На карточке белого цвета с золотой росписью были старательно вырисованы завитушки, венецианские маски, буквенный рисунок. На обороте фигура в черном фраке, цилиндре и белой маске, в одной руке палочка, в другой – кролик. И цифры 16–25.
На мгновение перехватило горло. А вдруг приглашение вовсе не обронено кем-то случайно, а нарочно подброшено? И это на самом деле приглашение ему, Грениху? Фокусник. Ну да, Грених нынче служит самым обыкновенным фокусником, ни дать, ни взять. Да и Рита – настоящая Коломбина. Эх, почему он сразу у нее не спросил про таинственное приглашение… Завтра придется идти опять. Грених почувствовал, как по загривку пробежал озноб, словно он в клетку с тиграми собирался. Чертов театр сделал из Риты агрессивную неврастеничку.
Сев за стол, откинувшись на спинку стула, Константин Федорович задался вопросом, что за чувства он испытывает к Рите. Обиду, вечную ревность? Привязанность? Зачем он едва ли не переехал уже в ее меблированные комнаты в Денисовском переулке, к этим циркачам? Милая Марго… Как же больно прожгло сердце яростью при чтении обращения в письме. Жгучая ревность только лишь на время затухала. А этот призрак – живой или мертвый – будет вечно следовать по пятам!
На ум пришел сегодняшний пациент – Куколев, будто бы перенесший психохирургическую операцию. Нельзя было, связывая все эти события, не учитывать возможное участие Макса. Никто, кроме него, не занимался и гипнозом, и операциями на мозге, да еще при этом был одержимым! Грених сжал кулаки, чувствуя абсолютную беспомощность человека, которого заставляют играть в жмурки с вооруженными ножами разбойниками. Завтра ведь нужно будет поговорить с Мезенцевым и сказать ему, что Куколева оперировали.
Но он решил подождать, отправившись на следующий день к Мейерхольду, чтобы глянуть, велись ли приготовления к психологическим экспериментам.
Автобус подъезжал к Триумфальной площади, когда Грених увидел это несуразное четырехэтажное здание бывшего театра «Буфф-миниатюр», нынешнего ГосТиМа с центральной частью, украшенной полукруглой ромашкой – иначе этот архитектурный элемент назвать было сложно. Прежний его владелец Шарль Омон задумывал сделать вход в виде пасти дракона – ромашка, видать, была основанием барельефа. Над центральной частью выступал небольшой купол, справа возвышалась башенка. Двери имелись по центру, и еще один вход был справа под башенкой, но наглухо заколоченный лет десять назад. Соседствовал театр с кондитерской фабрикой, выходившей узким фасадом в три высоких арочных окна на Большую Садовую, и размашистым зданием Цирка, купол которого был виден издалека.
Пропустили Грениха быстро, без особых вопросов. Он поднялся на второй этаж в фойе с шикарными креслами по углам и с простенками, украшенными черно-белыми лицами актеров, большей частью Мейерхольда в разных ролях и его черноволосой Зиночки, толкнул дверь с табличкой: «Идет репетиция!» Остановился в нерешительности, но все же шагнул за порог зрительного зала и тихо прокрался в полумраке партера, усевшись на задних рядах, так, чтобы Рита не обнаружила его появления. На репетициях Константин Федорович никогда прежде не бывал. Она не позволяла приходить, боясь показаться неумехой.
Довольно просторный зал в тысячу мест, имевший два ряда лож, высокий потолок с лепниной и тремя люстрами, ровные ряды потертых кресел, разделенные широким проходом посередине, старый, но до блеска навощенный паркет. На стенах горели газовые светильники, перемежаясь с зеркальной майоликой. В глубине полукруглой сцены – сколоченные декорации: тонкие гипсовые колонны, плетеная садовая скамья и умело разрисованные панно с убегающими вдаль живописными германскими пейзажами: крыши вилл, река, белые стены церкви.
Занавес был поднят, под колыхающимися кисточками у софитов стояла пара – Бланш и Тренч с биноклем и путеводителем в руках. Актеры отрабатывали, и не в первый раз, один из сложных эпизодов, шедших где-то вначале.
Бланш в строгом, прямого кроя, темном платье с длинными рукавами и перчатками – в такую-то жару! – с волосами, скромно убранными волнами назад, была столь самозабвенна, нежна и искренна, что против воли Константин Федорович заслушался. Партнер моложе ее лет на десять казался боязливым мальчишкой или, может, был смущен присутствием новой актрисы в труппе, не вполне к ней привык. Он подавал реплики дрожащим голосом, излишне трепетал, вздыхал, то и дело спотыкался, хотя Тренч по пьесе – а Грених утрудил себя чтением, хоть и по диагонали – выходил у автора ребячливым и бойким, каким обычно выставляли всех студентов-медиков согласно расхожему шаблону. Но господину Мейерхольду, зорко наблюдающему игру, вздумалось бранить не застенчивость актера, а труженицу Бланш, которая отдавалась роли со всем старанием.
– Что с вами сегодня, Рита? Что за вялость и бесцветность в голосе? Вы Маргариту играете или Офелию? Вы вздумали заболеть к премьере? Это сейчас, когда на носу главная репетиция, сшиты костюмы и готовы декорации? Попробуйте еще раз, со слов: «Ну! Добились все-таки своего!» Жестче, дорогая, с едким смешком, сведите свои прекрасные бровки, вот тут, на переносице, – и он несколько раз ткнул себя пальцем в лоб, – упрямство и досада на лице. Сарториус и Кокэйн ушли, ваш нетерпеливый взгляд им вслед. И-и, поехали! Ну…
Тотчас дрогнул боковой занавес, показались два мужских лица: Сарториус и Кокэйн решили, что их позвали к выходу.
