После либерализма — страница 18 из 52

них политических, экономических и культурных механизмов регулирования миросистемы на протяжении 25–50 лет, тенденция к исключению из нее Африки и африканцев будет усиливаться.

Если африканцы погрязнут в трясине претензий на включение их в миросистему в ее нынешней ипостаси, они будут сражаться с ветряными мельницами. Если африканцы покажут путь к тому, как можно сочетать краткосрочные местные улучшения со среднесрочными изменениями ценностей и структур, они помогут не только Африке — тем самым они помогут нам всем. Не просите ни меня, ни других неафриканцев составить какой-то конкретный план действий в этом направлении. Мы не можем этого сделать. Пальма первенства здесь должна принадлежать самим африканцам.

Еще мне бы хотелось поделиться одним заключительным соображением. Я отнюдь не утверждаю, что если Африка попытается это сделать, она обязательно достигнет успеха. У Африки — как и у всех нас — в лучшем случае есть половина шансов на то, чтобы в результате этого переходного периода прийти к чему-то лучшему. Вовсе не обязательно, что история окажется на нашей стороне, и если мы окажемся в плену этой иллюзии, она будет работать против нас. Но все мы в огромной степени являемся важной и неотъемлемой частью этого процесса. И если нам удастся обеспечить его движение в правильном направлении, мы и в самом деле сможем создать такой тип миросистемы, какой захотим. Именно в этом направлении мы должны направлять наши коллективные усилия, и хотя путь к достижению цели труден, и исход его неясен, эта цель стоит того, чтобы за нее бороться.

Часть II. Становление и триумф либеральной идеологии

Глава 4. Три идеологии или одна? Псевдобаталии современности

Сюжетная линия нового времени — если говорить об истории развития общественной мысли или политической философии — нам хорошо знакома. Вкратце ее можно сформулировать таким образом: в девятнадцатом столетии возникли три основных течения политической теологии — консерватизм, либерализм и социализм. С тех пор все три течения (в постоянно меняющихся обличьях) непрестанно боролись друг с другом.

По существу, все сходятся в двух общих положениях относительно этой идейной борьбы. Одно из них состоит в том, что эти идеологические течения представляли собой реакцию на то обстоятельство, что в ходе Французской революции сложилось новое общественное мировоззрение, которое привело к осознанию необходимости разработки особых политических стратегий, применимых в новых обстоятельствах. Второе сводится к тому, что ни одно из этих трех идеологических течений никогда не выражалось в какой-то одной определенной форме. Совсем наоборот; создавалось впечатление, что каждое из них стремилось принять такое количество обличий, которое соответствовало числу их идеологов.

Естественно, большинство людей полагают, что между этими идеологическими течениями имеются некие существенные различия. Но чем внимательнее мы присмотримся либо к их теоретическим положениям, либо к практике их политической борьбы, тем больше обнаружим разногласий между ними как раз по вопросу о том, в чем эти различия состоят.

Единство мнений отсутствует даже тогда, когда речь заходит о том, сколько существует различных идеологических течений. Есть немало теоретиков и политических руководителей, полагающих, что на самом деле их только два, а не три, хотя вопрос о том, к какому именно дуэту следует свести наше трио, сам находится в стадии дебатов. Иначе говоря, существуют консерваторы, которые не видят никаких принципиальных различий между либерализмом и социализмом, социалисты, которые говорят то же самое о либерализме и консерватизме, и даже либералы, доказывающие, что между консерватизмом и социализмом нет серьезной разницы.

Такое положение уже само по себе достаточно странно, но на этом странности не кончаются. Термин идеология во многих его значениях никогда не был тем словом, которое отдельным людям или группам нравилось бы употреблять применительно к самим себе. Идеологи всегда отрицали свою принадлежность к идеологам — за исключением Дестута де Траси, который, как говорят, и придумал этот термин. Но Наполеон вскоре использовал это слово против него, заявив, что политический реализм предпочтительнее идеологии (под которой он понимал теоретическое учение), и с тех пор многие политики разделяют именно такой подход к проблеме.

Спустя полстолетия Маркс в «Немецкой идеологии» использовал этот термин для характеристики мировоззрения, которое было с одной стороны неполным, а с другой — служившим лишь собственным целям, отражая классовую позицию (буржуазии). Идеология, писал Маркс, должна была быть заменена наукой (отражавшей взгляды рабочего класса, который был призван стать ведущим во всем мире). В период между двумя мировыми войнами Мангейм пошел еще дальше. Он был согласен с Марксом в том, что идеологические учения были неполными и служили собственным целям, но к числу таких учений относил и сам марксизм. Он хотел заменить идеологические учения утопическими, которые рассматривались им как творения интеллектуалов, не принадлежащих к какому-либо определенному классу. А после Второй мировой войны Дэниел Белл показал, что мангеймовские интеллектуалы устали и от идеологических, и от утопических учений. Когда Белл провозгласил конец идеологии, он в первую очередь имел в виду марксизм, который, по его мнению, уступал место некоему мягкому, деидеологизировакному либерализму, прекрасно отдающему себе отчет в ограниченности возможностей политики.

Таким образом, на протяжении двух столетий своего существования понятие «идеология» воспринималось негативно, как нечто такое, что следует либо отвергнуть, либо не обращать на это внимания. Но разве это позволяет нам понять, что такое идеология, какие цели люди пытались достичь с помощью идеологии? Я попытаюсь разобраться в этом понятии, поставив пять вопросов, ни на один из которых я не дам исчерпывающего ответа, но все они представляют собой попытку осмыслить понятие «современность» и ее связь с понятием «идеология».

1. Какая разница между идеологией и Weltanschauung (или мировоззрением)?

2. Кто является «субъектом» идеологии?

3. Какова связь идеологических учений с государством (государствами)?

4. Сколько на самом деле существовало различных идеологических течений?

5. Можно ли не обращать внимания на идеологию, иначе говоря, можно ли действовать без идеологии?

