После этого городской голова вызвал к себе истцов — лавочников, обрисовал им создавшееся положение и заявил:
— Вот так, господа купцы. Нагрянут четыре комиссии! И какие! Достанется и мне, и исправнику, и врачам, а вы, несомненно, смените свою толстую мошну, раздутую за время пребывания в городе войск, на холщовую суму и пойдете со своими чадами по России с протянутой рукой.
На следующий день истцы попросили свои жалобы обратно, а Иванов сказал студенту:
— Вот что, братец, пока не поздно, уезжай подальше. Я не хочу обнаружить в переулке твое мертвое тело или тушить горящий дом твоего дядюшки.
Коваль-Жеребенко ответил, что не хочет зла своему дяде и очень боится погибнуть от удара в спину, но турецких пуль не боится, и поселился на Армянском подворье.
Трофеев студента тогда хватило ненадолго, доставать провиант было неоткуда. Иванов тянул до последнего дня, с ужасом думая, что придется распускать добровольцев и самому же потом возиться, как исправнику, с отчаявшимися от голода и лишений людьми.
После мучительных колебаний Николов отправил письмо в Петербург, своей давней покровительнице Александре Михайловне, что опекала его еще в стенах кадетского корпуса. Он писал, что ни за что бы не унизился просьбой для себя, но голодают около тысячи болгар-добровольцев, все возможные средства исчерпаны, остается только протягивать руку за помощью.
Через двое суток Николов получил перевод на триста рублей, не веря в такую скоропалительность почты, но еще больше удивился, прочитав сопроводительное письмо:
«Друг Райчо!
Только по слухам понял, что в Кишиневе собирают болгар-добровольцев, и ежели ты после Гредетины остался цел и не искалечен, как я, то ты должен быть в Кишиневе и наверняка вместе со своими сородичами пребываешь в нужде. Посылаю наугад. Риск не велик — почтовые расходы в оба конца. Большей суммы послать не могу. Мой весьма дорогой папаша выделил крохи, хотя после Сербии везде хвастался мною и превратил чуть ли не в монстра. Скриплю деревяшкой, гавкаю старым псом. Ежели станет лучше, и таким пойду с тобой в дело.
«Триста рублей! Это можно кормить почти пять дней! — подумал Николов, спеша к Иванову. — Есть же на свете такие славные люди, как Сашка Незагоров».
Через неделю снова нависла угроза роспуска, и опять повезло. Аксаков из Москвы прислал две тысячи — почти целый месяц жизни. Иван Сергеевич писал, что более не может добавить средств, так как все истрачено на покупку оружия и обмундирования ополченцам.
Спустя неделю пришел перевод на пятьсот рублей из Петербурга и письмо Александры Михайловны:
«Милый Райчо!
Да соединится в тебе пыл прапорщика с рассудительностью ветерана. Верю в тебя и молю Бога, да ниспошлет он тебе победу, удачу и здоровье.
А это еще неделя жизни ополчения!
И вот наконец-то! Дотянули! Ура! С божьей и русских людей помощью. Высочайшее повеление от 5 апреля 1877 года и приказ главнокомандующего о формировании болгарского ополчения, зачислении его на провиантское, приварочное, вещевое и денежное довольствие Дунайской армии. Скоро начнут прибывать офицеры, фельдфебели и унтера, станет легче…
Размышления прервал стук в дверь, и вошел староста.
— Что там, бай Йордан?
— Еще четырнадцать, Райчо. Я им говорю, что не можем принять без поручительства. А они рвут на себе последние рубахи, шрамы показывают, кричат: «Вот наши поручительства. Пусти к капитану Райчо!»
Натягивая сапоги, Николов сказал:
— Передай кому-нибудь из свободных унтеров: построить пополнение. Сейчас выйду, заодно кликни писаря.
Йордан Хаджихристов был грамотным, хозяйственным, исключительно честным человеком, но сугубо цивильным. Он с ужасом смотрел, как полуголодных добровольцев до изнеможения гоняли по двору унтера и фельдфебели.
Когда Николов, одетый, как на парад, вышел во двор, унтер со скрюченной левой рукой отрапортовал гулко, как из бочки. При каждом слове его длинные седые усы подлетали до ушей.
— Смир-на! Равнение направо! Ваш скородь, прибывшие болгары-охотники в количестве четырнадцати душ построены для встречи! Старший унтер-офицер Устименко. — И замер, уставившись на начальника немигающими бесцветными глазами.
Звякнув шпорами и приложив руку к шапке, капитан крикнул:
— Здорово, балканские львы!
В ответ вразброд ответили кто по-русски, кто по-болгарски, кто по-украински. Устименко не выдержал, возмущенно фыркнул и чисто по-стариковски проворчал:
— Львы… а мяукают, шо тебе котята.
Гневно покосившись на него, Николов сказал:
— Это я авансом заявил. Уверен, что будете балканскими львами. Этому всех нас обязывает родина. Вольно! — Здороваясь с каждым за руку, стал расспрашивать, кто откуда. Это были рыбаки из разных мест, а судьба у всех одна: или был в чете и разгромили, или не поладил с полицией и бежал. Сейчас пришли пешком из Одессы. Кто был матросом, кто грузчиком…
Николов пояснил:
— Накормить вас накормим и кров дадим, а о зачислении буду хлопотать перед начальством. У нас с этим строго, нужны поручительства. Бай Йордан, займись ими. Устименко, распускайте строй.
