– А может быть, ты просто боишься связываться с Будковым? – спросил Терехов.
– Ну вот, – расстроился Ермаков, – ничего ты не понял…
И снова он принялся ходить по комнате и говорить, а Терехов молчал, и хотя секунду назад он пытался раздразнить прораба, внутренне он уже не спорил с ним и словно бы тоже смотрел на события, вызвавшие его протест, иными глазами, и то, что еще совсем недавно было для него важным, даже великим, оскорбляющим принципы многих людей, теперь казалось Терехову мелочной чепухой; плотина, перекинутая через Енисей, превратилась в крохотный мостик, и Терехов представил, как будет когда-нибудь, скажем, во Влахерме, за четыре с половиной тысячи километров отсюда, рассказывать о случае с мостом и как никто не поймет его возмущения или заметят ему снисходительно: «Подумаешь, ерунда какая! На маленькой таежной речушке ряжи деревянного мостика гравием вместо бута забили. Ну и что?» И на самом деле ерунда, теперь Терехов прекрасно понимал это и был спокоен, теперь Терехов знал, что какие-то вещи надо уметь прощать и не придавать им значения, иметь в голове ермаковские весы и смотреть на все государственным взглядом. Черт знает, кто там был прав и какой мост надо было строить в горячую пору – будковский или бетонный, на долгие годы, у той и у другой стороны были, наверное, десятки доводов «за» и «против», но уж что выбрали, то выбрали, и в бою поздно жалеть о невыгодно занятой позиции, воевать надо. Он уже отыскивал будковскому поступку со злополучным гравием разные оправдания, и поступок этот начинал казаться Терехову даже благородным, потому что привел он ко всем тем благам, о которых напомнил ему Ермаков. Но хотя думал так Терехов и хотя соглашался сейчас с размышлениями прораба, он ловил себя на странном ощущении, что Ермаков ему стал неприятен и что в будущие дни он, наверное, напридумывает всякие отговорки и причины, только чтобы не увидеться с Ермаковым и не продолжить с ним сомнительные разговоры или, наоборот, не молчать о самом главном.
– Слушай, Александрыч, – поднял голову Терехов, – а когда ты на лодке к нам плавал, ты что, забыл о карте с глобусом?
– Забыл, – сказал Ермаков и, снова присев рядом с Тереховым, ткнул его костлявым пальцем в колено, – она же у меня на Сейбе осталась…
– Хорошо, – сказал Терехов, – пусть все так и будет.
Он не глядел в сторону Ермакова, а тот все молчал, и Терехов твердил про себя: «Гравий, бут, на самом деле, какая это все чепуха!», и все же он понимал, что не простит прорабу того, что он так быстро успокоился и молчит сейчас, и того, что он успокоил его, Терехова. Терехов понимал то, что Ермаков чувствует, о чем он думает сейчас, но прораб молчал, и от этого обоим становилось еще тягостнее. Нервное постукивание пальцев прораба по никелированному кроватному шарику раздражало Терехова чисто физически. «Проснулся бы, – думал Терехов, – этот черноволосый бедолага, которому не страшны разговоры, или бы вернулся фокусник и рассмешил нас».
– Обед скоро, – сказал Ермаков, – сейчас сосед придет…
И на самом деле засуетились, забегали в коридоре нянечки, застучали незвонкими своими боками судки, и Терехову показалось даже, что запах щей ворвался в их палату. Фокусник – так Терехов называл теперь ермаковского соседа – появился в дверях, по горлу демонстративно щелкнул и засмеялся:
– Несут!
– Пообедаешь с нами? – спросил Ермаков, и Терехов замотал головой.
– Вы не беспокойтесь! – заявил фокусник. – Я все устрою.
Он шагнул в коридор и пропадал там недолго, вернулся с нянечкой, потирая руки, а нянечка тащила на подносе четыре вермишелевых супа.
– Ну вот! Ну вот! – повторил, радуясь, фокусник. – Все устроено, все устроено!
Черный заспанный сосед уселся на постели и вежливо сказал каждому «добрый день», сказал, раскланиваясь и невидимую шляпу при этом снимая. Жевали молча, но быстро, и, когда все съели, черный сосед поблагодарил всех за компанию, повернулся к стене и засопел, а фокусник с шуточками потащил посуду на кухню. Суть была выговорена, а дальше ломиться со своими сомнениями не было смысла, и Терехов решил уйти.
– Да, – сказал Ермаков, – как только вода спадет, отправь Шарапова в экспедицию. Особенно пусть насчет свечей для грузовиков и вентиляторных ремней порыщет. Деньги ему выдай на водку, на беседы… Знаешь…
– Ладно, – сказал Терехов.
– Вода, говорят, скоро спадет…
– Ее и сегодня уже поменьше…
– Ну и хорошо… Но особо пока не дремлите… Смотри, чтобы бревна мост не побили. Угонит вода с лесозавода плоты, тогда худо будет…
– Посмотрим…
– Свадьба, говорят, у нас…
– Завтра надумали…
– Вот чудаки… Придется подарок искать…
– С Будковым связь еще не наладили? – спросил Терехов.
