комендант Ленинграда стал круто наводить порядок в городе), и вдруг слышу:

— Товарищ старший лейтенант!

Тьфу, наскочил! Сейчас что-нибудь да обнаружит. Сапоги пыльные, пуговицы не почищены, нож у пояса… ух ты, я впопыхах забыл побриться — случайно вырвался в город. Подхожу, прикладываю руку к козырьку, смотрю — передо мной Ермолов — майор, руку протягивает:

— Зазнался, старший лейтенант, комбатом стал, так и на других не смотришь?

— Спешил, только повязку на руке у вас и заметил.

Отошли в сторонку. Ермолов расспрашивал меня о «козе», о батарее, о новостях на фронте. Я рассказал, что Хромов так мне и не ответил, а надоедать своему командованию не хочу. Послал заявку на изобретение, мне ответили, что предмет новизны в предложении отсутствует, а практическая ценность в настоящее время не усматривается.

— Так оно и должно быть, — усмехнулся Ермолов. — Во-первых, вещи посерьезней твоей годами мурыжатся, а ты решил с разбегу, да к тому же и опоздал на два с лишним года.

— Теперь я и сам понял, что это был частный слушай, временное явление.

Владимир Владимирович разглядывал мое лицо, потом повернулся, подозвал к себе проходящего мимо сержанта и начал его распекать:

— Товарищ сержант, вы жизнь за город отдаете и в то же время не уважаете его. Почему вы появились на улице небритым? Что это такое? Учтите, первый признак, когда мужчина начинает опускаться, в том, что он перестает бриться. Почему не побрились?

И пошел, и пошел, и пошел…

Сержант стоял навытяжку и только лепетал:

— Так точно, товарищ майор, виноват, товарищ майор, — и все время косился на меня с обидой.

Я чувствовал, как начинают гореть мои уши, и отворачивался, сдерживаясь, чтоб не прикрыть ладонью свою щетину.

— Вон парикмахерская, идите, потом доложите мне, я буду сидеть здесь, на скамейке.

— Но там же огромная очередь!

— Тогда побреетесь в комендатуре.

— Зачем? Я здесь, в сквере.

Мы сели на скамейку, пятнистую от солнечных бликов, словно закамуфлированную. Громада памятника высилась перед нами. В глубине сквера наш сержант подсел к женщине, попросил ее подержать зеркальце, вытащил из полевой сумки бритву, направил ее на поясном ремне и стал бриться всухую.

— Неужели и с фронта стали брать в патрульную службу? — спросил я у Ермолова.

— Нет. Я вторую неделю сижу в резерве. До этого работал в штабе ПВО, потом отозвали для откомандирования куда-то на Большую землю и вот тянут. Ждут еще какого-то подтверждения.

— Это не по поводу зенитных управляемых ракет?

Ермолов рассмеялся и кивнул на Екатерину:

— Я ведь только ей не писал. Конечно, вызывают по этому вопросу. Значит, думают уже. А в нем такие дебри, столько препятствий и неизвестностей! Но начинать надо сейчас. О будущем думают заранее.

Мимо, козырнув нам, прошел побрившийся сержант под руку с молодой миловидной женщиной. Они удалились, улыбаясь друг другу. Проводив их взглядом, я расхохотался:

— Не было бы счастья, да несчастье помогло. Может, и мне последовать его примеру? Бритва с собой.

— Второй раз уже неоригинально, придумай что-нибудь поновее, ты можешь, — ответил Ермолов.

— Попробую.

— Спешишь?

— Не очень.

— А мне надо службу править. Пройдемся.

— До комендатуры?

— По Невскому, это мой участок.

— Боюсь скомпрометировать своим нескобленым рылом.

— Резонно. Тогда пошли к ларьку и выпьем не кружке синтетического морса на сахарине.

— А у меня фляжка с собой. Не мешало бы по русскому обычаю. Придется ли увидеться еще?

Ермолов возмущенно фыркнул.

Постояли, глотая из стеклянных кружек горьковато-кисловато-сладковатую пунцовую холодную жидкость. Я посоветовал:

— Вот что, Владимир Владимирович, не вздумайте как-нибудь разбавлять спирт этим зельем. Дуреет человек с такой смеси…

— Ты и в этом преуспел?

— Не очень. Просто война слишком быстро нас сделала взрослыми и научила тому, чего не постичь за целую жизнь.

Поговорили еще минут десять, пожелали друг другу ни пуха ни пера, послали друг друга к черту, обнялись и расстались. Я спешил по своим делам, а Ермолов — по своим. Он удалялся по Невскому стандартной комендантской походочкой, строго оглядывая встречных военных, — бравый, подтянутый майор. Впереди еще была целая война, а мне верилось, что мы с Ермоловым встретимся вновь.

