– Откуда это у тебя? – сдавленным шепотом спросил Грених.
– А вот куда заносит отвергнутую девушку отчаяние! Это приглашение принесли Асе. Я пришла к ней – по средам в четыре мы занимаемся естественными науками, а она еще не вернулась из университета. Соседок ее тоже не было. Тут звонок, я пошла открывать, на пороге незнакомая девочка, видно, что не школьница, но одного со мной возраста. Девочка эта как будто с рынка, одежда не по размеру, будто чужая, и лицо у ней было грязное. Она просила позвать Асю. Меня черт дернул ею назваться. Так карточка оказалась у меня.
– Ты Асе показывала?
Майка скривила лицо.
– Нет, естественно, за кого ты меня принимаешь! Это же напрямую связано с убийствами в Трехпрудном переулке, которые ты расследуешь со следователем Мезенцевым и Петей. А еще связано с гипнозом.
Грених выпрямился, чувствуя, как холодеют лицо и руки.
– Майка, кто тебе это сказал? – придушенно выдавил он.
– Никто. Сама догадалась. Если угол Большой Садовой и Тверской, значит – ГосТиМ. Там рядом цирк – мы ходили с классом в марте на тигров и акробатов. Если ГосТиМ, значит, твоя русская зазноба-балерина, которую ты предпочел Асе и которая никогда не станет мне матерью. Я сразу заявляю это, чтоб ты заранее знал мое мнение. Никогда! Мало что сумасшедшая, так еще и лгунья, это по глазам видно и по тому, как она кусает губы и делает так.
И Майя картинно закусила нижнюю губу и хлопнула два раза ресницами.
– Но ведь я о ней тебе ничего не рассказывал!
– У меня свои источники.
– Источники? – слабо выговорил Константин Федорович, не веря своим ушам.
– Продолжаю, – безапелляционно отрезала девочка. И совершенно ясно сейчас на фоне окна, этих штор, стола и полок с книгами Грених увидел своего отца, разоблачающего его в измене государству. Поджатый, жесткий, со съехавшими вниз уголками рот, глаза – пристальные, способные выкорчевать душу из тела с корнями, вздернутый подбородок. Майя была копией не только его, Грениха, но и своего деда, и не одной только внешностью, но и чем-то внутренним, стержнем, характером. Константин Федорович вспомнил, как тогда, забирая ее из детдома в Белозерске, первым делом подумал – она слишком Грених. И упрямство, твердолобость – это у них семейное. Константин Федорович подавил желание отчитать дочь за то, что та передразнивала взрослых, ему нужно было знать, о чем еще Майка догадалась, пока он простодушно полагал, что она всецело поглощена школой и своими пионерскими обязанностями.
– Продолжаю. Если твоя балерина, значит – твой брат, ее муж. Если твой брат, а мне он дядя, – значит, гипноз и психохирургия.
Грених не выдержал и, вскинув руки к лицу, прижал ладони ко лбу, запустив пальцы в волосы.
Минуту он сидел, сделав судорожный вдох. Потом расслабился и медленно отодвинул в сторону журнальный столик.
– Хорошо, – сдавленно произнес он, поднимаясь. Потом еще раз провел рукой по лицу, по волосам и обернулся к Майке. Не верилось, что эта худенькая, как палочка, с косичками торчком, в шортиках и с выдающимися кривыми коленками, маленькая девочка произносила нечто вроде: «зазноба», «мое мнение», «свои источники» с видом, будто была прокурором нарсуда.
– Хорошо. Давай по порядку, милая, – мягко начал он. – Откуда тебе известно, что Рита – русская и балерина? Этого никто-никто не знает, она здесь как иностранка.
Вместо ответа Майка обошла письменный стол, нагнулась к нижнему ящику, вытянула оттуда большой бархатный альбом и, положив его поверх своих тетрадок и учебников, принялась листать картонные страницы. Это был один из многочисленных семейных альбомов с фотографиями, которые Константин Федорович не трогал с 1918 года. Сотни, тысячи карточек, на которых были запечатлены дед, отец, мать, не заставшая революции из-за чахотки, тьма отцовских знакомых из профессоров, поездки в Париж, Вену, Швейцарию, все их с братом стадии взросления, начиная от девчачьих чепчиков до модных визиток, улицы, бульвары, кафе, университетские аудитории, лаборатории, лекторские залы, знакомые, родственники, их квартира в прежнем виде.
Майка вынула две фотографии. И, как карточный игрок, оттягивающий удовольствие, положила перед отцом сначала одну, потом другую.
На первой Рита – юная, восемнадцатилетняя, с чуть округлыми щечками и в шляпке с перьями – стояла между статной фигурой светловолосого, пошедшего в мать, Максима, у которого уже во взгляде прыгали искры безумства, и Костей, повернувшим голову так, чтобы фотограф не поймал в кадр его разноцветные зрачки, которых он страшно стеснялся. Казалось, он смотрел на сложенные вместе руки Риты, затянутые в кружево перчаток, на лоб падала черная нечесаная прядь. «Братья Грених и их Коломбина. Мариинский театр. 1908 год».
Константин Федорович обмер при взгляде на изображение и подпись.
Их Коломбина. Их!
