Я ставил и играл «Моцарта и Сальери». Наглядевшись Трофимова в «Пестрых рассказах» ленинградского Театра Комедии, изобразил на школьной сцене так же «Трагика поневоле». Дельным в этих штуках было только то, что в какой-то момент я ощущал, какую пропасть мне придется перепрыгнуть, чтобы хоть чем-нибудь походить на Трофимова.
Лицо партнера-одноклассника, свидетеля страшных моих потуг, я помню красным от сострадания ко мне. Бедный мальчик.
Моцарта никто, кроме меня, играть не мог. Как ответил гораздо позже один режиссер на мой вопрос: «Почему вы назначили этого актера на главную роль, она ему не подходит?» — «Подходит, не подходит, лучшую роль должен играть лучший артист». Вот я и был лучшим для себя самого.
Школы пусты, сцена крошечная, мир тесен… Что если я обнаружу, вернувшись к себе, что живу тоже в крошечном мире. Всё становится меньше, когда нас нет. Даже цирк. То, что я расскажу о цирке девяностых в Одессе, — неправдоподобно.
При входе внизу под кассами разложены какими-то барышниками программки старых представлений. Я купил у них программку с Лёней Енгибаровым на обложке, чтобы он не валялся на голой земле.
С Лёней Енгибаровым никто меня не знакомил, но он научил меня влюблять в себя женщин легко и неотразимо. Завоевать большой зал ему было легче, чем сердце одной женщины.
Самое странное, что большой актер всё успевает сразу: и работать, и влюблять в себя. Без этого двойного риска жить на арене, на сцене неинтересно. Прикрытый массой хохочущих зрителей, он ведет свою игру только для нее одной. И это тоже искусство. Но женщина обязательно должна быть незнакомкой, не подставным лицом, не поклонницей. Незнакомкой. Тогда всё, что он умеет, делается как бы впервые.
Так что отвлекайтесь, если это придает вашей игре артистизм.
Он работал для нее в тот вечер «Веревочку». Натянутая, как трос, веревка при этом лежала на арене, но он шел по ней так, что публика вскрикивала, стоило ему пошатнуться. И «Скрипку», чьи струны по одной рвал ему шпрехшталмейстер, прогоняя с арены, а он не уходил, играл на тех, что оставались, а потом победоносно на одной. И эта музыка была искусством. И пирамиды из подшипников, которые он вначале выстраивал по одной, поднимаясь вверх и меняя руки, пока всю не собрал. А потом так же медленно вверх ногами спускался вниз, выбивая одно колесико из-под себя, затем другое. И так — до конца.
Подумаешь. Не развалил, не упал, не дал вздохнуть — так все были заняты им. А я смотрел на девушку, сидящую на той стороне амфитеатра, напротив меня, и с завистью думал: «хоть бы кто полюбил меня так же когда-нибудь», а она любила.
Эта девушка в люстриновом платочке рядом со своим мощным парнем, а Лёня даже не подходил к ней… Стоял рядом с униформистами у входа на арену. Смотрел чей-то номер и редко-редко, застенчиво поглядывал на нее. А она всё время смеялась, когда он смотрел, эта хорошая девушка, и совсем забыла о своем парне. А тот поверить не мог, что так можно кокетничать с клоуном… может быть, ему показалось… с хлипким человечком в трусах на подтяжках.
Но ему не показалось.
Закончилось представление. Артисты раскланялись и ушли. Лёня со всеми. Никто не может знать, куда уходит артист после третьего за день представления. Удачи ему! Зрители тоже ушли. Одна эта, в люстриновом, вставать не хотела.
Глупо смеясь, она смотрела в ту сторону, где раньше стоял Лёня. Не мог же он на самом деле уйти. Упорствовала, не веря, что ушел не прощаясь. Она то сдергивала платок, то надевала. Парень рассвирепел, наговорил ей гадостей и пошел за другими на улицу.
А я сидел в ложе напротив и всё видел, только прятался за барьер иногда. Еще решит, что я подглядываю… Но я не подглядывал, я смотрел.
Теперь я знаю, что женщину не нужно специально очаровывать, притворяться. Нужно на ее глазах хорошо делать то, что ты умеешь, и она дождется тебя после представления. Ты можешь даже не прийти, она простит тебе это.
Мы с девушкой сидели напротив друг друга и думали о Лёне. Не знаю, как она, а я продолжаю думать о нем всю жизнь.
Я вошел с Леонидом Енгибаровым в цирк, попал в темноту, откуда глядели на меня пустые кресла, не знаю, были ли там зрители, возможно, только я. В оркестре не горел ни один огонек, музыканты сбежали, инструменты разворовали, горела слабая электрическая лампочка над верстаком. Сам верстак стоял на огромном цементном бугре, под которым была погребена арена. Молодой артист представлял аттракцион «Дед Мазай и зайцы», безуспешно пытался запихнуть трех зайцев под большую меховую шапку. Зайцы разбегались, не успев исчезнуть под шапкой, он не мог их найти, и тусклая лампочка не помогала. Был девяносто первый год.
Мы с Енгибаровым смотрели и плакали.
Здесь было идеальное место, чтобы незаметно умереть.
— Хочу быть клоуном, — в полтора года сказал я своей маме, раскутывающей мне башлык, когда мы вернулись из цирка.
Честно выполняя общественную нагрузку от своего института, она читала артистам цирка два раза в неделю научный коммунизм. И за это мы имели право приходить на любое представление хоть каждый день. Я всегда рядом, в ложе, жуя шоколад.