Перед группой вражеских войск армий «Север» была поставлена задача: во что бы то ни стало удерживать позиции, составляющие основу всего левого крыла Восточного фронта. Гитлеровское командование надеялось прикрыть подступы к Прибалтике, сохранить связи с финнами и обеспечить свободу действий немецкому флоту на Балтике.

Вражеская оборона под Ленинградом готовилась, развивалась и совершенствовалась более двух лет, и особенно после прорыва блокады Ленинграда.

О неприступном Северном вале твердила немецкая пропаганда.

Ставка Верховного Главнокомандования решила в первые месяцы 1944 года нанести ряд ударов по фланговым группировкам противника. Разгром этих группировок обеспечил бы поражение врага на центральных участках фронта и выход к Германии.

Первый удар было решено нанести под Ленинградом и Новгородом. Это обусловливалось и стратегическими соображениями, и тем, что пора было избавить многострадальный мужественный город от дальнейших обстрелов и бомбардировок.

В наступление должны были идти Ленинградский, Волховский, 2-й Прибалтийский фронты, Краснознаменный Балтийский флот, авиация дальнего действия. В лесах под Ленинградом и Новгородом готовились к решающим боям партизанские части и соединения.

Подготовка к этой грандиозной операции началась сразу же после прорыва блокады. По проложенной вдоль южного побережья Ладожского озера железной дороге подвозились пополнение, вооружение, боеприпасы, продовольствие. Кажется, впервые в мировой истории окруженный город готовился идти в наступление. Снова, как и год назад, перед прорывом блокады, в тыловых районах фронтов были оборудованы учебные поля, на которых войска учились искусству наступления.

2

Начался 1944 год, а перед моими глазами все та же Пулковская высота с ободранной рощей на хребте.

Отрабатываю батарею по плановой таблице огня. Да, так надо воевать! Всю территорию, занятую противником, разбили на квадраты и квадратики, пронумеровали их, по каждому квадратику тщательно подсчитали данные для стрельбы с учетом всех условий: погоды, веса снарядов, температуры зарядов, сорта пороха и так далее. Оперативное время расписали по секундам.

Ноль-ноль. Начало стрельбы. Квадрат 11103 по двадцать выстрелов на ствол, через каждые пять выстрелов наводчики поворачивают орудия по горизонту и углу возвышения на ноль-ноль два, чтобы равномерно покрыть разрывами весь квадрат. А то ведь фрицам будет обидно — по одним бьют, а по другим нет.

Оперативное время — ноль минут пятьдесят секунд. Цель — квадрат 11104, и опять по двадцать выстрелов на ствол.

И так до оперативного времени — ноль один час тридцать минут ноль-ноль секунд. Когда оперативное время пристегнут к текущему, неизвестно, но чувствуется, что вот-вот, не позже середины января.

Это чувствуется по всему. И по темпам наступления центральных и южных фронтов, и по тому, как мы под Ленинградом стали мрачно острить сами над собой. Говорим, что есть соединения и части Белгородские и Орловские, а у нас под Пулковом стоит 42-я «патефонная» армия. Что в мире есть всего три невоюющие армии: шведская, турецкая и 23-я советская, что на Карельском перешейке держит оборону по реке Сестре. С хохотом рассказывают, что где-то блиндаж обвалился — бревна сгнили, клопов, говорят, развели в землянках, а по субботам на орудийных стволах пеленки сушат.

Снарядов нам навезли — окапывать не успеваем. Земля мерзлая, а толу не дают. Людей надо тренировать в стрельбе до автоматизма, чтобы сначала выполнили команду, а потом уже думали. С утра, пока голова и силы свежие, гоняю расчеты по плановой таблице огня, а потом, чуть передохнув, солдаты берутся за лопаты, кирки и ломы.

…Подбегает вдруг ко мне солдат и говорит:

— Товарищ капитан, на снарядных ящиках надпись обнаружили.

— Ну и что? На всех ящиках должны быть надписи.

— Нет, химическим карандашом, целое послание…

— Пойдем посмотрим.

Возле штабелей вновь привезенного боезапаса толпились батарейцы. Крышка одного ящика была откинута, на ней четким круглым девичьим почерком фиолетовым чернильным карандашом было написано:

«Дорогие наши бойцы!..»

И далее полкрышки исписано самыми добрыми пожеланиями, а потом надписи: Настя Семенова, Аня Яснова, Лариса Крупянникова… Какие милые имена!

— Хорошая надпись, — заметил я, — надо ответите девчатам. Где комсорг?

