После Европы — страница 13 из 19

[60]

Секрет успеха популистских партий – в обещании безоговорочной победы. Они привлекают тех, кому разделение властей (пожалуй, любимый принцип либералов) кажется не способом сохранять подотчетность властей предержащих, но средством избежать ими выполнения своих предвыборных обещаний. Правящие популисты предпринимают постоянные попытки ликвидировать систему сдержек и противовесов и получить контроль над такими независимыми институтами, как суды, центральные банки, СМИ и организации гражданского общества.

Популистские и радикальные партии – не просто партии, это конституционные движения. Они обещают избирателям то, чего не может дать либеральная демократия: ощущение победы, когда большинство – не только политическое, но и этническое, и религиозное – может делать что ему вздумается.

Расцвет этих партий служит симптомом взрывного роста встревоженного большинства как действующей силы европейской политики. В потере контроля над собственной жизнью, реальной или воображаемой, они видят заговор между космополитически настроенными элитами и иммигрантами с племенным сознанием. Они винят либеральные идеи и институты в ослаблении национальной воли и подрыве национального единства. Компромисс кажется им мягкотелостью, а решимость и рвение – свидетельством правоты.

Больше всего встревоженное большинство возмущает то, что, хотя оно считает себя предназначенным стоять у власти (в конце концов, оно многочисленно), последнее слово всегда остается за кем-то другим. Поэтому в своей фрустрации оно готово винить разделение властей и другие неудобные принципы либеральной демократии и поддерживать партии вроде «Права и справедливости» в Польше или «Фидес» в Венгрии, которые с этими принципами борются.

Восстают популисты не только против институтов либеральной демократии, но против самого взгляда на политику как рациональное согласование интересов. Умножение числа теорий заговора и растущее недоверие по отношению к мейнстримным медиа, претендующим на «честное и взвешенное» изложение, точнее всего характеризуют сегодняшний популизм в Центральной Европе. Многие аналитики предпочитают объяснять этот феномен радикальными изменениями в технологиях коммуникации и винить социальные сети в распространении культуры недоверия. Но «эффектом „Фейсбука“» всего не объяснишь.

В 2007 году, когда первое правительство «Права и справедливости», возглавляемое Ярославом Качиньским, потеряло власть, легендарный польский режиссер Анджей Вайда выпустил свой эпический фильм «Катынь». На протяжении двух часов в нем рассказывается история тысяч польских военнопленных, в основном военнослужащих и представителей интеллигенции, убитых в 1940 году в Катынском лесу по приказу Сталина. Фильм повествует о двух преступлениях: казни польских патриотов в лесу под Смоленском и последующем сокрытии правды.

Официальная версия трагедии, распространявшаяся коммунистическим правительством послевоенной Польши, возлагала вину за казни на нацистов. Не все поляки готовы были мириться с этой ложью. Один из главных персонажей фильма, Агнешка, пытается поставить на могиле своего брата мраморное надгробие с подлинной датой его смерти, 1940 годом, в качестве доказательства того, что только контролировавший территорию Советский Союз мог быть ответственным за его убийство. Преследуемая за распространение теории заговора, она знает, что говорит правду.

Вернувшись в кресло премьер-министра в качестве председателя вновь правящей партии «Право и справедливость», в декабре 2015 года Качиньский объявил, что планирует установить в президентском дворце в Варшаве мемориальную табличку в память о своем погибшем брате. Вполне вероятно, он видел себя наследником Агнешки и всех тех, кто отказывался верить в ложь коммунистов. Брат Ярослава Качиньского, президент Польши Лех Качиньский, погиб вместе с 95 членами польской элиты, когда его самолет заходил на посадку в военный аэропорт Смоленска в западной части России. (По стечению обстоятельств целью визита была церемония, посвященная 70-й годовщине трагедии в Катыни.) С момента катастрофы Ярослав Качиньский потратил много времени и сил на попытки доказать, что это был не несчастный случай, а спланированное русскими преступление, и что находившаяся в тот момент у власти партия «Гражданская платформа» по политическим или геополитическим причинам скрывала правду.

Параллели между двумя описанными мемориалами – Агнешки и Качиньского – очевидны. Но аналогию провести сложнее. Открытие советских архивов в 1990-е годы не оставило сомнений в том, что в 1940 году именно русские убили около 22 тысяч поляков (точное число жертв до сих пор не установлено). Однако события 10 апреля 2010 года, когда польский самолет разбился в Смоленске, реконструировать намного сложнее. Тем не менее нет абсолютно никаких убедительных доказательств того, что катастрофа была скоординирована русскими или что русские диспетчеры могут быть к ней причастны. В фильме Вайды Агнешка пытается воздвигнуть монумент правде. Качиньский добивается совершенно иного: он хочет воздать дань теории заговора.