Но унтер снова зычно крикнул:
— Смир-на!
И уже за дверью Райчо услышал:
— На-пра-во! — И почти стон: — Боже, як раки в котелке. Чуть лбы друг другу не порасшибали. Ничого, казаки, вышколим.
Расстегнув мундир, Николов сел на топчан, задумался и прошептал, что Христо все-таки оказался не прав в споре с Иваном. Этот спор Ботева с Вазовым как-то Николов слышал в Бухаресте. Иван Вазов страстно доказывал, что в болгарской революции и освободительной борьбе все слои общества будут едины. А Христо Ботев заявлял, что чорбаджии и крупные чиновники подведут…
Вот сейчас пришли хэши — босяки, оборванцы, а на столе перед Райчо — приготовленный для доклада начальству список тридцати добровольцев, и все они не только из зажиточных, а даже богатых семей. Подав прошения, они разошлись по домам и скоро придут сюда. А как быть с этими четырнадцатью?
Райчо вдруг вспомнил свое первое увольнение из кадетского корпуса на рождество и притчу, рассказанную ротмистром, о больном мужике и попе, который ел скоромное в великий пост, и решил не просить начальство о зачислении в ополчение этих четырнадцати хэшей. А ну как откажут?
— Э, будь что будет. Когда-то еще сформируется штаб. И если тогда спросят, на каком основании зачислены хэши, то отвечу, что два месяца крутился один, потом дали неопытных писарей и половину документов растеряли. Ведь никто же не помогал. Ну, а когда начнется война, будет не до канцелярщины.
Николов крикнул писаря, тот принес список. Райчо его подписал. Вылчев сказал:
— Там к вам какой-то древний старик просится.
— Пропусти.
И вошел настоящий рождественский Дед Мороз, с длинной седой бородой, в долгополом кафтане, опираясь на суковатую палку. Не хватало только мешка с подарками за спиной. Николов расхохотался:
— Чего тебе надобно, старче? Уж не добровольцем ли ко мне собрался?
— А мне бы, ваш скородь, годков десяток скинуть, то показал бы, как саблю держать и молодого коня обуздывать.
— Так зачем ко мне? — Николов пододвинул старику стул. Дед отрицательно помотал головой:
— Мне, ваш скородь, днем садиться, шо старому коню лечь. Можно и не встать.
— Так слушаю тебя, дед.
Старик откашлялся и начал, мешая русскую и украинскую речь:
— Шо такое робытся? Все бегают, все шукают, с ног сбились: где капитан Микола? Нема капитана Миколы. Був капитан Микола, сгинул капитан Микола.
— А что делать, дед? На такую ораву, чтоб был порядок, нужно не менее трех десятков офицеров и полсотни унтеров, а я один.
— Дело у тебя тоже одно, великое дело. А что один управляешься — тоже добре.
— Ты ко мне с советами пришел?
— Яки там советы. Скильки не балакай, из слов ни одного тебе помощника не слепишь. Ты вот что… — Старик непослушной рукой вытащил из-за пазухи белую барашковую папаху и протянул ее капитану. Ее когда-то малиновый верх выцвел и был в нескольких местах аккуратно заштопан; засаленная подкладка лоснилась, как хромовая кожа.
— Спасибо, дед, да только мне белая папаха не положена.
— То в строю не положено. А ты офицер и вне строя можешь носить.
— Так зачем мне белая?
Старик досадливо крякнул:
— Да ты пойми, ваш скородь, все бегают, все шукают: где капитан Микола? А вон капитан Микола — в белой папахе, за версту видать, и шукать не треба капитана Миколу.
Николов изумленно произнес:
— Ну и ну… Пожалуй, ты, дед, прав. Мне до такого бы ввек не додуматься. Спасибо тебе.
— А ты кокарду начепи, — подсказал довольный дед.
— Кокарду… кокарду, — пробормотал Райчо, роясь в шкатулке с офицерской галантереей. — Кокарду, говоришь? Ополченскую форму еще никто не знает, пусть пока будет так… — И он прикрепил к папахе болгарского льва, подаренного когда-то в Браилове четником, надел — Ну как, дед?
— Добре, — похвалил старик. — И папаха моя добрая. В скольких переделках ни бывал — ни единой царапины на голове, что шлем защищала, а по телу дюже досталось — живого места нет.
Спохватившись, Николов запустил руку в карман. Старик нахмурился:
— Ты, ваш скородь, не обижай старого. Казак коня, шапку и саблю не продает. А подарить доброму воину не грех.
Райчо растерянно засуетился, потом вытащил из корзины бутылку.
— Ну, а от чарочки, надеюсь, дед, не откажешься?
— Чарочку? — Дед усмехнулся. — Моя-то бочка давно выпита, из чужой не пьется — впрок не идет… Ну, да за такое дело… наливай.
Райчо проводил старика во двор, чувствуя удивленно-восторженные взгляды ополченцев, устремленные на его папаху, приказал рассыльному найти кучера и отвезти старика домой.
— Ни-ни-ни, — замахал бородой дед. — Надо ходить, пока ходится. А не смогу — повезут вперед ногами. Так-то.