После дождика в четверг — страница 66 из 69

– Комсоргом, – кивнул Олег и заулыбался иронически. – Понял, каков гусь? Спрашивается, как мне к этому отнестись?

Олег понимал, что вопрос он задал зряшный, потому что для самого себя он уже решил: предложение Будкова принять; впрочем, собрание будет предлагать ему стать комсоргом, а не Будков угостит подачкой. Сомнение в вопросе он заложил скорее для того, чтобы Терехов все же расшевелился и высказал свое отношение к будковским словам, вспоминать же о них было приятно.

– Так и отнесись, – встал Терехов. – Будков, наверное, прав.

Он стоял, сигарету раскуривал, в окно смотрел на полуденное марево и говорить дальше, видимо, не намеревался.

– Хорошо, – сказал Олег, – я пойду.

– Иди, – кивнул Терехов, – солнце, видишь, какое, как бы воды в горах не натопило.

Олег уходил, раздосадованный и обиженный, разговор с Тереховым казался ему унизительным, он знал, что будет сейчас искать собеседников и рассказывать им о предложении Будкова, о том, как он выбил у Будкова премию для всех и о своем ироническом к Будкову отношении, рассказывать, пока не успокоится, пока не утолит голод.

Терехов смотрел Олегу вслед и думал, что, может быть, Будков и прав. Почему бы Олегу и не стать комсоргом?

Потом ввалился Рудик Островский.

– Бумаги тебе принес, – сказал Рудик.

– Какие еще?

– Комиссия, старик, поработала. Тут расчеты по мосту. А тут бывшая испольновская бригада исповедуется. Сами отважились. Очень серьезные документы.

– Хорошо, – сказал Терехов. – Спасибо. Я уже Зименко письмо написал. Может, он на днях приедет. А я к Ермакову собрался…

Рудик ушел, Терехов положил бумаги в сейф, привык к шоколадному ящику, ключ звякал в замке мелодично и обещал музыку, словно бы в сейфе были спрятаны сейбинские куранты, но куранты молчали.

Все было хорошо – и эти бумаги, и Олегов поход, все было хорошо, вот только Надя бросилась вчера к Олегу любящей женщиной, а стало быть, стирались жизнью тереховские миражи последних дней, последних лет, стало быть, как и предполагал Терехов, обычная Надина блажь пригнала ее наутро после свадьбы к нему в комнату и все ее слова были вызваны бабьим брожением, и ничем больше, она любила Олега, она была с Олегом, и Терехов не мог оставаться с ними рядом. Все, хватит, говорил он себе, так нельзя, вот выйдет Ермаков, и руки у меня будут развязаны, на все четыре стороны лежат дороги отсюда подальше. Он и сегодня собрался к Ермакову только затем, чтобы вызнать у прораба, когда наконец получит возможность уехать по одной из этих спасительных дорог. После разговора с благоразумными советами Терехов избегал встреч с прорабом, предлоги искать не приходилось, но сегодня он решил повидаться с Ермаковым.

У крыльца стоял сторож.

– Павел, погоди…

– Давно ждешь? – спросил Терехов.

– Я так, случаем…

– Случаем не случаем, – сказал Терехов, – а я бы на твоем месте лежанку занял или кости бы на солнце грел…

– Они у меня не отсырели, – засмеялся старик, угодливость в слезящихся глазах увидел Терехов и поморщился.

– Ты чего? – спросил Терехов.

– Я? – удивился старик. – Я ничего…

– Из-за ничего зачем с той стороны днем сюда прибыл?

Егоженый старик был какой-то сегодня, топтался перед Тереховым, волнуясь, и Терехову стало жалко его.

– На сына-то моего ты в обиде?..

– Я извинился перед ним вчера, – сказал Терехов, – и деньги мы ему за лодку заплатили. Десятку дали… Мало разве?

– Не злись на него… А? Сгоряча бумажку-то написал он… Лодка – она ведь не гвоздь, дорога ему… Понять надо… Нервный он, пораненный весь… Война-то по нему всеми железками прошлась… И детей сколько…

– Ладно, – сказал Терехов, – ты за свою должность не беспокойся… Тебя никто освобождать не думает…

– Вот и хорошо, – заморгал, не веря, старик.

– Я на тот берег еду, хочешь, подвезу?

– Я тут побуду, однако…

– Что так?

– Дак в магазин чегой-то привезли… Давать будут…

– Ах да, – спохватился Терехов, – и я хотел…

Люди у магазина не стояли, листочек бумажки прикноплен был к черной дверной клеенке, на листочке этом Терехов под номерами двадцать седьмым и двадцать восьмым поставил фамилию старика и свою.

– Жить-то кофты эти долго будут, – спросил старик, – или расползутся, как у той барыни, в кино которая трикотаж мотала?..

– Не знаю. В Сосновку ты едешь?

– Все же тут останусь… Мало ли что… На сына-то моего не серчай… А?

В больнице Терехов посидел у Тумаркина, а уж потом отправился к Ермакову. Тумаркин выглядел плохо, переломы оказались серьезнее, чем думали поначалу, лицом он был сер, а черных сваляных волос на голове как будто бы прибавилось. Терехов стоял над ним, и чувство неловкости тревожило его, словно бы виноват был перед Тумаркиным за прежние пренебрежительные мысли о нем.

– Знаешь, – сказал Терехов, – когда я вошел сюда в первый раз, чему удивился? Мне казалось, что труба с тобой должна лежать рядом… Тоже перебинтованная…

– А ее не было, да?

– Ты какой размер носишь?