Мировоззрение и идеология

Есть один анекдот, возможно, апокрифичный, о Людовике XVI, который, услышав от герцога де Лианкура о штурме Бастилии, говорят, спросил: «Это мятеж?», на что получил ответ: «Нет, ваше величество, это революция» (Brunot 1937, 617). Здесь не место вновь обсуждать вопрос об истолковании Французской революции, за исключением одного соображения. Одно из ее главных последствий для миросистемы заключалось в том, что она впервые сделала допустимой мысль о «нормальности», а не исключительности таких явлений на политической арене — по крайней мере, на современной политической арене, — как изменения, нововведения, преобразования и даже революции. То, что поначалу явилось статистически нормальным, скоро стало восприниматься как нормальное с точки зрения морали. Именно это имел в виду Лабрус, говоря о том, что II год был «решающим поворотным пунктом», после которого «Революция стала играть пророческую роль провозвестника, несущего в себе всю ту идеологию, которая со временем должна была раскрыться во всей своей полноте» (Labrousse 1949, 29). Или, как говорил Уотсон: «Революция [была] той тенью, под которой прошел весь девятнадцатый век» (Watson 1973, 45). К этому я хотел бы добавить: и весь XX в. тоже. Революция знаменовала собой апофеоз ньютоновской науки XVII в. и концепций прогресса XVIII в.; короче говоря, всего того, что мы стали называть современностью.

Современность представляет собой сочетание определенной социальной реальности и определенного мировоззрения которое сменяет или даже хоронит другое сочетание, определенно указывая на то, насколько оно уже себя изжило, сочетание, которое мы теперь называем Ancien Regime[29]. Очевидно, что не все одинаково относились к этой новой реальности и этому новому мировоззрению. Одни приветствовали перемены, другие их отвергали, третьи не знали, как на них реагировать. Но было очень мало таких, кто не отдавал бы себе отчета в масштабности произошедших изменений. Анекдот о Людовике XVI в. этом отношении весьма показателен.

То, как люди в рамках капиталистической мироэкономики реагировали на этот «поворотный пункт» и справлялись с невероятными пертурбациями, вызванными потрясениями Французской революции — «нормализация» политических перемен, к которым стали теперь относиться как к чему-то неизбежному, происходящему регулярно, — составляет определяющий компонент культурной истории этой миросистемы. Может быть, в этой связи было бы уместным рассматривать «идеологии» в качестве одного из способов, с помощью которых людям удается справляться с такой новой ситуацией? В этом плане идеология представляет собой не столько само мировоззрение как таковое, сколько один из способов, с помощью которого, наряду с другими, утверждается то новое (мировоззрение, которое мы называем современностью[30]). Очевидно, что первая, почти непосредственная идеологическая реакция имела место со стороны тех, кто пережил наиболее сильное потрясение, кто был отторгнут современностью, культом изменений и прогресса, настойчивым отрицанием всего «старого». Поэтому Берк, Местр и Бональд создали идеологию, которую мы стали называть «консерватизмом». Великий британский консерватор лорд Сесиль в брошюре, написанной в 1912 г. с целью популяризации основных положений доктрины «консерватизма», делал особый упор на роли Французской революции в зарождении этой идеологии. Он утверждал, что некий «естественный консерватизм» существовал всегда, но до 1790 г. не было ничего «похожего на сознательно разработанное учение консерватизма» (Cecil 1912, 39). Естественно, с точки зрения консерваторов,

…Французская революция представляла собой ни что иное, как кульминацию того исторического процесса дробления, который уходил корнями к началам таких доктрин, как номинализм, религиозное инакомыслие, научный рационализм, и разрушение тех групп, институтов и непреложных истин, которые были основополагающими в Средние века.

(Miter 1952, 168–169)

Таким образом, консервативная идеология была «реакционной» в прямом смысле этого слова, ибо стала реакцией на пришествие современности, поставив своей задачей либо (в жестком варианте) полное изменение положения, либо (в более сложном своем варианте) ограничение ущерба и максимально длительное сопротивление всем грядущим переменам.

Как и все идеологические учения, консерватизм, прежде всего и главным образом, являлся политической программой. Консерваторы прекрасно отдавали себе отчет в том, что они должны сохранить или отвоевать как можно большую часть государственной власти, поскольку государственные институты были ключевыми инструментами, необходимыми для достижения их целей. Когда консервативные силы вернулись к власти во Франции в 1815 г., они окрестили это событие «Реставрацией». Но, как мы знаем, полного возврата к положению status quo ante так и не произошло. Людовик XVIII был вынужден согласиться на «Хартию», а когда Карл X попытался установить реакционный режим, его отстранили от власти; на его место пришел Луи-Филипп, принявший более скромный титул «короля французов»[31].

Следующим шагом в развитии событий было становление либерализма, провозгласившего себя учением, стоящим в оппозиции к консерватизму, на основе того, что можно было бы назвать «осознанием принадлежности к современности» (Minogue 1963, 3). Либерализм всегда ставил себя в центр политической арены, заявляя о своей универсальности[32]. Уверенные в себе и в истинности этого нового мировоззрения современности, либералы стремились к распространению своих взглядов и привнесению своей логики во все социальные институты, пытаясь таким образом избавить мир от «иррациональных» пережитков прошлого. Чтобы достичь своей цели, им приходилось бороться с консервативными идеологами, которые, как они считали, были охвачены страхом перед «свободными людьми»[33], людьми, освобожденными от ложных идолов традиции. Иначе говоря, либералы верили в то, что прогресс, при всей своей неизбежности, не сможет стать реальностью без определенных человеческих усилий и без политической программы. Таким образом, либеральная идеология отражала уверенность в том, что для обеспечения естественного хода истории необходимо сознательно, постоянно и разумно проводить в жизнь реформистский курс, нисколько не сомневаясь в том, что «время на нашей стороне, и с его течением все большее число людей неизбежно будут становиться все более счастливыми» (Schapiro 1949, 13).

