– Чушь! – жарким шепотом нетерпеливо осадила его Рита. – Вылечи меня гипнозом.
– Гипнозом?
– Только внушение способно вернуть мне душевный покой. Просто нужно попробовать хоть раз! Я схожу с ума. Театр оказался вовсе не интересным. Мейерхольд наводит на меня тоску и ужас. А я помню, что такое ужас, знала его в балетном закулисье! Этот человек… Он просто сумасшедший! Но я не хочу уйти сраженная. Я доживу до премьеры, я заставлю зал рукоплескать мне, все рухнут к моим ногам, а там – хоть смерть! Буду играть по своему хотению, мне плевать на этого театрального выскочку, он мне не указ. Но эти язвы! Они меня губят. Ни один наряд мне не надеть…
Она говорила, не прекращая сжимать кулаки и кусать губы. Ее бил озноб, на лбу и над верхней губой выступили капельки пота. Грених качнул головой.
– Ты не хочешь понять, это лишь следствие нервного перенапряжения, в котором ты пребываешь.
Рита скривила лицо, как дитя, которое вот-вот заплачет.
– Загипнотизируй меня и вели быть прежней Ритой.
– Боюсь, что не выйдет.
– Но почему?
Грених нахмурился.
– Это бесполезно, ты не сможешь уснуть и проснуться, как это делают обычные пациенты, ты не станешь реагировать на мой голос правильно. Ты видела кухню этого метода! Мы слишком долго работали вместе, ты была наблюдателем и участником. Это все равно что фокусника заставить поверить в настоящее волшебство.
– Так ведь ты и есть… фокусник!
Глаза Грениха помимо воли расширились. Как она это произнесла: «Фокусник!»… с нажимом, намеком.
– То, что ты делаешь там, в лечебнице, не назвать иначе, как настоящим волшебством.
– Мне придется придумать способ застать тебя врасплох, чтобы ты поверила.
Рита чуть улыбнулась. И было в этой улыбке что-то неестественное, гротескное – словно хорошо выполненную из папье-маше венецианскую маску с изображенной на ней печалью отвели на мгновение от лица и на Грениха глянул бесенок.
– О, это ведь игра? – проговорила она, делая какой-то таинственный намек. И улыбнулась еще шире. – Я люблю играть в игры. Давай попробуем, – она протянула руку, будто собиралась заключить пари.
– Послушай… – Грених хотел было сказать, что знает о маскараде. Но почему-то ему показалось неприличным так открыто изобличать себя в своего рода воровстве. Ведь карточку он обнаружил случайно.
– Послушай, – повторил он с нажимом, глядя в ее глаза и вкладывая во взгляд и в тон всю серьезность, на какую был способен, – ни к чему эти игры. Лучше тебя самой никто не заставит изменить мышление. Мы сами хозяева своего сознания и подсознания и даже бессознательного. Я лишь помогаю пациентам направить их мысли в нужное русло и в нем сохранить. Все остальное они делают сами. И ты тоже способна справиться сама.
Вернулся Мейерхольд. Рита бросила на Грениха страдальческий взгляд и, томно протянув к нему руки, как к спасителю, театрально их уронила и поплелась на сцену.
Грених ушел с тяжелым сердцем – кажется, он только что потерял последний шанс узнать, что вообще, к черту, происходит! Нехотя он спустился в вестибюль, вышел за порог. Свежий воздух, наполненный запахами лета и приближающейся грозы, ударил в лицо, немного взбодрил – в театре было очень душно, сцену освещали электричеством, а на стенах зрительного зала коптили газовые рожки.
Глава 9. Майка – сыщик первого класса
Из театра Грених поплелся домой, чувствуя себя старым бродячим псом, плохим отцом и отвратительным человеком. Он позвонил в один из многочисленных недавно установленных звонков своей старой квартиры и все никак не мог отделаться от острого ощущения гадливости, стоя вот так перед собственной дверью, за которой теперь ютились чужие люди. Люди, которые его сторонятся, опасаются и тайно презирают, зная, что заняли некогда принадлежавшие ему комнаты. Про себя они продолжали называть старого хозяина буржуем, оккупировавшим слишком, по их мнению, большу́ю площадь – две огромные комнаты, не изуродованные перепланировкой, с печью и высокими светлыми окнами, выходящими на Мясницкую. Профессору полагалось. Но за профессора его никто не считал: молчаливый, хмурый, прячущий взгляд, с лицом, заросшим щетиной, ходит в старом военном плаще, руки в карманах. Нынче профессора успели вернуть себе солидный вид, носили богатые верхние платья, купленные из-под полы, обзавелись шляпами, тростями, в квартирах у них прислуживали работницы. А он – что? Как прячущийся по углам недобитый эсер.
Где-то в дальнем конце узкого, образованного выстроенными еще лет пять назад перегородками, коридора раздался топот голых пяток, и к замку прильнула пара детских рук. Открыла дочь, одетая, как на урок физкультуры – в майку и шорты, налетев с объятиями, повисла на шее. Грених почувствовал себя еще гаже – он никогда не отучится от скитальческой, неприкаянной жизни, не привыкнет к мысли, что его ждут, в нем нуждаются, любят просто так, без причины, он считал это незаслуженным счастьем и всеми силами ему сопротивлялся. Получался какой-то замкнутый круг, из которого не было видно выхода, только иллюзия спасения вечным побегом в никуда.