Раскланивался с мамой из оркестровой ложи через весь цирк лысый, как папа, дирижер, посылал воздушные поцелуи, а папа сидел за нами, сжав кулаки. Они и разбежались из цирка по всему миру, как зайцы, эти великаны и карлики, оставив меня с моей мечтой стать клоуном, таким, как Леонид Енгибаров, успевшим стать лучшим клоуном на свете.
Про Ёлку у Ивановых
Такая печаль. Такая печаль…
Ну как это ёлка может встретиться с печалью, где?
Если только на сцене.
И годовалый мальчик в тазу под лучом прожектора спросит у зала:
— Будет ёлка? Будет. А вдруг не будет. Вдруг я умру.
Так мог спросить только поэт. Именно этот, мой самый любимый, Александр Введенский.
Не помню, написал ли я уже тогда свою книгу о нем «Убийцы вы дураки. Реконструкция романа». Что вообще мог о нем знать? То, что ему не нужно было особых усилий писать самим собой?
Новый год — это тоже он. Мы связаны общими ожиданиями. И вот он приходит, а мы от радости умираем. Так бывает, когда сердце не выдерживает. Слишком долго ждали, дух перехватило.
Он писал всё как оно есть, как оно бывает на самом деле.
И возникла семья Пузырёвых, для которых возраст неважен. Дети разного возраста: от годовалого до восьмидесятишестилетнего. А родители молодые. И еще способны делать детей. И когда они их родили, и зачем? И что такое дети, у которых одна только радость — Новый год?
Родители ушли в театр, а дети отплясывают в пустом доме и радостно поют:
Нянька топором Сестренку нашу зарубила.
Нянька топором Сестренку нашу зарубила.
Действительно зарубила, потому что, купая детей, только и думала, что о возлюбленном, лесорубе Фёдоре, как бы встретиться с ним поскорее в Новый год.
Вообще в этой пьесе все думают о возлюбленных, о любви, о близости в новогоднюю ночь. А возлюбленный лесоруб Фёдор ищет в лесу ёлку для семьи Пузырёвых и думает о няньке Пузырёвых, так они неожиданно переименованы в этой пьесе — Ивановы становятся в пьесе Пузырёвыми в течение одной секунды.
Странное, почти эпическое произведение, возникшее в Харькове в душе Александра Введенского, «самого гениального среди нас поэта» — как говорили действительно гениальные обэриуты. Ничего не придумывать, видеть жизнь как она есть, а не как представляется. Без посредников между тобой и жизнью.
Я предложил это театру, пережившему многое: и режиссеров своих, и приглашенных, как я, и спектаклей. Они научились играть всё…
Я пришел к ним в то время, когда у театра не было денег. Директор придумал кормить всех в служебном буфете завтраком, обедом и ужином. Ты не принадлежал себе, жил как все, потому что общее горе — нет денег на зарплату. Ну и общая радость, как у Введенского, — канун Нового года, ёлка.
А холода вокруг театра такие, что добежать десять метров до газетного киоска можно только по-достоевски: ты чувствовал огонь примерзших, пока бежал, к ногам кандалов.
Каторгу Достоевский пережил там, в Омске.
Всё возможно в театре, даже Введенский.
Надо только не сомневаться, что тебя поймут.
Это очень свободный театр — Омская драма. Совсем свободный. Совсем уверенный в своем мастерстве. Я даже не уверен, заметили ли они, что сделали одну из самых странных русских пьес общедоступной и в течение нескольких сезонов самой популярной в городе.
Сделали и всё. Работали вместе и прекрасно. Выполнили задание и разошлись под аплодисменты. А что там осталось в их душах — один чёрт помнит.
Это актерство старателей, артели, добывающей золото. Они всё делают своими руками, чего нельзя сказать об актерах, следующих по наитию. Кто мал, кто велик — неважно. Они разные, всё самое интересное — в театре. Здесь они роют, здесь копают. Всё полно театром. Он кормилец, и не только буфетом, когда зарплаты нет, но и смыслом, которого вообще мало на свете.
Городу было не до мороза. Все ждали Нового года, но до него надо было дожить, а жизнь короткая, и в ней случаются ошибки.
— Будет ёлка? Будет. А вдруг не будет. Вдруг я умру.
Выходил актер, сажал ребенка на плечи, и так они двигались по спектаклю, угадывая мысли друг друга. Мир глазами годовалого ребенка, глазами Введенского, который тоже не соглашался смотреть иначе.
Весь набор новогодних чудес я собрал в этом спектакле. Первый мой спектакль на круге. Где квартира Пузырёвых с одной стороны стены, а по другую — балетный станок.
И балерины, отзанимавшись, устремляются сквозь спектакль, ни на кого внимания не обращая, под «Лебединое озеро». И музыка из рязановской «Карнавальной ночи» неожиданно в зале, актеры как-то комично патетичны, никем не притворяются. Городовой во фраке пел романс в балетном зале о чем-то, абсолютно к событиям не относящемся, и судьи судили няньку за убийство девочки Сони Островой, играя друг с другом в какую-то веселую считалочку, и отрубленная голова убитой Сони разговаривала с обезглавленным телом, для этого актрисе нужно было лежа только приподнять голову, чтобы взглянуть на себя. И собака Вера, сострадающая ей, — огромный настоящий дог — бежала, строго соблюдая интервал, из кулисы в кулису, на самом деле от хозяина к хозяйке. И пьеса, названная абсурдной, казалось бы обреченная на провал, с легкомысленной музыкой Андрея Семёнова, с моим рывком в будущее, где непременно в Новый год нас ожидает любовь, понравилась этому неученому омскому залу. Одна только любовь.