После маскарада — страница 23 из 61

– Я интересовалась у управдома, кто мог заходить и брать бумаги моего деда, он сначала отмахнулся – не помнит, потом призадумался и сказал, что какой-то доктор, не то Хорошев, не то Хорошилов, из МГУ приходил, еще когда ты считался пропавшим без вести, в 20-м, кажется, или раньше, просил разрешения взять некоторые книги для университета.

– Хорошев или Хорошилов, – медленно повторил Грених, проведя рукой по щетине. – Не знаю такого. Позволь спросить, а твой источник, о котором ты сообщать не хочешь…

– Не хочу, – отрезала Майка.

– Это не Петя ли случаем? – Грених поднял одну бровь.

Майка насупилась, вытянув губы в маленькую точку.

– Ну, Петя. Только он не знает, что он мой источник. Я его на веришь не веришь беру, а он, как маленький, ведется и начинает все рассказывать.

– И часто ты на Пречистенке бываешь?

– Иногда, но мне не везет тебя там застать.

– Ах, не везет.

Майка улыбнулась одним ртом, изобразив сарказм. Ну что за девчонка, вылитая будущая Цецилия Мироновна, которую, между прочим, боялся весь институт Сербского: как глянет из-под своих круглых очков, ты сам всю душу наизнанку вывернешь без всякого гипноза.

– Почему ты решила, что эти работы дяди Максима и убийства в Трехпрудном имеют что-то общее?

– Они хотят, чтобы так выглядело, раз украли работы и гипноз примазали. Путают все, следы направляют в эту квартиру, к нам домой.

– Кто «они»?

– Те, кто за этим стоит.

– А к приглашению это какое отношение имеет?

– Ну, пап, разве ты не видишь очевидного? Разве не странно, что такое большое собрание вдруг образовалось, когда происходят загадочные убийства, в которых замешан гипноз?

– Так, – Грених вскочил, осознав, что дочь чего-то недоговаривает, – у кого еще ты видела такие карточки?

Майка опять поджала губы.

– У Пети, – недовольно буркнула она и отвернулась. – Но не успела разглядеть, что на его приглашении нарисовано. А еще у итальянца того, который у вас стены палаты все исписал. У него нарисован был кто-то похожий на средневекового солдата со шлемом и копьем. Он даже дал мне подержать карточку. Слово я не разобрала… Кон-кис-ти-дор какой-то.

Грених едва не выругался, захлебнувшись бранным словом, долго кашлял, а потом поднял на дочь покрасневшие глаза.

– Это Петя сказанул про гипноз? Он с Черрути говорил? Они гипноз обсуждали?

– Да, он лишь предположил.

– Как ты его заставляешь сознаваться в таких вещах?

– Мысли читаю, – фыркнула Майка и показала язык. А потом покраснела. – Нет, я… ну ладно, скажу, я подслушала, пока тебя ждала в твоем кабинете – пряталась под столом. Они с Черрути друг другу карточки показывали. Ругаться будешь?

– Майка, кто тебе позволил ходить в центр Сербского? Это ведь психбольница! Там и преступников полно. Почему тебя вообще пропускали? И не ври мне, что меня дожидаешься. Ни разу на глаза не показывалась – значит, ради интереса ходишь.

– Ну не ругайся! Лучше подумай – сегодня уже 30-е. Получается, что собрание в эту полночь.

Константин Федорович вскинул голову, глянув на большие настенные часы с маятником – было уже за десять вечера. Неужели время пронеслось так скоро, ведь еще вчера было 29-е. И, сам не понимая почему, метнулся к двери, но остановился, осознав, что ни к кому из них не успеет добежать. Петя сейчас, наверное, уже стоит под дверью театра в костюме и ждет полуночи, у него была дурацкая манера приходить сильно загодя.

– Мне нужен фрак, – Грених подошел к своему плащу и вынул карточку, на которой был нарисован фокусник; Майка взяла приглашение и с восторгом прочла текст на его обороте.

– И маска, – подхватила она восторженно, закончив читать. – У платяного шкафа, внизу, еще остались какие-то сундуки. Там поищем? На сундуках замки, поэтому я в них не смогла заглянуть.

– Какие здесь могут быть сундуки? Все вывезли еще в 18-м.

– Все, да не все, – она схватила отца за руку и потянула в родительскую спальню, в которой, как королевна, спала одна на большой двуспальной кровати со старыми, выцветшими простынями и одеялами.

Стараясь не смотреть по сторонам, щурясь от света, отраженного от высокого трюмо, Грених вошел в комнату, в которой-то бывал по детству – на пальцах пересчитать, а во взрослой жизни – почти никогда. Это святая святых дома, куда не было доступа простым смертным. Стены с деревянной обшивкой и холодными голубыми обоями показались теперь такими тесными, потолок – низким, окно – маленьким, что закружилась голова. Он схватился за створку платяного шкафа, в котором висели зимнее пальто Майки, несколько летних платьиц, ее коричневая гимназическая старого образца форма с черным фартуком и пионерским галстуком, аккуратно повешенным на плечо. Под полом был люк, вход в который загораживал шкаф. Майя, не дожидаясь помощи отца, встала спиной сбоку шкафа и принялась его сдвигать, упершись ногами в стену: судя по царапинам на паркете, делала она это не раз.

Спохватившись, пробурчав: «Что ты вытворяешь?», Грених отодвинул ее хрупкую фигурку в сторону и, сделав два усилия, сдвинул шкаф с люка сам.