Последним из трех идеологических течений был разработан социализм. До 1848 г. мало кто мог даже подумать о нем как о некоем самостоятельном идеологическом учении. Причина этого состояла, прежде всего, в том, что те, кто после 1789 г. стали называть себя «социалистами», повсюду считали себя наследниками и сторонниками Французской революции, что на самом деле ни в чем не отличало их от тех, кто стал называть себя «либералами»[34]. Даже в Великобритании, где Французская революция подавляющим большинством воспринималась с осуждением, и где в силу этого «либералы» заявляли об ином историческом происхождении своего движения, «радикалы» (которые в большей или меньшей степени станут в будущем «социалистами»), как представляется, изначально были настроены более воинственно, чем либералы.

По сути дела, тем, что особенно отличало социализм от либерализма в качестве политической программы и поэтому идеологического учения, была уверенность в необходимости серьезно помочь прогрессу 8 достижении стоящих перед ним целей, поскольку без этого процесс будет развиваться очень медленно. Коротко говоря, суть социалистической программы состояла в ускорении исторического развития. Вот почему слово «революция» им больше импонировало, чем «реформа», которое, как им казалось, подразумевает лишь терпеливую, пусть даже добросовестную, политическую деятельность, воплощенную в чем-то напоминающем ожидание у моря погоды.

Как бы то ни было, сложились три типа отношения к современности и «нормализации» изменений: насколько возможного ограничения опасности; достижения счастья человечества наиболее разумным образом; или ускорения развития прогресса за счет жестокой борьбы с теми силами, которые ему всячески противостояли. Для обозначения этих трех типов отношений в период 1815–1848 гг. вошли в употребление термины консерватизм, либерализм и социализм.

Следует отметить, что каждый тип отношений заявлял о себе в оппозиции к чему-то. Консерваторы выступали как противники Французской революции. Либералы — как противники консерватизма (и монархического строя, к реставрации которого он стремился). А социалисты выступали в оппозиции к либерализму. Наличие такого большого числа разновидностей каждого из этих идеологических течений, прежде всего, объясняется критическим, отрицательным настроем в самом их определении. С точки зрения того, за что выступали сторонники каждого из этих лагерей, в самих лагерях существовало много различий и даже противоречий. Подлинное единство каждого из этих идеологических течений состояло лишь в том, против кого они выступали. Это обстоятельство весьма существенно, поскольку именно это отрицание столь успешно сплачивало все три лагеря на протяжении примерно 150 лет или около того, по крайней мере, до 1968 г. — даты, к вопросу о значении которой мы еще вернемся.

«Предмет» идеологии

Поскольку, по сути дела, идеологические учения являются политическими программами, имеющими целью рассмотреть и дать оценку проблем современности, каждой из них требуется «предмет», или основной логический актор. В терминах современной политической лексики его стали называть вопросом о суверенитете. Французская революция заняла в этом вопросе абсолютно четкую позицию: вместо суверенитета абсолютного монарха она провозгласила суверенитет народа.

Новое выражение о суверенитете народа является одним из величайших достижений современности. Даже, несмотря на то, что спустя столетие еще продолжались затяжные баталии против этого нового идола — «народа», с тех пор никто не смог низвергнуть его с пьедестала. Но победа оказалась ложной. Может существовать единое мнение о том, что народ является сувереном, но с самого начала так и не было достигнуто единого мнения о том, что такое «народ». Более того, ни одно из трех идеологических учений так и не имеет четкой позиции в этом щекотливом вопросе, что, тем не менее, отнюдь не мешает им отказываться признать расплывчатость разделяемых ими взглядов.

Наименее неопределенную позицию, казалось бы, занимают либералы. «Народ», как они считают, составляет сумму всех «личностей», каждая из которых представляет собой высшего обладателя политических, экономических и культурных прав. Личность является основным историческим «субъектом» современности. Поскольку здесь не представляется возможным рассмотреть огромную специальную литературу, посвященную индивидуализму, я ограничусь упоминанием трех вопросов — головоломок, вокруг которых до сих пор продолжают вестись острые дебаты.

1. Все личности, говорят нам, должны быть равными. Но, разве можно толковать это высказывание в буквальном смысле слова? Очевидно, что нет, если речь идет о праве принятия независимых решений. Никто не имеет в виду предоставлять право принятия независимых решений новорожденным. Но тогда возникает вопрос, какого возраста надо достичь, чтобы получить такое право? В разные времена ответы на этот вопрос давались различные. Если допустить, что «дети» (кто бы ни входил в эту категорию) не могут пользоваться этими правами по причине незрелости их суждений, из этого следует вывод, что независимая личность является кем-то, чье право на независимость определяется другими людьми. Тогда получается, что если существует возможность, чтобы кто-то другой судил о том, может та или иная личность осуществлять свои права или нет, значит, к тем, кто не может этого делать, могут быть причислены и другие категории людей: дряхлые старики и старухи, слабоумные, психически больные, находящиеся в заключении преступники, представители опасных классов, беднота и т. д. Такой список, очевидно, не фантазия. Я пишу здесь об этом не для того, чтобы обсуждать вопрос о том, могут или нет представители каждой из этих групп принимать участие, скажем, в голосовании, я просто хочу подчеркнуть, что не существует такого четкого водораздела, который отделял бы тех, кто может пользоваться своими правами, от тех, кому в этом может быть отказано на законном основании.

2. Даже если мы ограничим обсуждение теми лицами, которые признаны социально «ответственными» и в силу этого имеющими законное право полностью пользоваться всеми своими правами, может случиться так, что использование своих прав одним человеком не даст другому возможность сделать то же самое. Как мы должны относиться к такой вероятности? Считать, что она представляет собой неизбежное следствие общественной жизни, с которым мы должны смириться, или что это — нарушение прав второго человека, которое мы обязаны предотвратить или за которое наказать? Очень запутанный вопрос, на который всегда давались лишь частичные и невразумительные ответы, как в области политической практики, так и на уровне политической философии.

3. Даже если все люди, имеющие право в полной мере осуществлять свои права («граждане»), никогда не будут посягать на права остальных граждан, они, тем не менее, вполне могут не достичь согласия относительно какого-то коллективного решения. Что делать в таком случае? Как нам примирить различные позиции? Это один из самых важных нерешенных вопросов политической демократии.