– Ты голодный? – наконец спросила Майка. – Четыре дня тебя не было! Будешь суп? Мы с тетей Верой днем варили.
Она взяла его за руку и повела вдоль узкого коридора, обклеенного газетой «Рабочая Москва», мимо всякого хлама, выставленного соседями, табурета с телефонным аппаратом «Mix & Genest» – черным, с латунной трубкой, шнур которого уходил за перекрашенную в белый дверь спальни, прежде бывшую – как и сам телефон – его. В конце виднелись двери в отцовский кабинет – двустворчатые, резные, красной сосны. За перегородками слышался мерный гул переговоров соседей, детские визги, пьяный хохот, который тотчас прекратился, когда высокой нотой взлетел грозный женский голос и брякнула об пол пустая кастрюля. Майка о чем-то бойко рассказывала, только голос ее тонул в общем гуле.
– Знаешь, у нас новая соседка, – стрекотала она. – В понедельник съехала та семья, что в Ленинград долго собиралась, а тетя Вера заняла их комнату, она учительница математики из нашей школы. Вот свезло, правда? Она мне все-все про дроби и доли объяснила. Теперь у меня будет железная пятерка.
Грених слушал, стараясь не морщиться от шума, мысленно расслаблял натянутые жилы. Его дом превратился в какой-то невыносимый адовый котел, где что ни предмет мебели – болезненное воспоминание о прошлом, что ни звук – острое напоминание о настоящем, в котором он никто и сам себе не принадлежит.
Кабинет отца. Желтые обои, отцовский стол, его шкаф, книги, подшивки, альбомы – Грених ни к чему этому почти не прикасался, спал на диване, свои немногочисленные пожитки хранил в чемодане, чтобы можно было в любую минуту сняться с места и на вокзал.
Ели они за журнальным столиком. Майка собирала себе горку из диванных валиков, Константин Федорович пытался пристроиться на стуле, но вынужден был низко наклоняться.
– Нет, есть не буду, – отмахнулся он, но Майка уже убежала в кухню, где долго с кем-то переговаривалась, а потом вернулась с тарелкой супа.
Она заботливо помогла отцу стянуть плащ и повесила его на изъеденную червями морду оленя на стене справа от книжного шкафа. Внезапно ощутив голод, которого еще минуту назад в помине не было, Константин Федорович сел и схватился за ложку. Машинально хлебая, он ни о чем не думал, в голове образовался вакуум, теплая волна разлилась от горла по всему телу. Мозг заработал с двойным усилием и, когда на дне тарелки показался узор, он вздохнул, как заключенный, с которого сняли цепи, жизнь показалась не такой отвратительной, а болтовня Майки обрела смысл.
Она приволокла тетради, уселась ему на колени, показывала схемы и зарисовки по естественным наукам, зачитала наизусть «Парус» Лермонтова, похвасталась пятеркой в году по чистописанию – она с таким обожанием принялась учиться! Выполняла задания учителей даже сейчас, на каникулах, что-то учила, писала, зарисовывала. У Майки был свой мотив – она хотела быть самой сильной, не давать себя в обиду, но в среде, где главная власть – успеваемость, четвертные оценки, умение быстрее всех поднять руку и выскочить с правильным ответом к доске, ей было проще, чем в дикой провинции. Майка быстро разучилась доказывать правоту кулаками, волосы ее отросли до плеч, и она их заплетала коричневыми лентами в две косички.
– Послушай, – наконец она устала хвалиться успехами в школе, лицо ее посерьезнело, что не предвещало ничего хорошего. Она сползла с колен Грениха и понесла тетради к письменному столу.
– Я хочу собаку, – выпалила она.
– Что? – Грених ожидал, что девочка опять будет спрашивать, где Ася, почему она до сих пор не стала ей матерью, и все в той манере, потому что такой разговор возникал между ними десятки раз.
– Собаку, чтобы не быть здесь одной. Маму ты мне все равно не разрешишь завести. Разреши хоть собаку.
– Майка!
– Я хочу пуделя, как Арто, белого, – она состряпала такое выражение лица, будто выбирала цвет бумаги для аппликации, делая это нарочно. – Или как Пилот у мистера Рочестера. Вчера закончила читать «Джейн Эйр». Красивый у них был пес, похож на льва, только черно-белый.
Грених опустил голову и по своему обыкновению молчал. А что еще он мог сказать? Пауза тянулась бесконечно долго, наконец Майка, осознав, что причинила родителю больше страданий, чем планировала, взяла со стола какую-то карточку и положила перед отцом рядом с пустой тарелкой. На мелованном картоне в знакомом художественном стиле была изображена хорошенькая пастушка с хворостинкой в руке и овечками у пышной короткой юбки, едва скрывающей панталоны.
Это было приглашение.
Грених схватил его, перевернул.
«Очаровательная Пастушка, приглашаем Вас принять участие в собрании клуба “Маскарад”. Маска и костюм – в соответствии с Вашим именем – обязательны. Инкогнито гарантируется. Театральная антреприза – беспрецедентный психологический эксперимент. Совершенно бесплатно. Адрес: угол Большой Садовой и Тверской, вход со стороны театра; 1 июля, пятница, 1927 года; полночь. Вас встретит капельдинер в костюме беса».