Внизу оказалось подпольное межэтажное пространство почти в метр глубиной, о котором он напрочь забыл, полностью забитое старой мелкой мебелью в пыли и паутине, вроде пуфиков с кишками наружу, стульев без ножек, поломанных светильников, были потрепанные книги, которые не влезали на полки. Его всегда использовали для ненужного хлама. Вниз вела стремянка из трех ступенек.

– Вон, – указала Майка на окованный железом большой деревянный сундук с огромным замком.

– Ну и с чего ты взяла, что там есть фрак?

Они опустились на колени у края подвала и, держась за доски паркета, головами свисали в подпольное пространство. Майка не ответила, Грених заподозрил, что замок она все же вскрыла, и потянулся носком к перекладине стремянки. Так и было. Едва Грених тронул его, замок крякнул и отвалился.

Внутри аккуратными стопками лежали отцовские визитки, его угольно-черное пальто, купленное в 1911-м, целая башня белых накрахмаленных рубашек, которые он не успел поносить, потому что они стали ему велики – после смерти матери он потерял десятка три фунтов. На самом дне лежала фрачная пара деда моды времен едва ли не Пушкина – Грених узнал ее по многочисленным фотографиям, которые раньше висели в гостиной.

Вынув старый, пахнущий нафталином черный сверток, он приподнял его к лучу света, льющемуся из отверстия сверху.

Брюки были с бархатными лампасами, фрак с чудовищно безвкусной и смешной вышивкой в тон материи и золотыми пуговицами, подбитый в груди ватой. Мятый, с заломанным наискось воротничком, он выглядел как самая последняя вещь у старьевщика. Отрезная юбка имела на подкладке два следа от упавшего сигаретного пепла.

– Не так уж и заметно, – промямлила Майка, поглаживая шелк рукой, – это же не снаружи.

– Нет, Майя, это нельзя носить. Это же курам на смех! Как я в этом отправлюсь к Мейерхольду?

– У теть Веры есть утюг. Она отгладит, и будет как новый. Он же просто мятый слишком. Я сама ее попрошу, скажу, что костюм нужен для литературного вечера, посвященного поэзии начала девятнадцатого века, она не догадается.

Схватив в охапку фрак и брюки, девочка, как обезьянка, стремительно взлетела по стремянке. Когда Грених, кряхтя, преодолевая боль в коленях и затекших ступнях, поднялся, ее уже и след простыл. В гостиной, которую ныне занимала семья из трех человек, часы пробили без четверти одиннадцать. За стеной они всегда были хорошо слышны. Часы в кабинете отца были без боя.

Грених сел на постели и погрузился в размышления. Как бы он ни старался отделить убийства в Трехпрудном и сегодняшнее представление в ГосТиМе, эти два эпизода были все равно что вода с маслом в стакане, вроде не смешивались, имели четкую границу раздела, но почему-то все же представлялись находящимися в одном сосуде.

Почему Майка так уверена, что собрание клуба имеет отношение к гипнозу, откуда она это знает, что еще могла слышать? Она была как дождик, который просачивается незаметно в поры земли, ее никто не воспринимал всерьез, никто не знал, какая она зоркая умница. Что и говорить, Грених сам как-то позабыл о ее феноменальной прозорливости, стал относиться, как к ребенку ее возраста. Но дети все всегда видят, все слышат, всюду суют любопытный нос и становятся невольными свидетелями чьих-то тайн.

Часы в гостиной пробили одиннадцать, затем четверть двенадцатого. Хлопнула дверь, прибежала запыхавшаяся Майка, на одной руке ее висели отутюженные и сложенные пополам фрак и брюки, в другой она держала настоящий цилиндр, взятый на время у кого-то из соседей. Грених с болью в сердце оглядел черную вышивку, золотые пуговицы на фраке и смешные лампасы на брюках.

– Тетя Вера сказала, чтобы я с этой вещью в школе была осторожна. Пуговицы, сказала, могут срезать. Они из настоящего золота и стоят кучу денег!

– Майка, – Грених взял в руки цилиндр и стал его оглядывать. – Ничего не выйдет. Твоя учительница математики узнает, что никакого литературного вечера у вас нет.

– Есть! – просияла девочка. – Есть. Я не соврала! И костюм придется отнести, после того как ты им попользуешься. Я его присмотрела еще раньше, собиралась спросить разрешения… Честно! Так бы не взяла. Цилиндр мне Аня Пронина из квартиры на третьем нашла, а белые перчатки тоже Вера Евгеньевна дала. И пальто дедушкино можно я тоже возьму? Мы будем ставить пьесу «На дне» Горького. Оно хорошо Барону будет.

Грених едва соображал от ее стрекотни.

– Давай, одевайся, – Майка перевесила костюм на его руку. – Пойду из простыни маску вырезать. Можешь на меня положиться, вырезаю я мастерски, сто тридцать одну ромашку вырезала для вальса цветов. Кстати, я бы на твоем месте щетину эту сбрила.

Грених скривился, невольно поднеся руку к щеке.

Минут через десять он стоял против зеркала, расположенного на внутренней створке платяного шкафа, не веря своим глазам и тому, что способен на такое безрассудство, которое вот-вот собирался совершить. На него смотрел какой-то не то Онегин, не то Ленский, с зачесанными назад волосами, открытым лицом, совершенно не похожим на привычную насупленную физиономию Константина Федоровича: глаза были большими и удивленными, лоб неожиданно высоким, щеки выбритыми и даже разные зрачки не особенно привлекали внимание. Под подбородком – жесткий воротничок сорочки и бе