Нельзя не отдать либералам должного, по крайней мере, в том, что они широко обсуждают вопрос, кто является тем лицом, которое наделено суверенитетом. В принципе, консерваторы и социалисты тоже должны были бы обсуждать эту проблему, поскольку как те, так и другие, выдвигали иных «субъектов» суверенитета, нежели личность, однако их обсуждения были существенно менее полными. Если «субъект» не является личностью, кто же он тогда? Определить это достаточно сложно. Посмотрим, например, что писал об этом Эдмунд Берк в «Размышлениях о Французской революции»:

Природа человеческая непроста; объекты, составляющие общество, представляют собой чрезвычайно сложные явления; поэтому ни один простой способ наделения властью или ее применения не может ни соответствовать природе человеческой, ни определять качество его поступков.

(Цит. по: White 1950, 28.)

Если бы не было известно, что этот текст направлен против французских революционеров, можно было бы предположить, что он призван осудить абсолютных монархов. Ситуация слегка прояснится, если мы обратимся к другому изречению Берка, сделанному им за десять лет до того в его «Речи по вопросу об экономической реформе»: «Личности проходят мимо как тени, но государство остается неизменным и стабильным» (Цит. по: Lukes 1973, 3).

Подход Бональда существенно отличается, поскольку он делает акцент на определяющей роли церкви. Тем не менее, в его взглядах нашел отражение один существенный элемент, присущий всем разновидностям консервативной идеологии, — значению, которое они уделяют таким социальным группам, как семья, корпоративные объединения, церковь, традиционные «общества», — которые становятся для них «субъектами», наделенными правом политического действия. Иначе говоря, консерваторы отдают приоритет всем этим группам, которые могут рассматриваться в качестве «традиционных» (и в силу этого воплощающих непрерывность), отрицая при этом связь консерватизма с какой-либо «совокупностью», выступающей в качестве политического актора. Из высказываний консервативных мыслителей никогда не было ясно, на основе чего следует принимать решение о том, почему та или иная группа воплощает в себе непрерывность. Ведь, так или иначе, всегда возникали какие-то доводы, оспаривавшие королевскую родословную[35].

Как считал Бональд, большим заблуждением Руссо и Монтескье было именно то, что они «представили себе… естественное состояние природы, предшествовавшее возникновению общества…» Совсем наоборот, «истинная природа общества… составляет то, чем это общество, гражданское общество, является в настоящее время…» (Bonald 1988 [1802], 87). Но такое определение явилось ловушкой для самого автора, поскольку оно придавало законную силу тому настоящему, которое всеми силами препятствовало «реставрации». Однако четкая логика никогда не составляла ни сильную сторону, ни главный интерес той полемики, которую вели консерваторы. Они, скорее, были озабочены тем, как станет вести себя то большинство, которое возникло благодаря тому, что отдельные личности получили избирательное право. Их исторический субъект был гораздо менее активным, чем у либералов. Они полагали, что хорошие решения принимаются медленно и редко, и большинство таких решений уже было принято раньше.

Если консерваторы отказывались отдавать приоритет личности в качестве субъекта истории, выступая в защиту небольших, так называемых традиционных группировок, то социалисты отказывали личности в приоритете в пользу гораздо более многочисленной группы людей, составляющих народ в целом. Анализируя социалистическую мысль раннего периода, Г. Д. X. Коул отмечал:

К числу «социалистов» принадлежали те, кто в отличие от основного акцента, ставившегося на интересах личности, уделял внимание социальному аспекту человеческих отношений, и стремился вынести социальный вопрос на всеобщее обсуждение, посвященное правам человека, освобожденного Французской революцией и поддерживавшего революцию в области экономических преобразований.

(Cole 1953, 2)

Но если трудно определить, какие именно личности составляют проблему, еще труднее понять, какие «группы» составляют «народ», то самой трудной задачей из всех является вопрос о том, как можно выяснить волю всего народа в целом. Как узнать, в чем она заключается? Для начала надо выяснить, чьи взгляды мы будем принимать в расчет — граждан или всех людей, проживающих в данной стране? И почему людей следует делить именно по этому признаку? Почему бы ни принять в расчет взгляды всего человечества? Какой логикой может быть оправдано такое ограничение? В каком соотношении при нынешней практике находятся общая воля и воля всех? Именно в этом наборе запутанных вопросов заключается источник всех тех трудностей, с которыми сталкиваются социалистические правительства после прихода к власти.

Короче говоря, то, что все три идеологические течения нам предлагают, не может нам помочь в поисках ответа на вопрос о том, кто является субъектом истории. Все они представляют лишь некие точки отсчета при попытке дать ответ на вопрос о том, кто воплощает в себе суверенитет народа: так называемые свободные личности, как считают либералы; так называемые традиционные группы, как считают консерваторы; или все члены «общества», как полагают социалисты.

Идеологии и государство

Народ как «субъект» имеет в качестве своего главного «объекта» государство. Именно в рамках государства люди выражают свою волю, утверждая собственный суверенитет. Вместе с тем, с XIX столетия нам говорят о том, что люди образуют «общество». Как можно примирить государство и общество, составляющие величайшую интеллектуальную антиномию современности?

Самым удивительным является то, что если вникнуть в рассуждения об этой проблеме представителей всех трех идеологических учений, складывается впечатление, что все они стоят на стороне общества, выступая против государства. Приводимые ими аргументы хорошо известны. Для стойких либералов главная задача состояла в том, чтобы не допускать государство в сферу экономики и в целом снижать его роль до минимума: «Laissez-faire[36] — вот принцип ночного сторожа государства» (Watson 1973, 68). Консерваторов во Французской революции ужасал не только ее индивидуализм, но в еще большей степени ее государственность. Государство только становится тираном, когда ставит под сомнение роль промежуточных групп, которым люди преданы в первую очередь — семьи, церкви, корпорации[37]. И мы знакомы со знаменитой характеристикой, данной государству Марксом и Энгельсом в «Манифесте Коммунистической партии»:

…со времени установления крупной промышленности и всемирного рынка, она[буржуазия] завоевала себе исключительное политическое господство в современном представительном государстве. Современная государственная власть — это только комитет, управляющий общими делами всего класса буржуазии.

