– Почему?
– Потому что есть одна работа, принадлежащая одному из Гренихов, там как раз что-то о хирургии, с психиатрией связано. Ходила рукопись по рукам лет шесть назад. Но она без обложки, трудно было понять, которому Грениху принадлежит. Все, что оставалось известным – фамилия автора.
– У меня есть обложка от нее и первые несколько страниц, – сказал Константин Федорович, догадавшись, что речь идет о «Психохирургии» Макса.
– Уже нет, Костя, – вздохнул Семен Аркадьевич. – Ее Мезенцев принес сюда и сжег.
Грених отшатнулся от неожиданности, чуть не сбросив локтем гору ведомственных журналов со стола на пол.
– Сжег? – обомлел он, вспомнив день обыска. Он не видел, уносил ли что-то Мезенцев в руках, смотрел тогда в пол. Но тот не стал бы брать ни одной вещи, не занеся ее в протокол. Да и с ним ведь были Петя и Фролов.
– Случайно увидел. Я, бывает, остаюсь здесь с ночевкой, сплю в малом зале заседаний, там есть один весьма недурной кожаный диван из старой обстановки. Мезенцев думал, что в здании суда один остался, не считая сторожа, пошел в клозет, оставил книгу на раковине и вышел. И я зашел в клозет. Вижу, книга с выдернутыми страницами, повертел ее в руках, положил обратно, сделал свое дело и удалился. А ночью вдруг запах доносится до малого зала – гарь. Я поднялся тихо, по запаху дошел до оного клозета, чуть дверь приоткрыл, а там Сергей Устинович, вооруженный какой-то палкой, мешает в этой самой раковине догорающие угли. Он открыл кран, смыл все, смял остатки жженой юфти в комок… Я тихо удалился. Меня он не видел.
– Вот засада, – Грених стукнул по колену кулаком.
– А чья это была книга?
– Это работа моего брата, не моя! – прорычал профессор.
– Очевидно, Мезенцев что-то против вас замышляет.
– Не хотел я думать на него, видит бог! – Грених уставился в пол. – У брата три разных почерка было. И в работе этой он писал по-разному. Я смогу доказать, что это не моя монография.
Семен Аркадьевич лишь протяжно вздохнул, сочувственно глядя на понурившегося Константина Федоровича.
Почему Мезенцев так поступил, зачем роет яму под своего коллегу, Грених мог только догадываться. Следователю не нравилась исследовательская работа, связанная с гипнозом, он имел достаточно секретов, в которые Грених то и дело совал нос. Ему не хотелось терпеть под боком человека, который был, по его словам, «ходячим полиграфом». Не слишком приятно, поди, наблюдать за тем, как кто-то людей по одному щелчку пальцев вводит в состояние транса.
– Часто бывает, что беглых заключенных не ставят на учет, не вносят в дело факт побега, оставляют это в секрете? – Грених поднял голову.
– Часто. Сам знаешь. И наоборот тоже бывает, но это никто никогда не докажет. Потому как беглый о себе заявить может запросто, а вот препровожденный в какие тайные места – вряд ли. Это мне еще с царских времен известно. Меня самого удерживали аки Дантеса в таких подвалах, о которых ни одна живая душа не ведала, а объявили всем, что пропал без вести. Думаешь, сейчас так не делают? Еще как!
– Вы не боитесь такие вещи со мной обсуждать?
– А чего мне бояться? В этом декабре восемьдесят восемь стукнет. Я свое прожил. А тебе еще жить да жить. Так что, сынок, осторожней будь.
Грених еще некоторое время сидел, разбитый, обессиленный. Стажеры видели, как Мезенцев унес из его дома подшивку, и ничего не сообщили. Ладно, Фролов – с ним Грених особо не пересекался. А Петя мог и сказать такую важную вещь.
Опять Петя… Грених изо всех сил гнал от себя подозрения в возможном его участии в убийствах в Трехпрудном переулке. Но то и дело обстоятельства заставляли профессора пристальней приглядеться к своему ученику.
– Говорят, вы помните все дела, хранившиеся в судебном архиве, – начал было Грених.
– Да? Так говорят? – приподнял бровь Семен Аркадьевич. – Думаю, они не ошибаются.
– Значит, вы должны знать, где лежит дело об убийстве отца Пети Воробьева.
– Отца Петра Евгеньевича Воробьева? Об убийстве Евгения Михайловича Воробьева?.. Дело закрыто за недостатком улик. Его расстреляли какие-то проезжавшие мимо бандиты.
– Петя сказал – красные.
– Да, он так утверждал… Впрочем, он там много фантастических вещей рассказывал, – заведующий архивом с усмешкой поднялся и, приволакивая затекшие ноги с негнущимися коленями, исчез за стеллажами.
