После Европы — страница 10 из 19

[48]. В первое десятилетие после окончания холодной войны Европа, и Европейский союз в частности, служила идеальной моделью либерализма. Восточноевропейское общество стремилось к нормальности Запада с его процветанием, цивилизованностью и экономическим преуспеванием. Три десятилетия спустя многие восточноевропейцы считают постмодернистскую Европу культурной аномалией.

Расхождение между Западной и Восточной Европой в вопросах мультикультурализма и миграции напоминает противоречия между космополитичными мегаполисами и провинцией внутри самих западных обществ, этими двумя питающими глубокое взаимное недоверие мирами. Характерно, что поколенческий разрыв, столь очевидный в вопросах толерантности или сексуальных меньшинств – молодые восточноевропейцы намного либеральнее своих родителей, – исчезает, когда речь заходит о миграции. В этом вопросе молодежь так же непримирима, как старшие поколения.

Австрийский еврей, писатель Йозеф Рот провел межвоенное время, путешествуя по Европе и общаясь с беженцами в холлах гранд-отелей. Для Рота эти отели были последними осколками старой Габсбургской империи, открыткой из ушедшей эпохи, местом, где он чувствовал себя как дома. Некоторые центральноевропейские интеллектуалы разделяют ротовскую ностальгию по космополитическому духу империи, но не простые граждане. Им намного комфортнее в своих этнических государствах, и они не доверяют тем, чье сердце принадлежит Парижу или Лондону, деньги – Нью-Йорку или Кипру, а лояльность – Брюсселю. Историк Тони Джадт описывает это так:

С момента своего появления центрально– и восточноевропейцы, чья идентичность, как правило, определялась через отрицание – не русские, не православные, не турки, не немцы, не венгры и т. д., – вынуждены были признать провинциальность государствообразующим фактором. Их элитам приходилось выбирать между космополитической приверженностью экстерриториальной единице или идее – Церкви, империи, коммунизму или, как сегодня, «Европе» – и сужающим горизонт национализмом и местными интересами[49].

Быть космополитом и одновременно «хорошим поляком», «хорошим чехом» или «хорошим болгарином» – невыполнимая задача. Показательно, что пока папа римский Франциск располагал у себя дома сирийских беженцев, католические епископы Венгрии и Польши поддерживали антимиграционную политику своих правительств.

Традиционное подозрение ко всему космополитическому и уверенность в неразрывной связи коммунизма с интернационализмом отчасти объясняет болезненную реакцию Центральной Европы на миграционный кризис.

Обсуждая различия в отношении к ценностям космополитизма на Востоке и на Западе, необходимо учитывать соответствующий опыт нацизма и коммунизма. Немецкое рвение в этом вопросе в какой-то мере обусловлено попыткой преодолеть ксенофобское наследие нацизма, тогда как антикосмополитизм Центральной Европы можно объяснить отвращением к навязанному коммунистами интернационализму. Эти странные отголоски позволяют понять, почему восстание против космополитичных элит принимает форму не только критики Брюсселя, но и антикоммунистических настроений, особенно в момент, когда большинство разделяет левые экономические и политические воззрения. (В Западной Европе 1968 год символизирует торжество ценностей космополитизма, тогда как на Востоке это символ возрождения национального духа.)

Поведение популистских правительств Центральной и Восточной Европы во многом напоминает взгляды и поведение второго поколения европейских мигрантов по отношению к своей новой стране. Первое поколение центральноевропейских лидеров в лице таких политиков, как Вацлав Гавел, поставили вхождение в Европейский союз во главу угла своей карьеры, пытаясь доказать, что центральноевропейцы могут быть бо`льшими европейцами, чем жители Запада. Однако новое поколение политиков воспринимает насаждение европейских норм и институтов как унижение и выстраивает свою легитимность вокруг идеи национальной идентичности в противовес Брюсселю.

Парадокс вызванного миграционным кризисом раскола между Востоком и Западом заключается в том, что на наших глазах происходит сближение позиций, и дружелюбно настроенные к беженцам немцы начинают походить на ксенофобских венгров. Более того, тот факт, что еще год назад многие немцы лично приветствовали беженцев, сегодня как будто дает им моральное право протестовать против чужаков в своей стране. Но сближение мнений не делает Европу более сплоченной. Его парадокс в том, что ренационализация политики делает восточноевропейцев бо́льшими чужаками в Западной Европе, чем когда-либо прежде. В Британии после Брекзита случаи агрессии по отношению к выходцам из Восточной Европы участились в разы. Растущая враждебность к жителям других европейских стран встречается во всех частях континента, что подтверждает история знакомого мне владельца ресторана в Вене. Серб по происхождению, он был возмущен наплывом беженцев с Ближнего Востока и высмеивал приветствующих их австрийцев за наивность. Но когда отношение австрийцев изменилось, он с растерянностью обнаружил, что многие местные перестали к нему ходить только потому, что слышали, как он говорил на сербском.