– Сорок шестой… ну, сорок восьмой…

Он стеснялся малого своего, немужского размера, как стеснялись пацаны, бежавшие на войну, детских обидных лет.

– А цвет какой любишь?

– Синий… А зачем?

– Рубашки шерстяные завезли… Когда еще такое будет.

Черные глаза трубача смотрели печально, а Терехову надо было идти к Ермакову. В палате Ермаков не сидел. «Гуляет, гуляет», – обрадовал Терехова фокусник; значит, неплохи у прораба дела, значит, скоро переберется он на ту сторону речки, чтобы сейбинцами володеть и править, а стало быть, с чистой совестью свалит Терехов со своих плеч тяжеленный непрошеный груз. И, шагая коридором, Терехов дал себе слово, тут же, не откладывая, все прорабу выложить и просить его слезно, как рыжий в цирке – струи из глаз, отпустить за кудыкины горы, хоть бы и сейчас, неужели нет ему замены, хозяйство налаживается, солнечные дни, он свое сделал.

Ермаков в выцветшей, когда-то синей с полосками, а теперь мышиной пижаме сидел на скамеечке в тополином больничном садике и читал журнал «Здоровье».

– Артериосклероз, – сказал Ермаков, – можно предотвратить диетой, овощами, фруктами, а вот наши консервные банки с килькой тут никак не учитываются… А вот индусы, одно племя, черти, как себя сохраняют… Абрикосами…

– А у тебя артериосклероз, что ли?

– И он, наверное, есть, а как же… Нет, это я просто так, к слову. Статью вот читаю. Журнал очень хороший. Раньше я его и в руки не брал, а зря… Теперь вот от корки до корки… Ты послушай…

И он стал читать дальше про артериосклероз, а потом принялся говорить о болезнях, сколько он теперь знал о них, а Терехов слушал и удивлялся тому, что прораб не расспрашивает его о делах на Сейбе, а все рассуждает и рассуждает о болезнях и делает это как будто бы с удовольствием.

– Знаешь, – сказал вдруг Ермаков, – а меня ведь оперировать решили. Язву будут оперировать. Давно они меня уламывали, а теперь я сам в лапы к ним попался. Я уж согласие дал.

И тут он сник, а Терехов от растерянности молчал, слова бы какие успокоительные произнести, а он молчал.

– Это ведь они только говорить могут, что язва, – сказал Ермаков, – а кто знает, что там… Теперь ведь, сам знаешь…

Ермаков махнул рукой, не договорил, моргал глазами, уставившись на красноватую щепку, валявшуюся в песке, сгорбившийся, жалкий, утонувший в мятой пижаме, только суворовский хохолок напоминал Терехову о прежнем Ермакове. О смерти, наверное, думал он, и жалел себя, и жизнь свою жалел.

– Да брось ты! – сказал Терехов, волнуясь. – Обойдется все!

Ермаков обернулся к нему, глаза его просили: «Ну скажи еще чего-нибудь, ну обнадежь…» Терехов говорил еще, а что, и сам не соображал, голос собственный казался ему фальшиво радостным, и Ермаков не мог не заметить этой фальши, но Ермаков отходил, отогревался, глаза его оживали.

– Все обойдется, я тоже так думаю, – сказал Ермаков. – Пусть уж режут, хирург тут, говорят, хороший. Член краевой коллегии хирургов. А ведь не каждого изберут в коллегию… А?

– Конечно, не каждого! – горячо поддержал Терехов и увидел, что Ермаков благодарен ему за эту поддержку.

– Ну что у вас нового? – сказал Ермаков.

Терехов стал рассказывать.

– Это я все знаю, – оборвал его Ермаков. – Ходят ведь ко мне. А что совсем нового?

– Дак что… Ничего… Рубашки вот шерстяные завезли в магазин… Испольнов с приятелями уезжают…

– Так и попрощаться не зашли… Жалко… А Будков не приезжал?

– Нет.

– Это ведь он прорабом-то тебя посоветовал… Как я в больницу слег…

– Знаю…

– Не ошибся, видишь, он тут… Разговор-то с ним вести не раздумали?

– Нет, – встал Терехов.

– Ну смотрите, смотрите… Будет ли толк… О весах не забывай, помнишь, я о них рассказывал…

– Так ведь и о другом забывать нельзя… Ради чего мы здесь оказались…

– Я бы на вашей стороне был, – схватил Ермаков Терехова за руку, – да вот тут скрючиваться приходится…

И снова стал говорить он о болезнях, сначала о своих, а потом о чужих, и Терехову пришлось сесть и слушать прораба и кивать ему и снова доказывать, что член краевой коллегии хирургов – это тебе не костолом-самоучка, а, наверное, таких и в Москве с фонарем поискать следует. Терехов уходил из больницы уставший и расстроенный, жалко ему было старика, не сладкая жизнь выпала Ермакову, сколько довелось тащить на своем худеньком загорбке и тащил ведь. Обещал себе Терехов и завтра к Ермакову съездить и послезавтра и ребятам рассказать о его настроениях, чтобы не забывали старика. Он вел машину к реке, клял солнце, серый дождь вчерашних дней казался райским душем. Он все жалел Ермакова и только у реки вспомнил, что не сказал Ермакову о своих неотложных намерениях; впрочем, разве мог он сказать о них.

32

Кофейный ульяновский вездеход с крестом на боку остановился у женского общежития.

Терехов соскочил с крыльца столовой, побежал к «Скорой помощи» дворами, перепрыгивал ямы и еловые стволы, как барьеры на гаревой дорожке.