После града [Маленькие повести, рассказы] — страница 30 из 43

Терзаемый сомнениями, подыскивая слова для оправдания, я в одиночестве провел тот памятный майский вечер. В ушах колокольчиками звенели голоса, перед глазами ромашковой россыпью маячили по-смешному серьезные детские лица, кипел бой…

Вот именно — бой. Малютки, почти несмышленыши, дрались в мыслях с той самой моровой силой, которую добивали уже в самом Берлине их отцы и старшие братья.

Незамутненными своими сердцами и чувствами эти маленькие ратники были солдатами Родины.

Таким доносится до меня каждый раз живое майское эхо — эхо неподдельно глубоких детских порывов, справедливых в любви и ненависти…

На этом бы я и кончил свое воспоминание, да предвижу вопрос: а что же Лена?

Отвечу: спасла меня фотография. Помните — «командующий с войсками»? На ней рядом со мной, справа, сидит, по-взрослому сцепив на острой коленке руки, густобровый, с ямочкой на подбородке бутуз. Витей его зовут. Тот, что поднимал пехоту в атаку. Так вот он — младший брат Лены. Принес он карточку домой, глянула Лена, вспомнила про недавний Витин рассказ о параде и в тот же вечер, смеющаяся, пришла мириться…

А Витя стал теперь Виктором. Вырос, служит срочную. Видно, и многие из его сверстников в армии стали настоящими солдатами.

Что ж, привет им сердечный от «старого командующего».

Струны чистого звона

1

На Ипутьевых лугах, что на Брянщине, уже к началу июня цепко вяжутся вкруг ног волглые травы. А к поре сенокоса они разрастаются так, что вставшие в ряд косари по пояс тонут в их дурманящей пестроте. И над всей речной поймой повисают тогда до весомости плотные сенные запахи. Даже терпкий аромат колосящейся пшеницы, вплотную подбегающий к лугам, уступает под напором росного по утрам лугового настоя. Разве только в полдень, когда, сбросив росу, трава оцепенело застывает под солнцем, верх снова берет поле. И уже до самой середины ночи, до первых мягких и летучих трещин в ней, над всей предзаревой землей царит дух молодых хлебов.

Навстречу ему каждое утро последнего допризывного лета выходил, направляясь на сенокос, сын не вернувшегося с войны солдата Андрей Квёлый. Эта потешная фамилия неведомо когда и как прилепилась к их не очень-то обиженному богом роду: и деду и отцу Андрея не приходилось ни в какую лихую минуту занимать силенок. Правда, в сорок первом фамилия чуть было не оборвалась: в начальные недели войны погиб отец. Но как раз в день получения похоронной родился он, Андрей.

Так уцелела фамилия, к которой в Березовке давно уже все привыкли. Квелый и Квелый. Подумаешь, невидаль! Почуднее бывают фамилии.

Только смешливая и озорная Лиза Узорова с дальнего конца села никак не хотела привыкнуть и еще в школе прозвала Андрея Квёшей. Поначалу за это расплачивались ее по-смешному торчавшие, беспомощно тощие под пышными бантами косички. Молчаливый и с виду тихий, Андрюша не терпел обид и никогда не откладывал святую расплату.

Однажды косичкам больно досталось еще и за то, что к оскорбительному «Квеша» был добавлен остренький розовый Лизин язычок. У Лизы было привычкой повернуться (она сидела впереди Андрея) и показать язык. Учительница тогда обоих выдворила из класса, а в перемену они, насупленные, не глядя друг на друга, рядышком стояли в учительской перед директором.

Но позднее (вот только все не поймут они, как это произошло) начисто перекрасились для них и самое слово «Квеша», и все былые понятия об обидах и наказаниях. Как-то заметил Андрей — нет у Лизы уже смешных косичек, а легли по плечам настоящие девичьи косы. И все ладнее вливался в талию и оттенял оформлявшуюся фигуру школьный фартук. И была уже вовсе не для насмешек ямочка на смуглой щеке. И что-то совсем новое появилось в походке. И зачем-то отделялся от остальных почти у самого пробора завиток темных волос, чтобы небрежно упасть на лоб над такой же темной летучей бровью. И еще… И еще… Каждый день новые находки. И чем больше их становилось, тем чаще Андрей думал о Лизе.

А потом был очень веселый и очень грустный выпускной вечер, после которого Андрей уже ни разу не видел Лизу в школьном фартуке.

А потом и он, и она, не сговариваясь, решили остаться в колхозе.

А потом наступил этот день. Второй день сенокоса, когда на пожню вышли женщины и девушки. Они поворачивали сваленную накануне траву, разбрасывали плотные, слежавшиеся за ночь рядки, чтобы позднее, к вечеру, начать сгребать их и укладывать в копны.

Была среди женщин и Лиза. Когда во время перерыва молодежь затеяла шутливую возню, она, подкравшись к стоявшему в сторонке Андрею, выплеснула на него ведро воды, а сама бросилась бежать.

Он догнал ее у самой речки, у вислолистого ивового куста. Схватил за руку. Она остановилась, попросила с игривой мольбой:

— Пусти, Квеша. Слышишь? — глаза ее смеялись, и вся она — вся-вся! — светилась. И свет этот был непонятен и непривычен для Андрея, он слепил его, приводил в замешательство. На него повеяло вдруг недавним школьным временем, повеяло настырной Лизиной насмешливостью, которая опять больно кольнула его.

— Меня Андреем зовут, между прочим, — хмуро сказал он и отпустил руку.