(1973 [1848], 69[38])

Такие отрицательные взгляды на государство не предотвратили сетований представителей всех трех идеологий на то, что государство, являющееся объектом их критики, не контролировалось ими и, по их утверждениям, находилось в руках их идеологических соперников. Но по сути дела, каждое из трех идеологических течений чрезвычайно нуждалось в услугах государства для пропаганды своих собственных программ. Не будем забывать о том, что идеология, прежде всего, является политической стратегией. Социалистов много критиковали за то, в чем усматривали их непоследовательность; несмотря на антигосударственную риторику, большинство из них на самом деле всегда стремилось к усилению роли государства на кратковременный период. Анархистские взгляды всегда разделяло лишь незначительное меньшинство социалистов.

Действительно ли консерваторы более серьезно выступали против государства? Разве они постоянно не выступали против проводимых государством реформ? Нет, на деле такого не было. Ибо мы должны принимать в расчет вопрос об «упадке ценностей», который консерваторы рассматривали в качестве главного последствия современности. Чтобы бороться с наступившим общественным упадком, чтобы восстановить общество в том виде, в каком оно существовало раньше, им было нужно государство. На самом деле, к ним всем применимо высказывание об одном из крупнейших английских консерваторов 1840-х гг., сэре Роберте Пиле: «Он верил, что главным в эпоху анархии, в которой он жил, было принятие конституции при сильной исполнительной власти» (Gash 1951, 52).

Обратите внимание на то, как Галеви объясняет эволюцию позиции консерваторов по отношению к государству в период «реакции тори» в Англии в начале XIX столетия:

В 1688 году и в последующие годы и сам король считал себя сувереном, и общественное мнение считало его таковым. Всегда существовали опасения, что он сделает свой суверенитет абсолютным, и независимость от его власти, распространявшаяся на все органы государственного правления, составляла сознательное ограничение его прерогатив, систему конституционных гарантий против королевского деспотизма. На заре девятнадцатого столетия в Америке, во Франции и даже в Англии о своем суверенитете начал задумываться и даже выступать за его обретение народ; поэтому-то эти три державы стали теперь отстаивать свою независимость от народа. Теперь уже не виги, а тори стали поддерживать те институты, суть которых изменилась, хотя форма осталась прежней. И теперь уже король возглавлял союз, образованный тремя державами для защиты их независимости от нового претендента на суверенитет.

(Halevy 1949, 42–43)

Эти соображения проясняют картину. Консерваторы всегда были готовы к упрочению государственных структур в той степени, в которой это было необходимо, чтобы сдерживать силы, выступавшие за преобразования. На самом деле, это подразумевалось в высказывании лорда Сесиля, сделанном в 1912 г.: «Постольку, поскольку государство не предпринимает несправедливых или тиранических действий, его существование не противоречит принципам консерватизма» (Cecil 1912, 192).

Так что же, может быть, по крайней мере, либералы — глашатаи свободы личности и свободного рынка — были враждебно настроены по отношению к государству? Ничего подобного! С самого начала либералы стали заложниками основополагающего противоречия. Выступая защитниками личности и ее прав от государства, они были вынуждены отстаивать принцип всеобщего избирательного права — единственную гарантию сохранения демократического государства. Но именно в силу этого государство стало главной силой в проведении всех реформ, направленных на освобождение личности от социальных ограничений, унаследованных от прошлого. Последнее обстоятельство, в свою очередь, подвело либералов к мысли о том, чтобы поставить конструктивные законы на службу полезным целям.

И снова Галеви дал четкое определение последствий такого подхода:

Философия «утилитаризма» не являлась ни единственным, ни даже основным элементом либеральной системы; она в то же время представляла собой доктрину власти, которая стремилась к сознательному и научно обоснованному вмешательству государства с целью достижения гармонии интересов. По мере развития его идей, Бентам, который в молодости был сторонником «просвещенного деспотизма», стал приверженцем демократии. Но он перешел на эти позиции, если можно так выразиться, в ходе затяжного прыжка, во время которого его рикошетом отталкивало от одного политического учения к другому, причем он мог бы остановиться на каждом из них — доктрине аристократии, смешанной конституции, равновесии властей и доктрине, в соответствии с которой цель государственного деятеля должна заключаться в освобождении личности за счет ослабления власти правительства и как можно более глубокого разделения ветвей его власти. По мысли Бентама, когда государственная власть отражает волю большинства граждан, выраженную в ходе всеобщего или хотя бы очень представительного избирательного процесса, исчезают основания относиться к государству с подозрением, и оно становится ничем не омраченным подарком судьбы. И консерваторы, в этой связи, теперь оказались сторонниками истинно либеральной традиции, выступая в защиту старой системы аристократического самоуправления, при которой чиновникам ничего не платили, против новой системы бюрократического деспотизма, которой заправляют чиновники, полу, чающие жалованье.

(Halevy 1950, 100, 99)

Можно сделать вывод о том, что на самом деле учение Бентама было отклонением от либерализма, наиболее яркое выражение которого можно найти в работах классических экономистов и теоретиков свободного предпринимательства. Давайте, в этой связи вспомним о том, что когда в Великобритании было принято первое фабричное законодательство, его поддержали все ведущие классические экономисты того времени — это подробно разъяснил (и одобрил) не кто иной, как Альфред Маршалл (1921, 763–764). С того времени огромное бюрократическое государство постоянно продолжало разрастаться, и его рост поддерживался сменявшими друг друга у власти либеральными правительствами. Когда Хобхаус писал свою книгу о либерализме как ответ на работу лорда Сесиля о консерватизме, он по-своему оправдывал это развитие: «Функция государственного принуждения направлена на преодоление принуждения индивидуального и, конечно, принуждения, проводимого любой ассоциацией отдельных личностей в рамках государства» (Hobhouse 1911, 146).