— Здесь, — отозвался за моей спиной старший сержант Шадрин: — Ответим, как надо.

Я пошел к телефону, решив по дороге немного разыграть заместителя командира полка по политической части полковника Воробьева.

Он воевал еще в гражданскую. В сорок втором году был ранен, после госпиталя его назначили к нам в полк, Николай Иванович Воробьев — пожилой, совершенно седой мужчина, простой, веселый, но немного тугодум, наверно из-за возраста. На КП полка он находился редко, почти все время, прихрамывая, ходил по батареям, ш порой и ночевал на них. С ним можно было спорить, доказывать свое, он терпеливо выслушивал, кивая в ответ, потом думал, покашливал и отвечал не спеша, долго и обстоятельно, если вопрос был действительно серьезный. Не боялись задавать ему и озорные, каверзны® вопросы, и тогда все замирали с приоткрытыми ртами s ожидании ответа Николая Ивановича. Полковник Воробьев морщился, шевелил белыми лохматыми бровями, потом поднимал одну бровь и некоторое время взглядом, как дрелью, сверлил спросившего. Тот корчил невинную рожу и часто хлопал ресницами. Николай Иванович открывал второй глаз и отвечал одним-двумя словами так, что все хватались за животы и показывали на спросившего пальцами.

Озорной по своей натуре, старший лейтенант Астафьев однажды ловко разыграл Николая Ивановича. (Командир полка все-таки сумел отстоять Астафьева после того, как я принял батарею. Астафьев отделался задержкой в присвоении очередного воинского звания и был назначен вторым помощником начальника штаба.) Николай Иванович Воробьев вставал всегда очень рано и тотчас начинал проверять несение службы.

Однажды он часов в пять утра позвонил на КП полка, расположенный возле Пулковской обсерватории. Там дежурил Астафьев. Телефонист разбудил его:

— Товарищ старший лейтенант, с КП запрашивают обстановку.

Сонно сопя и фыркая, Астафьев выглянул в щель. Все было закрыто промозглым осенним туманом.

— Какая тут, к черту, обстановка, — проворчал он, снова заваливаясь на нары и укрываясь шинелью с головой. — Передай, что в районе деревни Александровна немцы подогнали восемнадцать автомашин, разбирают Пулковский меридиан и увозят.

Телефонист передал. Воробьев спросонья не разобрал и всполошился:

— Что же наша полевая артиллерия молчит? Надо передать им. — Потом догадался, нахмурился и отчитал Астафьева по телефону, но командиру полка не пожаловался. Тот узнал о шутке Астафьева дня через три от кого-то другого и так разнес остряка, что тот до сих пор избегает встречаться с Евсеевым.

Мне тоже захотелось разыграть старика. Я позвонил и попросил передать ему, что у меня на батарее на снарядных ящиках обнаружены посторонние и странные надписи.

Через час на позицию, припадая на одну ногу, пришел Николай Иванович и старший лейтенант Игорь Кувшинников — оперуполномоченный контрразведки «Смерш». Он мой ровесник. Его, как и нас, взяли в армию из института инженеров железнодорожного транспорта и направили в школу НКВД.

Воробьев и Игорь долго читали надпись на ящике. Николай Иванович посмотрел на Игоря, на меня и пожал плечами.

— Ну, это не совсем посторонняя надпись, а чего же в ней странного? Хорошая… нормальная.

— А вы обратите внимание на дату, — сказал я: — Май сорок третьего года. А сейчас январь сорок четвертого.

— Ну и что?

— Чуть не целый год везли нам снаряды?

Воробьев пожевал губами, покряхтел и приказал:

— Соберите батарею в котловане первого орудия. Ящик прихватите с собой.

По дороге к батарее он придержал меня за рукав и заметил тихо:

— Если вы прикидываетесь дурачком, то это полбеды, а если на самом деле не сообразили — очень плохо.

Когда батарею собрали, Воробьев сказал:

— Эта надпись на ящике не предусмотрена техническими правилами, и только. Она сделана от души и от сердца. Тут кое-кто озадачен, что чуть ли не год везли к нам снаряды, а он не подумал о том, что везли их быстро, но они полгода лежали на складе. А это значит, что у нас уже создан запас снарядов на полгода вперед. Это же здорово, товарищи!

Игорь тронул меня локтем и спросил шепотом:

— Разыгрываешь?

— А как же!

— Я тоже купился, иду и думаю: за всю войну не было вредных надписей на ящиках, почему появились? Ну смотри — выстрел за мной.