Он вдруг осознал, что все это время не помнил одного постыдного факта своей печальной биографии, он стер его из головы, вырвал и выбросил, как испорченную страницу дневника. Вот они стоят трое как ни в чем не бывало, они молоды и живут жаждой безумства от скуки, сопротивляясь серым будням, бегут от постылой автоматической смены дней, мечтают о великом будущем, новом мире, свободе, равноправии и справедливости. Они крепко связаны – точно семейство Брик и поэт Маяковский. Сияющий Феб, нимфа и уродливый сатир. Макс и Рита смотрят друг на друга, а Костя – в сторону.
Связь их была известна Грениху с самого начала, с самого первого обмена взглядами, он ее старался не замечать, мастерски играл ни о чем не догадывающегося дурачка, слабо надеясь, что Макс быстро потеряет к Рите интерес. Не мог отобрать у больного его единственное утешение. Он ведь так привык – отрывать от себя куски и скармливать ему. Он сам позволил случиться этой измене, он ее благословил.
На второй карточке, подписанной Ритой в углу ее красивым округлым почерком – «Косте на долгую память», была изображена она в костюме Коломбины и пуантах, на сцене с руками над головой и чуть приподнятой вперед ножкой.
– Узнать ее было легче легкого. Я слышала от Пети, что ты бегаешь за бродячей циркачкой как полоумный. Он прям так и сказал: «Как с ума сошел!» Я после школы отправилась ее искать, нашла, посмотрела на ее собачек и змей. Ей ассистируют настоящая негритянка и силач с глупым лицом. Валька, с которой я ходила вдвоем, заметила, что твоя циркачка довольно хорошо трещит по-русски, что странно. Я подумала, вдруг это на самом деле не новая твоя знакомая, а старая. И порылась в фотоальбомах.
– Как ты узнала, что она жена твоего дяди? В этом доме нет их общих фотографий, кроме этой.
– Я написала письмо в Ленинград, в Государственный академический театр оперы и балета, сообщила, что ищу родную тетю, которая танцевала в этом театре в 1908 году партию Коломбины в «Щелкунчике». И мне ответили, что, наверное, я имею в виду Маргариту Михайловну Марьяшину, которая вышла замуж за Максима Федоровича Грениха в 1908-м и уехала в Москву.
Грених протяжно вздохнул, медленно перевернул фотокарточки тыльной стороной вверх – безотчетное желание отгородиться от неприятной правды, и вернулся на свой стул. Он уронил локти на колени, чувствуя какую-то давящую пустоту в ребрах и голове. Он никак не мог совладать ни с новостью, что Майка так быстро его рассекретила, ни с нахлынувшими воспоминаниями о нескольких месяцах своего пребывания в Петербурге.
– Почему ты решила, что твой дядя связан с пригласительным, а тот – с гипнозом? – спросил наконец он.
Вместо ответа девочка взяла стул, перетащила его к книжному шкафу и, взобравшись наверх, к полкам, которые были под стеклянными дверцами, стала вынимать старые университетские подшивки – не то отцовские, не то его – Константина Федоровича, не то принадлежащие Максиму. Некоторые фолианты под кустарными обложками показались Грениху уж слишком худыми, точно из них выдирали листы, что было вполне возможно. Когда в эту квартиру ворвались ревкомовцы, первое, что они сделали, – принялись топить буржуйку книгами и тетрадями, беря их без разбору все подряд. А потом в течение нескольких лет квартира стояла в полузаброшенном состоянии, здесь ютились бездомные, прятались беглые.
Майка вынимала фолианты, выбирая именно те, что казались тонкими и подвергнутыми вандализму, и складывала их на сгиб локтя. Потом спустилась и протянула их отцу.
«Демонстрация устройства памяти под гипнозом», «О важности разности и сходстве в запоминании, обучении и воспроизведении под гипнозом и без», «Психохирургические манипуляции по методу Буркхарда». Грених обомлел, увидев эту надпись, сделанную тушью трафаретом на кустарной обложке из темно-коричневой юфти. Раскрыв ее на первой странице, он узнал почерк Макса, который умудрялся писать, как три или четыре разных человека: то под одним наклоном, то под другим, потом выписывал буквы прямо без соединительных элементов, иногда строчки его сползали и образовывали волну. Зато зарисовки были идеальными, фотографически выверенными. Грених провел пальцем по изображению правого и левого полушарий, инструментов для трепанации черепа, с горькой улыбкой припоминая, как сосредоточенно работал Макс в дни, когда болезнь приобретала маниакальную форму. Он мог неделю не спать и почти не есть, функционировал, будто заведенная машина.
Переплет сохранил лишь тридцать страниц, остальные были вырваны, а точнее – аккуратно вырезаны тонким ножичком.
Грених поднял взгляд на Майку, посмотрев на нее так, словно это она уничтожила работы своего дяди.
– Что ты смотришь? – ощетинилась девочка, всегда остро реагирующая на любую тень обвинений в свой адрес. – Сколько лет эта комната была проходным двором для любого бродяги. Конечно, такие работы были украдены и небось присвоены кем-то.
– Сейчас никто таких операций открыто не проводит. Это и тогда, во времена Буркхарда, и сейчас считается неэтичным, – и вспомнил прооперированного Куколева. Судя по шраму, что остался на его глазном яблоке, он лег на операционный стол по меньшей мере полгода назад.