Очевидно, каждое идеологическое течение прибегало к разным уловкам для объяснения своих несколько странных симпатий к государственности. Социалисты утверждали, что государство воплощает в себе всеобщую волю. Консерваторы полагали, что государство защищает от всеобщей воли традиционные права. Либералы считали, что государство создает условия, позволяющие личности оптимально использовать свои права. Но в каждом случае результат был один и тот же — государство продолжало укреплять свои позиции по отношению к обществу, несмотря на риторические призывы к прямо противоположному.

Сколько существует идеологий?

Вся эта неразбериха и идейная путаница по вопросу оптимального отношения государства и общества дает нам возможность понять, почему мы никогда не были вполне уверены в том, сколько именно различных идеологий возникло в XIX столетии. Три? Два? Только одно? Я только что рассмотрел традиционные доводы в пользу того, что их было три. А теперь, давайте посмотрим, как три можно сократить до двух.

В период от Французской революции до революций 1848 г. для современников было очевидно, что «единственное четкое расхождение» имело место между теми, кто считал прогресс неизбежным и желательным, то есть «в целом разделял» идеи Французской революции, с одной стороны, и контрреволюционерами, выступавшими против разрушения прежних ценностей, полагая, что это глубоко неверно (Agulhon 1992, 7). Таким образом, политическая борьба шла между либералами и консерваторами, а все те, кто называл себя радикалами, якобинцами, республиканцами или социалистами, рассматривались лишь как более воинственные разновидности либералов. В «Сельском священнике» Бальзак устами епископа восклицает:

Нас заставляют творить чудеса в рабочем городке, где пустил глубокие корни бунтарский дух, направленный против религии и идей монархизма, где все проникнуто мыслью о тщательном разбирательстве, рожденной протестантизмом и сегодня известной под названием либерализма, хотя завтра она может назваться совсем по-другому.

(Balzac 1898, 103)

Тюдеск напоминает нам о том, что в 1840 г. газета легитимистов «I'Orleanaise» разоблачала другую газету — «Le Journal de Loiret» как «либеральный, протестантский, сен-симонистский, ламеннезианский листок» (Tudesq 1964, 125–126). И это не звучало полной нелепицей, поскольку, как отмечает Саймон: «По сути дела, идея прогресса составляет суть и источник вдохновения всей философской мысли Сен-Симона» (Simon 1956, 330; сравните: Manning 1976, 83–84).

Более того, этот либерально-социалистический альянс уходил корнями к либеральной и эгалитарной мысли XVIII в., направленной на борьбу против абсолютной монархии (см.: Meyssonier 19896, 137–156). Он продолжался и в XIX в., питаясь все большей заинтересованностью двух идеологических учений в производстве, которое рассматривалось каждым в качестве основного требования для проведения социальной политики в современном государстве.[39]

С развитием утилитаризма стало казаться, что этот альянс мог стать прочным союзом. Консерваторы не преминули в этой связи присовокупить:

Когда тори хотели дискредитировать утилитаризм, они клеймили его как непатриотическую философию, вдохновленную иностранными идеями, особенно идеями французскими. Разве не были политические принципы приверженцев учения Бентама принципами якобинцев? Разве они этически и юридически не вытекали из работ Гельвеция и Беккарии, психологически не восходили к Кондильяку, в области философии истории и политической экономии не следовали Кондорсе и Жану-Батисту Сэй? Разве не были они безбожными вольтерьянцами? Разве не написал Бентам по-французски и не опубликовал в Париже свои «Traites de Legislation» («Трактаты по законодательству»)? Однако сторонники утилитаризма могли правдиво на это ответить, что все эти так называемые французские идеи, в импорте которых их обвиняли, на самом деле представляли собой идеи английские, которые нашли себе временное пристанище за границей.

(Shapiro 1949, 583)

И вновь подход консерваторов не был неверным. Бребнер с симпатией отзывается о «коллективистской» стороне учения Бентама, делая следующий вывод: «Кто такие были фабианцы, как не сторонники Бентама более позднего периода?» И добавляет, что Джон Стюарт Милль уже в 1830 г. был тем, «кого можно было бы назвать либеральным социалистом» (Brebner 1948, 66). 1

С другой стороны, с 1830 г. между либералами и социалистами появляются признаки четкого различия, а после 1848 г. оно становится достаточно глубоким. Вместе с тем, 1848 г. знаменателен началом примирения между либералами и консерваторами. Хобсбаум полагает, что чрезвычайно важным следствием 1830 г. стала возможность проводить массовую политику, что во Франции, Англии и особенно в Бельгии (а частично и в Швейцарии, Испании и Португалии) привело к победе «умеренного» либерализма, а впоследствии — «к расколу умеренных и радикалов» (Hobsbaum 1962, 117). Анализируя проблему с позиций итальянца, Кантимори пришел к выводу о том, что до 1848 г. вопрос о разрыве оставался открытым. До того времени, отмечает он, «либеральное движение… не отвергало никаких возможностей: ни призыва к восстанию, ни реформистских политических действий» (Cantimori 1948, 288). И только после 1848 г. расхождение этих двух тактических направлений оформилось окончательно.

Здесь важно отметить, что после 1848 г. социалисты прекратили ссылаться на Сен-Симона. Социалистическое движение начало организовываться вокруг марксистских идей. Теперь ламентации раздавались не только по поводу нищеты, которую надо было изжить путем реформ, но и по поводу тех бесчеловечных отношений, которые были вызваны к жизни капитализмом, причем решить этот последний вопрос было нельзя без его свержения (см.: Kolakowski 1978, 222).