Миграционный кризис имеет решающее значение при оценке шансов Европейского союза на выживание, поскольку он одновременно укрепляет национальную солидарность и сводит на нет шансы на конституционный патриотизм в Союзе как едином целом. Таким образом, кризис представляет собой поворотный момент в политической динамике европейского проекта. Он отмечает момент, когда требование демократии в Европе трансформировалось в призыв защитить свое политическое сообщество, а значит, исключать, нежели принимать и приобщать. Он также запустил процесс, в ходе которого европейский проект перестал казаться воплощением либерального универсализма и превратился в печальный образ закрытости и глухой обороны.

Глава 2Они, народ

Британский историк, один из ведущих европейских интеллектуалов Тимоти Гартон Эш пишет:

Если бы в январе 2005 года я погрузился в летаргический сон, на этот временный покой я отправился бы счастливым европейцем. С расширением Европейского союза мечта 1989 года о «возвращении в Европу», разделяемая многими моими друзьями в Центральной Европе, становилась реальностью. Страны – члены ЕС пришли к согласию в отношении конституционного договора, условно называемого Европейской конституцией… Поразительно было путешествовать из конца в конец континента без каких-либо ограничений, без пограничного контроля в расширяющейся шенгенской зоне и с единой валютой в кармане.

Мадрид, Варшава, Афины, Лиссабон и Дублин казались залитыми солнцем, как бывает, когда в старинных темных дворцах вдруг открывают все окна. Периферия Европы сближалась с историческим ядром континента вокруг Германии, Бенилюкса, Франции и северной Италии. Молодые испанцы, греки, поляки и португальцы с оптимизмом говорили о новых возможностях, предлагаемых им «Европой». Даже известная своим евроскептицизмом Британия приветствовала свое европейское будущее под лидерством премьер-министра Тони Блэра. Затем произошла откровенно проевропейская «оранжевая революция» на Украине…

Пробудившись от сна в январе 2017 года, я бы мгновенно вновь упал замертво от потрясения. Потому что сегодня я повсюду вижу кризис и дезинтеграцию: еврозона хронически неэффективна, залитые солнцем Афины погружены в нищету, молодые испанцы с докторскими степенями вынуждены обслуживать посетителей кафе в Лондоне и Берлине, дети моих португальских друзей ищут работу в Бразилии и Анголе, а периферия Европы отходит от центра все дальше. Европейской конституции не существует, потому что она была отвергнута на референдумах во Франции и Нидерландах в 2005 году… И из-за Брекзита я могу лишиться своего европейского гражданства к тридцатой годовщине 1989 года[50]. Так сегодня чувствуют себя европейцы, поддерживающие ЕС.

В Европе XX века недемократические империи распались под демократическим давлением собственных подданных. Империи были разрушены демократами; либералы пытались их сохранить и реформировать. В 1848 году в империи Габсбургов либералы и националисты были союзниками в борьбе против общего противника в лице авторитарного (но этнически не специфичного) центра. К 1918 году они стали заклятыми врагами.

В 1848 году и демократы (в большинстве своем также националисты), и либералы соглашались в том, что решения должен принимать народ. В 1918 году либералы с тревогой смотрели в будущее народной демократии, а демократам претила идея правления неизбираемых либеральных элит. Битва между космополитичными либералами и национал-демократами окончилась победой националистов и гибелью Австро-Венгерской империи.

В противовес Габсбургской монархии Европейский союз – это «демократическая империя», добровольная квазифедерация демократических государств, в которых гарантированы права и свободы граждан, а вступить могут только демократии. Несмотря на это различие, вопрос о демократии вновь оказался яблоком раздора в Европе. Если во времена Габсбургов массы были очарованы демократией, то граждане современного Европейского союза свободны от иллюзий. Общее настроение, господствующее в нынешней Европе, можно описать так: «Одна из причин, по которой многие сомневаются в демократии, состоит в том, что эти сомнения обоснованны». В 2012 году опрос «Будущее Европы» показал, что только треть европейцев считают свои голоса весомыми на уровне ЕС, и ничтожные 18 % итальянцев и 15 % греков полагают, что их голоса имеют значение в их собственных странах[51].

По результатам недавнего опроса, парадоксальный эффект глобального распространения демократии за последние полвека заключается в том, что граждане многих предположительно устойчивых демократий в Северной Америке и Западной Европе стали сильнее сомневаться в своих политических лидерах