Старший сержант Шадрин прочитал ответное письмо. Его приняли единогласно. Воробьев взял его, пообещав отправить самолетом, а сам остался на позиции, проверяя, как я готовлю батарею к стрельбе по плановой таблице огня.

Для каждого командира орудия я сам плановую таблицу тушью написал, чтоб в сумраке видели. Все наше внимание сосредоточено на подготовке наземной стрельбы, Видимо, надеемся, что массированных налетов авиации противника не будет. Тощает немец. Интересно, знает он, что мы готовимся к наступлению? Наверно, знает, но что он может предпринять?

Я как-то залез на горб землянки и в своем квадрате километр на километр насчитал девятнадцать батарей, это только те, что плохо замаскированы, и к тому же я смотрел без бинокля и очков.

События разворачиваются, как в кино или пьесе, все герои встречаются вновь. Так и у меня получилось. Восточнее нашего полка расположился дивизион, в котором командиром батареи Володька Андрианов, сзади меня стоит штаб дивизиона, в котором помощником начальника штаба Мышкин. Васька Федосов окопался в Автове со своим взводом.

Часто вызывают к телефону. Слушаешь — говорит кто-то по шифру, а потом вдруг как ляпнет:

— Привет, Колька! Это я, Витька Углов, помнишь, в одной комнате в общежитии жили? Как нет? Да вы еще меня, пользуясь тем, что я спать был здоров, ночью сонного вместе с койкой в женскую уборную вынесли. А, вспомнил? Этого я тебе не забуду, вот возьму да по ошибке угожу по тебе, у меня калибр раза в два больше твоего. Ну, как живешь, старина? Слышал о тебе. Молодец…

Внезапно в трубке раздается женский голосок:

— Товарищи, неслужебные разговоры по телефону запрещены.

Н-да, вообще-то мы еще зеленые и глупые, только погоны на плечах нас взрослят. Вот недавняя история.

Я обнаружил, что Астафьев мало уделял внимания подготовке командиров взводов по наземной стрельбе, а наводчики орудий и командиры не имеют практических навыков в стрельбе по танкам.

Мы перед войной на полигоне по фанерным стреляли, на фронте таких условий нет. Приказал наводчикам и командирам орудий вести немую стрельбу по всем проходящим на шоссе машинам. Ну ладно, наводку отработают, а в стрельбе по настоящим танкам орудие будет сотрясаться от выстрелов, командиры орудий должны уметь корректировать стрельбу, как этому научить? Сначала сконструировал миниатюр-полигон, вроде передвижного кукольного театра, но все-таки настоящего впечатления боя командиры орудий и наводчики не получают. Я решил: когда появляется одиночный самолет, особенно летящий вдоль фронта, стрелять по нему тремя орудиями по данным прибора, а одному, поочередно, прямой наводкой. Исходные данные я им скомандую, подсчитаю заранее, а там пусть командиры орудий тренируются в корректировке, а наводчики в наводке. Уж если они сумеют во время стрельбы удержать самолет в перекрестии прицельной трубы, то танк не выпустят.

Вот и стали палить. После каждой такой стрельбы начальник штаба меня ругает по телефону:

— Что у тебя с батареей? По групповой цели огонь ведешь хорошо, а по одиночкам какая-то белиберда: три разрыва нормальные, а четвертый гуляет сам по себе?

— Так точно, — отвечал я, — выясню, устраню, наверно, одно орудие плохо закреплено на грунте.

Выпущу десять залпов, а в отчете показываю двенадцать. Никто же не считает разрывы в небе. А у меня запас снарядов для тренировки командиров взводов в наземной стрельбе создается.

Посылаю поочередно то Воскобойникова, то Коваленко на наблюдательный пункт, по рекомендации пехоты они выбирают цель, я звоню на КП полка и докладываю:

— В квадрате таком-то скопление живой силы, пехота просит помочь огоньком.

Начальник штаба, подумав, разрешает по три — пять снарядов на ствол. И мой взводный приступает к практике в стрельбе. Начальник штаба звонит:

— Ты чего распалился? Зря снаряды жжешь! Знаешь приказ о строжайшей экономии?

— Товарищ ноль-второй, я давно кончил, это сосед у меня работает.

— Какой сосед? Я же слышу по звуку.

— А у него такой же калибр, как у меня, это новые противотанковые.

Однажды начальник штаба прислал комиссию, пересчитали весь боезапас и доложили, что все в ажуре — дебет с кредитом сходится. А излишки у меня в отдельной воронке замаскированы были.

Вдруг вызывает командир полка к себе в землянку, врытую в железнодорожную насыпь, усадил, закурили, посопел-посопел и спрашивает:

— Послушай-ка, что у тебя с батареей творится, почему не все орудия согласованы, во-первых, а во-вторых, ты что-то с расходом снарядов мухлюешь.

