Как пьяный или спящий на ходу, он видел совсем не то, что было на самом деле, в конце концов оторвавшись от этой чужой ему женщины. Отстранившись, он сел и спросил себя, что значат эти вспышки, проклевывающиеся из-под плотных железных дверей подсознания, запертого крепко-накрепко, заколоченного досками, не проблески ли это здравого смысла?
Ему Ася протягивала руки, отдавая свое чистое любящее сердце, а он продолжал просить любви у тех, кто его презирал… Видно, он просто не научился любить там, далеко в юности, как все люди, уметь видеть в этом простую радость, без груза вопросов, заслуживает ли, достоин ли, без уверенности, что чувствами своими способен испортить кому-то жизнь, как испортили ее ему. Для него любовь всегда была лишь актом самоотречения. А нуждался он лишь в малости – близкой, родной душе, в простой земной взаимности, но никого к себе не подпускал. Даже Майку – собственную дочь, и ту старался реже видеть, страшно боясь, что не сумеет дать ей достойной отцовской любви. Точно какой-то мазохист надел противогаз, задыхался, заставляя себя думать, что все в порядке, стоит только привыкнуть без воздуха.
Думая так, он все равно позволял Рите увлекать себя. Поддаваясь, клялся, что никогда больше не явится к ней и не позволит просачиваться под кожу и растравливать под броней незаживающие нарывы, но знал, что придет на паперть просить подаяния опять.
Проснулся Грених лишь поздним утром, Риты рядом не было. Он в полусне оделся, хлопнул по полам пиджака – пистолет на месте, и вышел.
Утро понедельника. Он давно должен быть в Мосгубсуде. Опаздывал, не терпелось узнать, как прошла операция по поимке учредителей ночных антреприз.
Прибыв на Тверской бульвар, где возвышался бывший особняк Смирнова, он обнаружил какое-то подозрительное запустение. Встретил лишь несколько студентов, рассыльного, машинистку, сидевшую за своим столом, и Фролова, который сообщил, что председатель суда Смирнов с утра в Гражданском отделе на Берсеневской набережной, а Брауде вызван наркомом внутренних дел Белобородовым в НКВД на Ильинку. Дела его нынче плохи, поскольку ходят слухи, что собираются полностью сменить и зама Хлоплянкина, и всех членов коллегии, а заодно и состав Мосгубсуда.
– Грядут большие перемены, – вздохнул Алексей. Он сидел на подоконнике и сумеречно листал какое-то дело. – Если выгонят, пойду в угрозыск стажироваться.
– А когда строить что-то будете, Фролов? – глядел на него угрюмо Грених. – Вы же строительный заканчивали!
– Не по мне это – строить. Я правопорядком горю, – он сдвинул брови. – Да только нет у нас его пока, как нелюди.
– Чего это? – не понял Грених.
– Поговаривают, что Троцкому готовят ссылку. Генсек так все устроил, что всюду на заседаниях ячеек сидят его люди, одетые и говорящие как рабочие, они требуют расстрелять всех оппозиционеров: и Зиновьева, и Каменева. Досталось даже вдове Ленина – Крупской. Доходит уже до целых забастовок. Подсадные повсюду, кричат: «Сталина нам! Сталина!» Сам он их показно призывает к справедливости, экий миротворец, но народ уже не остановить… Это как с нашими обугленными трупами. Никого не заботит, что гибнут люди, народ видит героя, который яростно расправляется с врагами. Тонкая манипуляция массами, вот это что! Тресты хотят полностью государству присовокупить. Никаких частников уже не будет.
– Ты бы молчал, – осадил его Константин Федорович. – Молодой еще, не понимаешь, что за такие шибко умные рассуждения тебя в Бутырку отправят. Там уже камер свободных нет.
– А что, вы меня, что ли, сдадите?
– А хоть бы и я. Никому доверять нельзя, понял? Никому! Так что завяжи свой язык в морской узел и не развязывай. Если жить охота.
Фролов насупился, захлопнул папку и стал смотреть в окно.
Профессор развернулся и двинул к лестнице, ведущей в подвал. Он шел широким со сводчатым потолком коридором, по которому когда-то давно шныряла прислуга, а теперь слуги народа, которые столько же, по сути, стоили, что и горничная во времена императрицы Марии Федоровны. Рассуждения Фролова испортили не до конца испорченное вчерашней ночью настроение. Политические волнения, которые начались аккурат со смертью Владимира Ильича, вот-вот должны были завершиться воцарением на троне государства советского того, кто ловчее всех умел расставлять на доске пешек. Но Грених запрещал себе даже думать о чем-то таком, прекрасно зная, чем это могло кончиться. Уже проходил, ученый. Сначала поразмыслит, начнет негодовать, распалять себя, потом вмешается, вольется в оппозицию, выйдет демонстрантом, начнутся военные действия – присоединится к армии справедливости, и опять по новой: пустота, здравым смыслом и не пахнет, власть в руках кого-то, кто о справедливости ни сном ни духом. Бился за правду, а та оказалась туманом над водой. Больше Грених не позволял себе за что-то сражаться.
Он спускался в подвал, где был архив.