Он думал, что она тут же вспорхнет и растает между кустами. Но Лиза не двинулась с места. Не сводя с Андрея взгляда, нагнулась, сорвала какую-то травинку, звонко перекусила ее и будто в шутку сказала:

— А может, я любя так тебя называю.

И еще больней стало ему от этого игривого тона, но был он перед Лизой сейчас беспомощным и беззащитным. Не за косы же ее снова дергать. И он сказал только:

— Ну, знаешь, Лиза…

— А вдруг? — не сдавалась она. В густых, чуть подпаленных солнцем ресницах ее блеснула лукавая решимость.

— Любя не смеются, — ответил Андрей. Травинка опять хрустнула у Лизы на зубах, глаза заблестели еще больше, и она, пряча их, отодвинулась за куст. Оттуда сказала, прикрываясь веткой:

— Да мне уж хоть бы зло в тебе вызвать. Ласковым-то ты, видать, и не бываешь.

Сквозь листья веток на Андрея еще раз глянули Лизины глаза. Теперь уже, кажется, совсем не насмешливые, а скорее грустные. Глянули и тут же пропали. Он услышал лишь частый топоток и увидел, как мелькнула между кустами цветастая косынка.

…Немного нескладный по фигуре, но двужильно вязанный в кости, Андрей с особой легкостью вскидывал в этот день косу. Она плавно, с хрустом ныряла в траву и с легким звоном выходила на новый замах. Под этот хруст и звон Андрей вязал в уме букеты из самых лучших и самых красивых слов. В нем почему-то таилась надежда, что Лиза опять встретится ему где-либо одна. Пусть же сразу увидит тогда, сколько накопилось в нем для нее ласки. Букеты вязались легко, и Андрей с шальным нетерпением ждал наступления вечера.

Он уходил с пожни последним. И сделал это тоже не случайно: ему хотелось остаться одному. Вдруг она в самом деле встретится ему…

И Лиза встретилась. Она нежданно вышла с пустым ведром из пшеницы, с неприметной боковой стежки, по которой весь дальний конец Березовки спускался к речке за ледяной криничной водой.

На голове Лизы уже не было косынки. И платье она сменила, стояла теперь вся из цветов, перехваченная широким поясом. И глаза смотрели совсем не колюче, когда, спрятав ведро за спиной, она сказала:

— Поспеши, косарь, а то с пустым перейду.

И косарь растерял все букеты из слов. А Лиза будто видела, как рассыпались они, и улыбнулась. Андрей, осмелев, предложил:

— Может, вместе по воду сходим?

— Что ты, тут же полсела снует.

— Ну и пусть.

— Завтра приходи.

— Приду обязательно, — радостно выдохнул Андрей и хотел что-то сказать еще, но Лизы уже не было на дороге. Одна лишь темная головка виднелась из пшеницы. Через миг и она утонула в заголубевшей к вечеру колосистой волне.

2

Осень над Ипутью бывает чаще погожая, вся в густолатунном блестящем лаке. В садах — метелица листопада. Луга желтеют. Овражьи роспадки одеваются в медь. А два рослых клена под окнами Узоровых вспыхивают оранжевым пламенем, и видать их почти отовсюду, потому что стоит Лизина, саманом крытая хата на самом высоком месте. В поле пойдешь — клены так и не скроются с глаз, пока не нырнешь в балку или, дойдя до Волчьих троп, не повернешь вместе с дорогой за опушку Перепелиной рощи. Направишься к колхозной усадьбе — опять от кленов нет спасения. Поедешь Красным шляхом на станцию — и тут они, застывшие в безветрии, долго смотрят тебе вслед. Даже все спуски к реке просматриваются ими, похожими на пышноголовых стражей.

Когда потрепанный колхозный «газик» выпылил с новобранцами за село, Андрей только и смотрел на эти клены. Теперь надолго оборвались для него хмельные от счастья зоревания, а в непогоду — игры и танцы в клубе, шепот Лизиных губ, ее чуть грудной смех, подсвеченный снежной белизной зубов. В темноте она совсем-совсем как цыганка, и, если бы не блестели глаза и улыбка, кажется, всю ее поглотила бы ночь, не оставив ни кос, ни бровей, ни слабо очерченного рта…

«Газик» набрал скорость, пыль поднялась выше, но клены Узоровых все еще видны. Вот только низ их закрыт косогором, а то увидел бы Андрей и Лизу. Она, конечно же, стоит там, его единственная, добровольно ставшая теперь солдаткой.

Горят и горят клены: над поднятой зябью, сколько видит глаз, колышутся низкие волны предзимней дымки, нагретые последним теплом земли.

Грустишь, Андрей? Тоскливо тебе покидать эту лазорево-золотую радость детства и юности? Покидать сторонку, что выхаживала тебя травами, омывала росами, вела тебя к бесхитростной Лизиной любви, а сердце настраивала на самый высокий и самый ладный тон? Да нет, не для того только, чтобы врачи сказали: «Норма. Годен». А для того, перво-наперво, чтобы и от сердца твоего, как от той вон дали, излучался добрый и ясный свет. Ты ведь стал солдатом.

«Грущу, конечно, — признавался сам себе Андрей, заметив, как ставших ему теперь родными кленов коснулось легкое, похожее на взбитый белок облачко. Коснулось и поплыло дальше. — Грущу. Да… Но и радуюсь. Радуюсь испытанию, в которое вступаю, и радуюсь вере, которую несу в себе. А настрой и доброту сердца проверит жизнь…»