Борьба Качиньского за правду в истории под Смоленском и прославление наследия его брата определяла политическую стратегию «Права и справедливости» на протяжении последних пяти лет. Качиньский часто лично присутствовал на маршах памяти, проходящих в Варшаве 10-го числа каждого месяца, используя их как инструмент мобилизации партийной поддержки. Со своей стороны, поляки продемонстрировали удивительную внушаемость. Если пять лет назад большинство из них отвергали версию Качиньского и даже одобряли реакцию России на трагедию, то сегодня каждый третий винит Москву. По результатам опроса 2016 года, вера в скрываемую правду о смоленской трагедии являлась наиболее точным предсказывающим фактором поддержки Качиньского.

Поляки не единственные, кто верит в правительственный заговор вопреки отсутствию доказательств. Согласно опросам, от 50 до 75 % жителей стран Ближнего Востока сомневаются в том, что угнанным 11 сентября 2001 года самолетом управляли арабы; четверо из десяти россиян полагают, что американцы фальсифицировали высадку на Луну, а половина американцев убеждены, что их правительство, скорее всего, скрывает правду о том, кто стоял за атаками на Всемирный торговый центр[61]. Теории и теоретики заговора всегда расцветали там, где дело касалось загадочных обстоятельств смерти и влиятельных людей. Как отмечают исследователи, теории заговора наиболее популярны в периоды крупных социальных изменений, поскольку отражают желание упорядочить сложную и запутанную окружающую действительность. Десятки докладов[62], «доказывающих», что cмоленская катастрофа не была случайностью – классический пример: снабженные множеством примечаний, словно докторская диссертация, и построенные из головокружительных обобщений («когда руководитель государства гибнет в авиакатастрофе… факт диверсии не подлежит сомнению»)[63] и мельчайших деталей (10 тысяч мелких осколков[64], найденных в зоне крушения, как доказательство взрыва).

Из событий в современной Польше можно сделать еще один вывод: иногда общая вера в теорию заговора может занимать место, принадлежавшее прежде религии, этничности или четко сформулированной идеологии. Она может служить маркером политической идентичности. Вот почему смоленский заговор стал квазиидеологией партии «Право и справедливость». «Гипотеза об убийстве» способствовала консолидации некоторого «мы»: мы – те, кто не верит в ложь правительства, мы – те, кто знает, как мир устроен на самом деле, мы – те, кто винит либеральные элиты в предательстве заветов революции 1989 года. Смоленский заговор сыграл важнейшую роль в возвращении Качиньского к власти, поскольку дал выход глубокому недоверию поляков по отношению к любой официальной версии событий и наложился на их представление о самих себе как о жертвах истории. Но расцвет теорий заговора указывает на еще одну слабую сторону европейских демократий – их неумение выстраивать политические идентичности.

Десять лет назад британское агентство YouGov, занимающееся изучением общественного мнения, провело сравнительное исследование группы политически активных граждан и молодых людей сходного социального профиля, участвовавших в реалити-шоу «Большой брат»[65]. Тревожные итоги состояли в том, что британские граждане ощущали себя лучше представленными в доме «Большого брата». Им было проще идентифицировать себя с обсуждаемыми героями и идеями. Он казался им более открытым, прозрачным и представляющим людей вроде них самих. Формат реалити-шоу возвращал им чувство собственной значимости – той, которую должны сообщать, но почему-то не сообщают демократические выборы. Политические идентичности, конструируемые популистскими партиями, в действительности мало чем отличаются от тех, что формируются реалити-шоу. И те, и другие в первую очередь – про подтверждение сходного видения мира, и лишь потом – про репрезентацию интересов.

Популистский поворот в Европейском союзе, таким образом, можно рассматривать как реванш более узких и локальных, но культурно более глубоких идентичностей внутри отдельных стран-членов. Как следствие, европейская политика дрейфует в сторону более закрытого и, возможно, менее либерального понимания политического сообщества. Лежавшее в ее основе со времен Французской революции четкое разделение на левых и правых все больше размывается. В результате подъема правого популизма, не принимавшего таких форм с 1920–1930-х годов, рабочие классы оказались беззащитны перед неприкрыто антилиберальной риторикой. Встревоженное большинство, которому есть что терять и которое поэтому живет в постоянном страхе, стало главной действующей силой в европейской