Зачем мне врать? Я снаряды не продаю и утаиваю не для себя. Но никто — ни командир полка, ни начальство повыше — не возьмет на себя ответственность так тратить снаряды. Но нам же скоро наступать, авиация противника идет на убыль, и он ее не восстановит. А в наступательном бою всегда возможен прорыв вражеских танков в наши боевые порядки, и пехота может вклиниться, а батарейцы мои не натренированы в стрельбе по таким целям. Я рассказал все откровенно подполковнику Евсееву. Он слушал-слушал, потом улыбнулся и засопел ритмично. Смотрю, глаза закрыл. Я умолк. Он один глаз приоткрыл, хитро стрельнул им в меня и вздохнул:

— Вот черт, ночь не спал, разморило, и не разобрал, чего ты тут говорил. Ну ладно, иди, мне некогда. Завтра поговорим, соберу всех комбатов, побеседую, потом между собой опытом обменяетесь.

Я вышел озадаченный. На следующий день действительно собрал нас всех, заместитель по политчасти сделал доклад о положении на фронтах. Потом Евсеев сказал:

— Вам даю час на взаимный обмен опытом, и можете идти. Пошли, комиссар, дело есть.

Как только они ушли, Костя Новалихин, командир третьей батареи, потер ладони, скорчил рожу и заявил:

— Братцы, я сейчас вам такую пикантную историю расскажу… — И сам расхохотался во все горло.

Я его остановил:

— Погоди, Костя. — И рассказал о вчерашней беседе с Евсеевым подробно. Командиры батарей выслушали меня и решили поступать так же. Потом мы стайкой вышли в поле, дошли до кустарников, и вдруг командир четвертой батареи подставил ножку Косте, тот, падая, свалил меня, и пошла потеха. Мы возились в траве около часа, оборвали пуговицы друг у друга, Костя глаз подбил, мне штанину порвали. В общем, отвели душу. Кажется, впервые за все годы войны подурачились досыта. Ведь у себя на батареях мы должны быть серьезными, степенными, строгими и избегать панибратства, А тут мы все одной должности, почти все в одинаковых званиях и почти все одногодки. До сих пор не забуду этой кучи малы. После отряхнулись, поправили обмундирование и пошли со строгими лицами на свои батареи.

13 января вдруг к нашей позиции пришли тракторы и автомашины. Их обычно прятали в городе, так как нам они были не нужны: отступать мы не собирались, да и некуда было. А для передислокации нетрудно было их вызвать. Теперь взвод тяги прибыл в полное мое распоряжение.

Пришлось снять весь личный состав батареи с тренировок и бросить на окапывание тракторов и автомашин: разобьют еще перед самым наступлением и не на чем будет ехать вперед. Одновременно решился вопрос о бесперебойной подаче боеприпасов к орудиям. Теперь этим займутся не только свободные разведчики, связисты, прибористы, но и шоферы и трактористы.

А трактористы и шоферы — мужички пожилые, служили в армии когда-то давным-давно, а то и вовсе не служили. Они начали ворчать, что-де они не артиллеристы, ничего не знают в этом деле, их, мол, не учили. Я велел построить их за батареей и сказал:

— Дело, товарищи, нехитрое, ящик на загорбок — и бегом к орудию. Он не очень тяжелый — шестьдесят четыре килограмма, а от орудия пустые ящики и стреляные гильзы — за батарею. Только в рукавицах работайте: гильзы будут горячие.

Ночью долго не мог заснуть. В голову полезли наиглупейшие мысли: чем я буду заниматься после войны? Это на фронте под Ленинградом! А мысли цепляются, как репей. Сорняк ведь более живуч, чем культурное растение. Надо о войне думать, а я о том, что будет после нее. Профессии у меня никакой, специальности нет, а годы идут, мне скоро 23 стукнет! Все придется начинать сызнова. Смогу ли?.. Вспомнились слова Ермолова: «Ты же можешь». Да. Могу! Пусть «коза» была временным явлением, но и все в жизни временное — приходит и уходит. Удачи и неудачи, разочарование и любовь… Эх, Лялька, Оля, Ольга, почему тебя нигде нет? Неужели любовь кончилась, как крик, оборванный выстрелом? Может, и так. Но главное, чтоб постоянно была уверенность в том, что ты все можешь, а что — подскажет жизнь, а если не подскажет, то заставит.