В тот же период времени консерваторы начали осознавать, насколько реформизм был полезен для решения задач, стоявших перед консервативным движением. Сразу же после принятия закона о парламентской реформе 1832 г.[40] сэр Роберт Пиль издал избирательный манифест, Тамуортский манифест, который был с воодушевлением воспринят как идейная платформа. Современники считали его «почти революционным» не только потому, что манифест провозглашал парламентскую реформу «окончательным и бесповоротным решением важнейшего конституционного вопроса», но еще и потому, что эта позиция была выражена не столько перед парламентом, сколько перед народом, что в то время вызвало большую «сенсацию» (Halevy 1950, 178)[41]

В ходе этого процесса консерваторы обратили внимание на сходство их подходов с подходом либералов к значению вопроса о защите частной собственности, несмотря на то, что проблема собственности интересовала их прежде всего потому, что она воплощала собой непрерывность, и тем самым служила фундаментом для жизни семьи, для церкви и других сплачивающих общество групп (см.: Nisbet 1966, 26). Но помимо близости философских позиций их объединял страх перед конкретной угрозой реальной революции, поскольку, как отмечал лорд Сесиль «неотъемлемой частью эффективного сопротивления якобинству является проведение умеренных реформ в духе консерватизма» (Cecil 1912, 64).

И в заключение, нельзя полностью сбрасывать со счетов третью возможность сведения трех идеологических течений к двум: сближения консерваторов и социалистов в противостоянии либералам, несмотря на то, что теоретически она представляется наименее вероятной. Нередко говорится о «консервативном» характере социализма Сен-Симона, восходящим корнями к идеям Бональда (см.: Manuel 1956, 320; Iggers 1958, 99). Оба лагеря могли сойтись на общем отрицательном отношении к индивидуализму. Точно так же, как либералы, подобные Ван Хайеку разоблачали «социалистический» характер консервативных воззрений Карлейля. На этот раз ставилась под вопрос «социальная» сторона консервативного учения. Лорд Сесиль, по сути дела, без всяких сомнений открыто заявлял об этом сходстве:

Нередко полагают, что консерватизм и социализм прямо противоположны друг другу. Но это не совсем так. Современный консерватизм унаследовал традиции тори, благоприятные для деятельности и власти государства. И господин Герберт Спенсер выступал с нападками на социализм, поскольку на деле он является возвращением к жизни взглядов тори…

(Cecil 1912, 169)

Следствием либерально-социалистических альянсов стало возникновение некоего социалистического либерализма. Следствием сближения либералов и консерваторов оказался консервативный либерализм. Короче говоря, дело свелось к возникновению двух разновидностей либерализма.

Менее естественные блоки консерваторов и социалистов изначально носили лишь непродолжительный тактический характер. Однако здесь следует задуматься над тем, не стали ли различные типы «тоталитаризма» в XX веке гораздо более продолжительной формой такого рода союза, в том смысле, что они узаконили некую форму традиционализма, совмещавшую в себе популистское и социальное начала. Если это так, эти тоталитарные режимы были лишь еще одним средством либерализма остаться в центре политического спектра как антитезы манихейской драме. За фасадом яростной оппозиции либерализму в качестве ключевого требования всех этих режимов мы видим ту же веру в прогресс через производство, которая была евангелием либералов. Таким образом, можно сделать вывод о том, что даже социалистический консерватизм (или консервативный социализм) был своего рода разновидностью либерализма, дьявольской его формой. И в этом случае, разве не будет правильно сделать вывод о том, что с 1789 г. существовала лишь одна истинная идеология — либерализм, которая нашла свои проявления в трех основных обличьях? Конечно, такое утверждение следует понимать в историческом контексте. Период 1789–1848 гг. представляет собой время острой идеологической борьбы между консерватизмом, в итоге потерпевшим поражение, чтобы принять завершенную форму, и либерализмом, стремившимся к культурной гегемонии. Периоде 1848 по 1914 (или 1917) гг. является временем господства либерализма, серьезной оппозиции которому еще не существовало, хотя марксизм уже пытался противопоставить ему социалистическую идеологию в качестве самостоятельной силы, однако добиться своей цели полностью он тогда еще не смог. Можно было бы сказать (хотя такое допущение оказалось бы в высшей степени противоречивым), что период с 1917 по 1968 (или 1989) гг. представлял собой время наивысшего расцвета либерализма в мировом масштабе. И с этой точки зрения, хотя ленинизм претендовал на роль идеологии, отчаянно противостоявшей либерализму, по сути дела, он являлся лишь одним из его проявлений.[42]

За пределами идеологий?

Возможно ли, по крайней мере, теперь, выйти за пределы идеологий, точнее говоря, за пределы господствующей либеральной идеологии? Этот вопрос неоднократно ставился во всей его полноте со времени мировой революции 1968 г. На что же еще могли нападать революционеры 1968 г., как не на либеральную идеологию, поскольку из трех идеологических учений именно это служило капиталистической мироэкономике?

Очевидно, что многие участники столкновений 1968 г. облекали свои требования в словесную форму маоизма или других разновидностей марксизма. Но это отнюдь не препятствовало им валить марксизм в одну кучу с либерализмом, отвергая как официальный советский марксизм, так и великие коммунистические партии развитых стран мира. И когда в период после 1968 г. наиболее «консервативные» элементы пытались найти ответ на действия революционеров 1968 г., они назвали себе «неолибералами».

Недавно в рецензии на книгу Колаковского, опубликованной в «Publisher's Weekly», идеи автора были суммированы следующим образом: «„Консерватизм“, „либерализм“ и „социализм“ более не занимают взаимоисключающих позиций» «New York Review of Books» («Нью-Йоркское книжное обозрение», 7 марта 1991 г., с. 20: анонс). Но если сделанный нами анализ верен, уместно было бы задать вопрос о том, были ли вообще эти три идеологии когда-нибудь взаимоисключающими. Новое здесь заключается не в замешательстве, которое царит в подходах к значению и ценности либерализма как великой господствующей идеологии капиталистической мироэкономики — он всегда был ею. Новое здесь состоит в том, что впервые в истории его развития в качестве господствующей идеологии с 1848 г. либерализм, составляющий суть самого понятия «современность», вновь был поставлен в своей основе под вопрос. Вывод, к которому мы могли бы прийти на этом основании, может увести нас слишком далеко от предмета нашего рассмотрения. Тем не менее, я верю в то, что либерализм, как действенный политический проект, уже пережил свои лучшие дни, и что сейчас он умирает в условиях структурного кризиса капиталистической мироэкономики.