– Нет. У них тоже остров. Хорошо, хоть нам свет дали…
Терехова подмывало встать, но Ермаков все расспрашивал Терехова и суворовский свой хохолок ладонью приминал. А потом и сам принялся рассказывать больничные анекдоты и всякие здешние страшные случаи, смеялся, делал паузы, выжидая тереховский одобрительный кивок, и, дождавшись, спешил дальше.
– А честность? – спросил вдруг Терехов.
– Что? – удивился Ермаков.
– А как быть с честностью? Нужна ли она чистая, стопроцентная, или разрешается ее разбавлять, если этого требуют высокие интересы?
– Ты опять за свое, – расстроился Ермаков, – ты меня не слушал…
– Слушал…
– Ты, может быть, хочешь представить все в идеальном отлакированном виде, да? Сбрасывая со счетов слабости людей и всякие недостатки. Не читал небось Евангелие, там слова такие есть: «Заботы века сего…» Ты вот про заботы века сего помни. Понял? Когда два зла сталкиваются, лучше меньшее выбирать… Главное, чтобы большое наше дело было честным и чистым…
– Ну ладно, ну хорошо… Дело, идея, значит… Но ведь идея наша живет не сама по себе, а в миллионах людей. А они разные – и сильные, и слабые. Или, может быть, идея в силу многих причин – того, какие мы: Будков, Ермаков, Терехов, – должна видоизменяться, обрасти чем-то, но главное, чтобы сохранить сущность ее, ее направление? Так? А где тут грань, красная тоненькая линия, за которой начинается вырождение идеи?
– Мы сейчас в такие дебри залезем…
Вернулся фокусник.
– Что это вы приуныли? – спросил он.
– А у нас семинар идет, – сказал Ермаков.
– Вы ушами шевелить умеете? – повернулся фокусник к Терехову.
– Нет, – растерялся Терехов.
– Ну, – удивился фокусник, – темные у нас кадры.
– Покажи, покажи ему! – оживился Ермаков. – Смотри, Терехов, у него уши танцующие!
Терехову показалось, что уши у фокусника выросли и стали краснее и толще, они вздрагивали, дергались, как будто жили сами по себе и дергались сами по себе, и движения их становились все резче и непривычнее. Ермаков хохотал, Терехов смеялся, и не сразу они все успокоились, а когда в палате стало тихо, Терехов пожелал всем выздоровления, пообещал заходить и вышел. Он шел по коридору, наклонив голову, и думал о том, что спорил с прорабом скорее по инерции, остывая от утренней своей вспышки, и что, наверное, надо забыть о всей этой ерунде с мостом, главное, чтобы мост стоял, а есть у него, Терехова, дела более щемящие и важные.
17
Весь день Терехов был мрачен, и работа не развеселила его.
И когда он ходил по объектам, и когда заседал в руководящей каморке, больше молчал, потому что боялся нагрубить ребятам, как нагрубил Арсеньевой, сунувшейся к нему со своими неземными печалями. И с Илгой он говорил резко, словно это она была виновата в том, что трое парней простудились после вчерашних ванн и слегли с температурой, или она была виновата в чем-то другом. Рудику Островскому, хлопотавшему со свадебными приготовлениями, он сказал, что устал и нечего к нему приставать. Уже смеркалось, он и на самом деле устал, но помогать отказывался вовсе не из-за усталости, и Рудик должен был бы это понять. Но он не понимал, а все вертелся вокруг Терехова, все выкладывал ему свои идеи, пока они шагали к мужскому общежитию, говорил, как сделать свадьбу веселой и звонкой, и радовался этим идеям, и глаза у него блестели. Рудик был из тех, кто о замыслах своих готов с горячностью рассказывать целому свету, чтобы получить всеобщее одобрение, а потом, может быть, и забыть о них, но главным для него был сам процесс явления остроумных мыслей. Он все говорил, смеялся и не замечал, что Терехов слушал его невнимательно и кивал невпопад, а, выговорившись, Рудик побежал искать нового собеседника, бросив на ходу: «Оформление за тобой». Терехов вздохнул, он понимал, что как ни крутись, а завтра придется заняться свадебным оформлением, такова уж каторжная судьба домашних художников, хоть чуть-чуть умеющих волочить кисть по бумаге или делать прямые линии плакатным пером. В коридоре Терехов подумал об Испольнове, надо было бы продолжить с ним разговор, но тут же Терехов вспомнил, что теперь это уже ни к чему, и он толкнул дверь в свою комнату.
Старика не было, может быть, он утащился по привычке на свой отмененный пост, а у стола сидел Севка, и у него под рукой лежали книги.
Севка надел очки и был серьезен, как всегда, когда занимался или читал, и незнакомому человеку мог показаться хилым дистиллированным книжником, у которого только и забот, что передвигать лесенку от одной стены с этажами тяжеленных полок к другой. Но Севка и впрямь, садясь за книги, отрешался от всего, что было вокруг него, как, впрочем, отрешался и Терехов. Увлекались они книгами разными: Терехов брал современные романы и книги про художников и архитекторов, а Севка сидел над историей, переживая все ее драмы и приключения. В прошлом году закончили они наконец с горем пополам десятый класс в вечерней курагинской школе и, дав себе отдохнуть осень и зиму, собирались теперь поступать в заочные институты. Терехов – в строительный, а Севка – на исторический факультет педагогического, но заниматься времени не было, а сегодняшний вечер мог оказаться неожиданным исключением.