И наконец я пришел к выводу: что бы там ни было, если даже из всех оконечностей моих уцелеет только голова, буду наполнять и наполнять ее знаниями, а остальное неважно, чем будешь заниматься — ветеринарией или астрономией…

В работе над своим прицелом я испытал горькое, как никотин, сознание, что не могу сделать то, что хочу. Как тяжело быть сильным в желаниях и немощным в их выполнении! Быть немощным головой. Надо знать. Надо, не жалея себя, глотать и глотать знания, опыт. Все это пригодится и тебе и Родине…

Утром я проснулся позже обычного, и никто меня не разбудил. Сверху донесся голос Воскобойникова:

— Веер по прибору! Прибор наводить в прицельную трубу первого орудия! — Он согласовывал батарею.

В землянке стоял глухой гул. Сначала мне показалось, что это в ушах шумит. Приложил ухо к стене — гудело судорожно, не ритмично, тяжело, со всплесками. Наверное, где-то поблизости сосредоточиваются танки.

Вечером меня срочно вызвали на КП полка. Собрались все командиры батарей. Но не было обычной торопливости в разговорах. Мы виделись редко и поэтому, встретившись, болтали без умолку, а сегодня молчали: было ясно, зачем нас вызвали.

Подполковник Балканов тоже был молчалив и не донимал нас обычными штабными вопросами, а мы не наседали на него со своими обычными повседневными нуждами.

Пришел полковник Евсеев, поздоровался, посопел, как всегда, с прищелкиванием в носу, и произнес:

— Ну и так…

Ну и так. Отсчет оперативного времени начнется в 8.30 15 января 1944 года, то есть завтра. Наступление уже идет. Сегодня утром с Ораниенбаумского «пятачка» после сильной артиллерийской подготовки 2-я ударная армия генерала Федюнинского на десятикилометровом участке фронта прорвала оборону противника и продвигается вперед, заняв ряд населенных и опорных пунктов.

Я ахнул. Уж чему-чему, а этому трудно поверить! Конечно, невозможно скрытно сосредоточить войска и технику на плоской, как бильярдный стол, равнине под Пулковом, да и в городе перемещения войск не останутся незамеченными. Во как могли по неокрепшему льду Финского залива скрытно доставить на «пятачок» целую армию, со всей техникой и снабжением? Непостижимо, но факт!

Ясно, что противник если и ожидал удара, то со стороны Пулкова, готовился к его отражению, и вдруг сбоку, оттуда, откуда менее всего вероятно, грянула целая армия, и не просто армия, а усиленная, ударная армия. Ее поддержал огнем Кронштадт, Балтфлот, форты Красная Горка и Серая Лошадь. Можно представить, что там творилось.

Так вот какой гул слышал я утром в своей землянке!

Так же, как и год назад, рассвет был промозглым и нас всех трясло. Так же из предутренней мглы доносились хриплые голоса, лязг металла, вспыхивали оранжевые пятнышки фонариков.

Потом проснулась артиллерия противника. Она била по склону Пулковской высоты, по ее подножию, стараясь поразить скапливающуюся пехоту. Но пехоты там не было. Она курила в кулак за каменными домами южных окраин Ленинграда. За полтора часа артиллерийской подготовки она сумеет добраться до переднего края.

Тяжелые батареи противника били по площади. Снаряды рвались по всей равнине. Один 210-миллиметровый вырыл воронку на краю нашей позиции, и пришлось заново перетирать снаряды, лежащие уже в открытых ящиках, — все обсыпал землей. Батарейцы сидели в траншеях, непрерывно курили, вобрав голову в плечи, и поминутно смотрели на часы. Я тоже стучал ногтем по циферблату, но время словно остановилось.

Меня позвали к телефону. Звонил помощник начальника штаба полка старший лейтенант Астафьев:

— Привет, ноль-первый «Осины», как дела?

— Привет, ноль-пятый «Сосны». Худо. Муторно. Скорей бы.

— Ребятам моим поклонись на батарее. Съедают меня бумаги в штабе. Вот каторгу придумали! Сопьюсь скоро фиолетовыми чернилами. Ни пуха ни пера!

— Катись к черту!

Я взглянул на часы, за время разговора стрелка нисколько не продвинулась. Эйнштейн доказал, что время зависит от скорости движения, а почему оно сейчас здесь замедлилось, остановилось? Я спрыгнул в свою японскую яму и стал ждать. Японская яма — это узкий круглый колодец с приступком на дне. Если встанешь па него — голова торчит над поверхностью, спустишься — тебя нет, и только прямым попаданием снаряда может пришибить в этой дырке. Такие ямы трудно завалить гусеницами танков. Я вычитал об этом в справочнике по инженерным сооружениям и заставил выкопать их на позиции как укрытия и гнезда для противотанковой самообороны.