Это, однако, вполне может и не быть концом идеологии. Но теперь, когда необходимость политических перемен уже не кажется столь очевидной, неизбежной, а потому нормальной, отпала и необходимость в идеологии в качестве средства, которое позволило бы справиться с последствиями такого убеждения. Мы вступаем в переходный период, который может продлиться около пятидесяти лет, и который можно назвать крупной «бифуркацией» (по Пригожину) с непредсказуемым исходом. Мы не можем прогнозировать мировоззрение (мировоззрения) системы (систем), которая возникнет на развалинах нынешней. Мы не можем сейчас вести речь о тех идеологиях, которые возникнут, или о том, какими они будут, если они будут вообще.


Литература

Agulhon Maurice. 1848, ou l'apprentissage de la Republique, 1848–1852 / Nouv. ed. revisee et completee. Paris: Ed. du Seuil, 1992.

Balzac Honore de. The village cure. Philadelphia: George Barrie and Sons, 1898.

Bastid Paul. La theoriejuridique des Chartes // Revue Internationale d'histoire politique et constitutionelle. 1953. № 3. P. 63–75.

Bonald Louis de. Legislation primitive consideree par la raison. Paris: Ed. Jean-Michel Place, 1988 (1802).

Brebner J. Bartlett. Laissez-faire and state intervention in nineteenth-century Britain // The Tasks of Economic History (a supplemental issue of the Journal of Economic History). 1948. № 8. P. 59–73.

Brunot Ferdinand. Histoire de la langue francaise des origines a 1900, IX: La Revolution et l'Empire, 2'e Partie: Les evenements, les institutions et la langue. Paris: Lib. Armand Colin, 1937.

Cantimori Delio. 1848 en Italie // Le printemps des peuples: 1848 dans le monde / F. Fejto, dir. Paris: Ed. du Minuit, 1948. P. 255–318.

Cecil Hugh, lord. Conservatism. London: Williams & Northgage, 1912.

Cole G. D. H. A history of socialist thought. Vol. 1, Socialist thought: The forerunners, 1789–1850. New York: St. Martin's Press, 1953.

Condliffe J. B. The commerce of nations. London: George Alien & Unwin, 1951.

Gash Norman. Peel and the party system, 1830 — 50 // Transactions of the Royal Historical Society, 5th ser. 1951. P. 47–70.

Halevy Elie. A history of the English people in the nineteenth century. 2nd rev. ed. Vol. 2. England in 1815. London: Ernest Benn, 1949.

Halevy Elie. A history of the English people in the nineteenth century. 2nd rev. ed. Vol. 3. The Triumph of Reform, 1830–1841. London: Ernest Benn, 1950.

Hayek Frederick A. von. The counter-revolution of science: Studies on the abuse of reason. Glencoe, IL: Free Press, 1952.

Hobhouse L. T. Liberalism. London: Oxford Univ. Press, 1911.

Hobsbawm Eric J. The age of revolution, 1789–1848. New York: World Publishing, A Mentor Book, 1962.

Iggers Georg G. The cult of authority: The political philosophy of the Saint-Simonians. A chapter in the intellectual history of totalitarianism. The Hague: Martinus Nijhoff, 1958.

Kolakowski Leszek. Main currents of Marxism: Its rise, growth, and dissolution. 3 vols. Oxford: Clarendon Press, 1978.

Labrousse Ernest. 1848–1830 — 1789: Comment naissent les revolutions // Actes du Congres historique du Centenaire de la Revolution de 1848. Paris: Presses Univ. de France, 1949. P. 1 — 20.

Lukes Steven. Individualism. Oxford: Basil Blackwell, 1973.

Manning D.J. Liberalism. London: J. M. Dent & Sons, 1976.

Manuel Frank E. The new world of Henri Saint-Simon. Cambridge: Harvard Univ. Press, 1956.

Marshall Alfred. Industry and trade. London: Macmillan, 1921.

Marx Karl, Frederick Engels. Manifesto of the Communist Party // Karl Marx. The revolutions of 1848: political writings. Vol. I. Harmondsworth, UK: Penguin, 1973 (1848). P. 62–98. (Рус. пер.: Маркс К., Энгельс Ф. Манифест Коммунистической партии.)

Mason E. S. Saint-Simonism and the rationalisation of industry // Quarterly Journal of Economics. 1931. № 45. P. 640–683.

Meyssonier Simone. La balance et l'horloge. La genese de la pensee liberate en France au XVII'e siecle. Montreuil: Ed. de la Passion, 1989.

Minogue K. R. The liberal mind. London: Methuen, 1963.

Nisbet Robert A. De Bonald and the concept of the concept of the social group // Journal of the History of Ideas. 1944. № 5. P. 315 — 31.

Nisbet Robert A. Conservatism and sociology // American Journal of Sociology. 1952. № 58. P. 167 — 75.

Nisbet Robert A. The sociological tradition. New York: Basic Books, 1956.

Plamenatz John. The revolutionary movement in France, 1815–1870. London: Longman, Green, 1952.

Schapiro J. Salwyn. Liberalism and the challenge of fascism: Social forces in England and France (1815–1870). New York: McGraw-Hill, 1949.

Simon Walter M. History for Utopia: Saint-Simon and the idea of progress // Journal of the History of Ideas. 1956. № 17. P. 311–331.

Tudesq Andre-Jean. Les grands notables en France (1840–1849): Etude historique d'une psychologie sociale. 2 vols. Paris: Presses Univ. de France, 1964.

Wallerstein Immanuel. The French revolution as a world-historical event // Unthinking social science: The limits of nineteenth-century paradigms. Cambridge: Polity Press, 1991. P. 7 — 22.

Watson George. The English ideology: Studies in the language of Victorian politics. London: Allan Lane, 1973.

White R. J., ed. Introduction to: The conservative tradition. London: Nicholas Kaye, 1950. P. 1 — 24.

Глава 5. Либерализм и легитимация национальных государств: историческая интерпретация