Старенький заведующий Семен Аркадьевич, еще до революции работавший не абы где, а архивариусом в канцелярии Третьего отделения, сидел за столом под светом настольной лампы, в окружении леса стеллажей, поставленных ровными рядками. Одетый в старый вицмундир с перешитыми пуговицами и воротником, он низко наклонялся над страницами ведомственной книги, водил большой круглой лупой по строчкам, поправлял сползающие очки, слюнявя пальцы, перелистывал.
Грених покашлял, поздоровался, Семен Аркадьевич с неохотой поднял голову и кивнул.
– А, здравствуй, Костик. Зачем пожаловал?
– Можно мне дела Куколева А. Н. 1877 года рождения и Тимохина П. Р. 1881–1927 годов жизни?
– Нет, нельзя, – Семен Аркадьевич невозмутимо опустил голову, послюнявил пальцы и шумно перелистнул страницу.
– Отчего же, могу я поинтересоваться? – Грениха передернуло, но доброжелательного выражения лица он не потерял.
Семен Аркадьевич был несносным ворчуном, прямолинейным и очень высоко ценящим свою особенность запоминать все подробности любого дела. Он ведал всеми секретами губсуда, но вместе с тем был добродушным и падким на лесть старичком, который больше всего на свете любил поморочить голову тем, кто спускался к нему в логово, помучить их и подольше задержать себе на забаву.
– А сам ты, поди, не знаешь?
– Нет, – наивно развел руками Грених, уже готовясь подыгрывать старому домовому. Тот поднял голову и снял очки.
– Знаешь, – твердо сказал он, – причину, почему нельзя, – знаешь больше меня.
– Мезенцев велел не давать?
– Не совсем так. Он их забрал. И еще несколько дел в придачу, ему понадобилось какие-то справки навести. Вот, – Семен Аркадьевич, достал из-под башни канцелярских книг одну, распахнул ее и ткнул пальцем в столбец. – Забрал и расписался.
Грених нагнулся к столу на радостях, думал, запомнит имена и фамилии предположительно тех заключенных, которых незаконно объявляли сбежавшими, а на деле в Психиатрической колонии кромсали им мозги, но увидел лишь длинные цепи закорючек и колец. У Мезенцева почерк был из-за контузии и отсутствия пальцев – черт ногу сломит. А в журнале он еще непонятней запись оставил. Наверняка специально.
– А почему это я должен знать причину? Мезенцев обмолвился обо мне, когда брал папки?
– И да, и нет.
– Семен Аркадьевич, ну в самом деле, что вы загадками-то!
– Сначала ты мне скажи, а потом я – тебе. Справедливый обмен информацией.
Грених поджал рот, сильно втянув носом воздух.
– И позволь тебе напомнить, – заведующий архивом поднял палец, – что судебные медики сюда обычно не спускаются, старых дел не читают. Это наблюдение у меня такое.
Грених сдался. Он взял стул, стоящий у двери, перенес его к столу Семена Аркадьевича, сел и положил локоть на край. Минуту он размышлял, как обвести старика вокруг пальца, чтобы и не сказать ничего, но в то же время открыть якобы страшную тайну, которой тот остался бы удовлетворен.
– Дело в том, что я обнаружил… – Грених сделал драматичную паузу, набрав в легкие воздуха, как перед страшным признанием. – Я обнаружил…
Семен Аркадьевич выпрямился, отложил лупу, умостил перед собой руки и смотрел на него расширившимися светло-карими глазами из-под густых белых бровей. Клочки седых волос вокруг его лысины даже как-то приподнялись. Грених кинул за плечо взгляд, словно проверяя, не идет ли кто, наклонился ниже к столу и зашептал:
– …что Куколев был прооперирован. Операция на мозге. Через глаз повредили белое вещество.
– Поди ж ты, – крякнул заведующий архивом; щеки его в прожилках и пигментных пятнах разрумянились от удовольствия. – А зачем?
– Вот я и пришел к вам, дело его прочесть. Надо выяснить, указанно ли в нем, что тот подвергался хирургическому вмешательству – трепанации черепа, – так же тихо добавил Константин Федорович. Все равно, ему лишь на пользу, если Семен Аркадьевич будет знать о такой существенной детали, которую Мезенцев отчего-то не спешит заносить в протоколы.
– Очень интересно, – прошептал озадаченный Семен Аркадьевич. Такого он явно не ожидал, значит, переводы заключенных в Психиатрическую колонию производились секретно, да так, что даже заведующий архивом Мосгубсуда оставался в неведении.
– Но закавыка в том, что Куколев в то время, когда его мозг прооперировали… по словам старшего следователя, был в бегах. А поймали его аккурат в той квартире в Трехпрудном…
– Знаю, знаю, дело о черных трупах.
– По моим подсчетам, тогда он уже был с полгода как прооперирован. Я свое заключение составил. Но судя по тому, какие вы удивленные глаза делаете, оно до дела так и не добралось.
– Вот те на! Куколева нам, получается, подбросили.
– Я и хотел бы выяснить – кто, и почему Мезенцев это утаивает.
Семен Аркадьевич повернул голову, то продолжая сверлить Грениха глазами, то переводя взгляд в пустоту, о чем-то размышляя.
– Костя, я знаю, что у тебя в семье все врачи были.
– Это так, – кивнул Константин Федорович, насторожившись.
– Так вот, послушай, что я тебе скажу, будь осторожен, не давай свои старые архивы никому, труды своих родственников.