А время все-таки молодец! Шло себе и шло, и наконец стрелки встали на 8.30. Над Глиняной горкой разом вспыхнули четыре разрыва — условный сигнал!

Пулковская высота исчезла в пламени. Ее всю зачеркнули огненные струи реактивных минометов. Ходуном заходила земля. Воздух не рвался и не метался, а сдавил голову и уши сильно, горячо и больно. Артиллерийская подготовка во время прорыва блокады показалась воробьиным щебетом по сравнению с этой. Было впечатление, что идет не пальба тысяч орудий, а работает гигантская огненная машина — неумолимо, страшно и ритмично.

Позиция погрузилась в пороховой туман, в нем мелькали согнутые фигуры с ящиками на спинах. Звенели гильзы, груды их росли, не успевали растаскивать. Трубочные отшвыривали от орудий пустые ящики так, что чуть не попадали ими в меня. Я смотрел на орудия, на часы и, заметив поднятые руки командиров орудий, кричал:

— Квадрат сто одиннадцать-десять, огонь!

Вряд ли кто мог услышать меня, но в руках у командиров орудий были мои таблички, и в них все расписано. Они по движению моего рта понимали, куда переносить огонь.

И снова батарея изрыгала рыжее пламя, казалось, оно не гасло, а просто прыгало по орудийным дулам, отплясывало на них безумный танец…

И вот среди этого грохота я уловил, что в сознание проник какой-то ритм, он становился все навязчивей и навязчивей. И вдруг (отчего? почему?) я вспомнил стихи, прочитанные перед войной в каком-то журнале. Они мне тогда понравились, но я их забыл. И вот сейчас здесь, во время чудовищной артподготовки, по прихоти взвинченных нервов они всплыли в памяти и зазвучали, как удары собственного сердца:

Война, безумья твоего

Я никогда стихом не славил,

И вой сирены ПВО

В разряды музыки не ставил.

Меня не восхищал ни визг,

Ни блеск трассирующей пули,

Нет красоты в смертельном гуле

Снарядов, падающих вниз…

Но я б хотел в кромешной мгле

Услышать прозвучавший сиро

В начале тишины и мира

ПОСЛЕДНИЙ выстрел на земле.

А ведь он прозвучит когда-то, этот последний выстрел… Но до этого, наверно, во всем мире еще немало орудийных стволов лопнет от перенапряжения.

Через полтора часа оперативное время истекло. Стало тихо. За Пулковской высотой рокотали орудия сопровождения пехоты и танковые пушки. Звенело в ушах, ныло в груди, слюна во рту была жидкой, как вода, табачный дым казался противно сладким, как щепоть сахарина: наглотались порохового дыма, и теперь этот металлический привкус во рту будет целые сутки.

Орудийные номера уселись на снарядные ящики и стали свертывать цигарки. Командир второго орудия, перешагивая через груды гильз, взялся за маховик, опустил ствол до угла снижения и, морщась от жара, прикурил от раскаленного дульного тормоза. Над орудиями знойный воздух поднимался змеистыми столбами.

Я спустился в землянку радистов, надел наушники и стал настраиваться на нужную мне волну. Что творилось в эфире! Крики, команды, ругань! Кто-то докладывал: «Наши коробки пошли в дело». «Какие коробки?» — спрашивали в ответ. «Как какие? Ну, танки!» В это время торопливо и отчаянно зазвучал голос по-немецки на той же волне. И снова крик: «Слушай, фриц, заглохни, не мешай, все равно тебе капут!..»

За несколько дней до наступления я на НП познакомился с командиром взвода тяжелых танков. Он обдумывал маневр, как кратчайшим путем выйти на перекресток шоссейных дорог и отсечь отступление противника. Но начальство было против такого маневра, потому что в том районе притаилась 88-миллиметровая зенитная батарея. Стрельбы она последнее время не вела, аэроразведка ее не обнаружила. Огонь же зенитных пушек для танков очень опасен.

И вот мы с танкистом договорились, что я пристреляю репер в районе батареи, чтоб не спугнуть ее. Он во время атаки пойдет своим путем и, если заметит батарею, даст мне по радио сигнал, и я обрушусь на нее шквалом беглого огня. Зенитные орудия наверняка сверху не укрыты, и я осколками могу подавить их.

Кричал, стонал, ругался и ликовал на все голоса эфир, и вот сквозь этот хаос донесся голос; он подавал только мне известный сигнал:

— Коля-Николай, двести метров к востоку действуй. Коля-Николай, двести метров к востоку действуй…

— Это что за частушки? — прогремел чей-то властный бас.

— Иди ты… Коля-Николай, двести метров к востоку действуй!