Мейерхольд лихорадочно замахал на них:
– Нет! Без вас! Уйдите к дьяволу!.. Бланш, разрази меня гром, говори же.
– Ну! Добились все-таки своего! – проронила бедная Рита после длительного взгляда на боковой занавес, за которым тотчас же, как Мейерхольд принялся конвульсивно размахивать пьесой, исчезли актеры. В глазах ее затаился недобрый огонек, рот искривился, вот-вот заплачет.
– Да, – игриво подхватил Тренч. – То есть Кокэйн это сделал. Я вам говорил, что он уж как-нибудь устроит. Во многих отношениях он настоящий осел; но у него замечательный такт…
Рита подхватила реплику, с жаром приступив к заученным наизусть словам. Теперь в ее голосе появилась живость, исчезли томность и нежность, она стала больше жестикулировать, проявляя требуемое по пьесе негодование. Но подлец режиссер снова оборвал ее.
– Ну что вы со мной делаете, милая, милая Рита! – взмолился он, прижав к груди руки, в которых комкал листы с пьесой. – Ведь так нельзя! Это не Бланш. Теперь это Гертруда, Федра, но не Бланш. Откуда вдруг столько фальши? Вы готовы раздавить Тренча. Пристало ли так вести себя леди? О, господи, нет сил…
И крикнул:
– Четверть часа на передышку, и начнем с того же места! Начало пьесы. Самое ее начало, когда стоит захватить публику. Такая пикантная сцена! А они не совладают с парой абзацев.
Тренч сделал нарочито унылое лицо и отошел к группке актеров, ожидающих своего выхода. Рита молча спустилась со сцены. Грених было поднялся, думал подойти, но опять заколебался, однако Мейерхольд его заметил, поднял голову и привстал на цыпочки, чтобы разглядеть, кто же это явился в театр без его позволения.
Грениху пришлось выйти из сумрачных теней задних рядов и подойти к сцене. Рита осталась неподвижной, лишь наклонила голову и убрала за ухо выбившуюся из прически прядь и знакомым образом закусила нижнюю губу. Она молча, с упреком смотрела, как Грених, сунув руки в карманы брюк и полуопустив голову, приближался.
– Профессор, рад вас видеть! Вы весьма кстати! – вскричал Мейерхольд так, словно они с Гренихом были старыми приятелями.
Константин Федорович лишь молча кивнул режиссеру и повернулся к Рите, дав взглядом понять, что явился к ней.
– Вы очень кстати, – Мейерхольд отшвырнул на сцену пьесу, – поскольку гражданке Марино нужна врачебная помощь. Будьте любезны, Рита, ваши пальчики.
И, прежде чем та успела опомниться, он бесцеремонно схватил ее за запястье двумя пальцами и брезгливо стянул темную кружевную перчатку.
– Вы видите, профессор? – похоже, режиссер не знал имени Грениха, поэтому обращался к нему просто «профессор»; он неловко дернул Риту за руку, едва ли не заставив ее вскрикнуть. – И это меньше чем за неделю до премьеры. Каково, а! А ведь платья, что сшили, сплошь открыты, с глубокими декольте по старой моде. Ей приходится прятать эти отвратительные язвы под длинными рукавами, отказываться от летних нарядов, носить перчатки. Я не позволю Бланш выйти на сцену запакованной, как старая мебель на чердаке.
Язвочки поднялись к локтям, зияли и на костяшках пальцев. Рита побледнела от злости при мысли, что должна была выносить это непростительное обращение, но что-то заставило ее проявить сдержанность. Она успела скрыть едва скользнувшую в глазах ярость, напустив на себя смущенный вид. Руки не отняла, но голову горестно склонила. И стояла так, опустив подбородок, не выказав сопротивления, с выпростанной рукой, которую режиссер продолжал непочтительно сжимать двумя пальцами, будто замаранную тряпицу.
– На какие только жертвы не способен человек искусства, – ответил Грених обычным своим тоном психиатра. – Нервы, Всеволод Эмильевич.
– Нервы, – не проговорил, а зло сплюнул режиссер, поджав свой жесткий рот и глянув на Риту коршуном.
Грениху это не понравилось. Он протянул к Мейерхольду ладонь, взглядом попросил перчатку и вернул спасительный аксессуар на руку Риты. Та вздернула бровями, с губ едва не сорвались горячие слова благодарности, глаза заблестели слезами – насилу ей удалось их остановить.
Константин Федорович поспешил взять ее за локоть и отвести в сторону, красный как рак Мейерхольд повернулся на каблуках и, на ходу крикнув, что вернется вскоре, помчался за кулисы, бормоча под нос, что до премьеры всего ничего, а репетициями он недоволен.
– Сделай что-нибудь, – взмолилась шепотом Рита, жалобно глянув из-под свинцово-синих век. – Я чувствовала себя чужой, самозванкой. Теперь – прокаженной. Видел, как на меня смотрит Всеволод Эмильевич? Точно я из лепрозория!
– Придется спасаться лекарствами, – вздохнул Грених.