Я быстро прикинул пересчет стрельбы с репера на цель, выскочил из землянки. И через полминуты батарея вновь засверкала пламенем.

Командир полка закричал на меня по телефону:

— Ты что творишь? Снаряды экономь!

— Товарищ ноль-первый, это из моего запаса, того самого, последние крохи, накрыл зенитную батарею по целеуказанию танкистов.

Потом бросился к рации и услышал голос:

— Коля, хватит, Коля! Хватит, Коля, хватит. По мне сыплешь. Я ее раздавил. Спасибо. За мной пол-литра. Пока. Конец. Конец.

Только отпустил измотанные расчеты от орудий, как со стороны Старо-Панова на высоте около двадцати метров появились два «мессершмитта». Они промелькнули перед нами на синем фоне Пулковских высот. Запоздалые пулеметные очереди простучали им вдогонку. Самолеты исчезли за Ям-Ижорой. Они не стреляли и не бомбили, пролетели сломя голову, выполняя приказание о разведке, и наверняка ничего не разглядели на равнине, затопленной пороховыми газами. Летчики думали, наверно, только об одном: как бы не врезаться в землю на такой малой высоте.

По шоссе бежали машины, мчались танки. Облепленные десантниками, они походили на гигантских ежей. Через гребень горы переваливались темные волны пехоты второго эшелона.

Не думал я, что успею написать эти строки. Оказывается, время нашлось.

На следующий день после начала наступления вокруг нас стало тихо и пустынно. Ветер гонял по черному снегу лохмотья и обрывки бумаги. Желтели груды пустых ящиков. Безжизненно мрачно зияли входы в землянки. Двери с них хозяева сняли и прихватили с собой.

Все уехали, а мы стоим.

Взяты Ропша и Красное Село. А мы стоим.

Ликвидированы окруженные группировки в районе Петергофа и Стрельны. А мы стоим.

В Москве прогремел салют в честь победы на Ленинградском фронте. А мы стоим.

Освобожден Новгород. Батареи городской ПВО, состоящие наполовину из девчат, выдвигаются вперед нас на свои новые стационарные позиции. А мы стоим. За это время не только записки, «Войну и мир» можно написать. Но уже не хочется раскрывать тетрадь на старом месте, лучше на земле, отбитой у врага, делать короткие торопливые пометки в своей тетради.

Мы стоим потому, что враг сидит, окруженный в Пушкине и Павловске. До 24 ноября добивали его там. И вот, когда под Ленинградом не осталось ни одного живого вражеского солдата, для нас прозвучала команда: «Отбой! Поход!» Путь на Гатчину и далее на запад до конца.

Рокоча, переваливаясь по кочкам и буграм, вползают на позицию тракторы. Орудийные номера привязывают к пушкам свой немудреный скарб, торопливо выкидывают все лишнее из вещевых мешков. Под тяжестью снарядных ящиков оседают кузова машин.

Теперь действительно писать будет некогда. В дело пойдут не только орудийные стволы, но и колеса.

Мы уходим от тебя, товарищ Ленинград. Прости, что прижимались спинами к твоим стенам. Мы победим, мы расплатимся за тебя!

Прощай!

Синее шоссе в обрамлении деревьев прямой стрелой вонзается в подножие Пулковской высоты, рикошетит и скользит влево по ее склону, переваливает через вершину и устремляется к Москве.

На вершине горы, над рощей, сверкают купола обсерватории, ее марсианский силуэт волнует воображение. Опускается ночь, и обсерватория остается наедине со Вселенной, с Вечностью, потом рассвет опускает на купола сверкающую росу. А в роще первокурсники всю ночь говорили о чем-то важном, и им казалось, что вся Вселенная вращается вокруг Пулковского меридиана.

Потом по негласному сговору разом затрезвонили птицы, сбивая с листьев росу. Город медленно выплыл из предутренней мглы, и солнце засверкало на его шпилях и куполах.

Звенит сигнал подъема на дежурных зенитных батареях. Идет утренняя проверка материальной части, шумят механизмы синхронной наводки, клацают орудийные затворы.

Из чащи леса поднимаются к небу острые головы зенитных ракет, они медленно шарят в небе, недоверчиво вглядываясь в его глубину, и, убедившись, что все спокойно, погружают свои серебристые тела в тень маскировочных сетей.

У ракет, у пультов управления деловито суетятся вчерашние десятиклассники, те, кто родился мужчиной и здоровьем не хил. И кто-то из них за короткие минуты перед завтраком присядет на подножку машины, вынет тетрадку и торопливо напишет свои заветные строки.

Ленинград 1967 г.

Под звездами балканскими