В селении Леоновка Теренинской волости Орехово-Зуевского уезда, Московской губернии 12 июля 1920 года, в 8 часов вечера в собственном доме был убит местный фельдшер, по словам его сына, тремя красноармейцами, бывшими в тот час проездом в Москву. По словам единственного сына убитого, красные офицеры просились в дом переночевать, отец не пустил, гнал их помелом и кричал что-то дурное о большевиках и коммунистах. Один из них выстрелил ему в лоб, бросил к ногам свой револьвер, и все трое, вскочив на коней, умчались прочь. Личности их установить не удалось, серийный номер на револьвере-нагане оказался «спилен». Времена были неспокойные, случались разбойные нападения. До прибытия деревенского исполнителя тело перенесли на кровать, омыли и убрали к похоронам.
Ни один из соседей в тот вечер не встречал ни одного всадника-красноармейца. Фельдшер этот был не в себе, даже до революции лечился в Москве, в Преображенской психиатрической больнице. По сему предсельсовет принял сторону самоубийства. А мальчику показалось. Не было выяснено: хранил ли наган сам фельдшер, где лежало оружие относительно тела, имелись ли на его пальцах следы пороха или отсутствовали. Все эти детали в протоколе были указаны со слов соседей, и многие показания сильно разнились. Единственное, что в этом деле было незыблемым, – рассказ восемнадцатилетнего Пети о трех всадниках в одеждах красных офицеров с красными звездами на рукавах и в подбитых ватой буденовках, о которых он отзывался, несмотря на потерю, как о славных героях, ускакавших в закат.
Одеться так мог кто угодно в те времена, улик было недостаточно, дело закрыли.
Но Грених, ознакомившись со всеми этими деталями, почему-то в первую очередь подумал, что… отца застрелил сам Петя, чтобы сделать себя окончательной сиротой и устремиться в столицу, начинать новую жизнь.
А что, если Мезенцев его раскусил, заставил сознаться и тайно принудил работать на себя? Завербовал, как нынче это делали с лихим и мозговитым преступным элементом…
Глава 18. Премьера
День прошел, подобно многим, в однообразии работы. К обеду явился старший следователь, коротко объяснил, что, увы, ночью облаву на театр совершить не удалось – он был пуст.
– До утра проторчали агенты и внутри, и снаружи, – сквозь зубы цедил раздраженный неудачей следователь.
– И ничего? – Грених надеялся услышать, что милицейская бригада, сидевшая в засаде, видела, как являлся на Триумфальную площадь профессор.
– Ничего! Но, думаю, что они все же должны будут сойтись еще… Не простая работенка-то у угрозыска, как-то и позабылось уже на неспешной и бумажной службе губсуда. Однако все это разговоры, а текущие дела кусают пятки. Жизнь продолжается, Константин Федорович, у нас два вызова. Вы как? Свободны? Или собирались в институт Сербского?
– Свободен, – бесцветным голосом ответил тот.
– Тогда хватайте Петю и Фролова, и – вниз.
Проездили весь день по городу: два бытовых убийства – два тела, два вскрытия. Буднично, серо. Мезенцев проявлял чрезвычайную резвость, одного из убийц расколол на месте.
Грених работал на автомате, бесконечно перемалывая, складывая и снова разбирая мозаику, части которой были точно осколками колдовского зеркала, в котором отражались лица ставших ему дорогими людей. Не хотелось думать, что они могли желать ему ареста, смерти, стремились оболгать. Мальчишка, дотошный комсомолец Петя, не мог, в его понимании, оказаться хладнокровным убийцей, безжалостно выстрелившим в упор в родного отца, задушившим больную девочку, подменившим шприц пациенту. Прошедший непростые годы войны Мезенцев не мог оказаться вором, выкравшим и уничтожившим обложку подшивки с работой, которая принадлежала брату, чтобы выдранные из нее страницы использовать как доказательство, будто Грених занимался психохирургическими операциями.
Он ждал, когда же ему это предъявят и за молчание потребуют что-то взамен.
Проезжая по улицам, он вспомнил, увидев свежую афишу на стене, о сегодняшней премьере мейерхольдовского спектакля по Бернарду Шоу. До нее оставалось меньше часа. Петя с радостью согласился составить Грениху компанию, Мезенцев поморщился, заявив, что прежде надо вызнать, когда у них следующая сходка.
– А так вхолостую в засаде сидеть – бесполезная трата человеко-часов.
– Но это шанс осмотреть театр, не привлекая милицейскую бригаду, – настаивал Константин Федорович.
– Вот и осмотрите его с Петей, потом мне доложите, что к чему. А я – пас. Ночью нагляделся, спать хочу – сил нет. Будет надобность – телефон знаете, либо в губсуд звоните, либо уже домой.
И он велел шоферу остановиться на Триумфальной площади, необычайно сегодня оживленной, запруженной таксомоторами, извозчиками. Надрывался колоколом грузовой трамвай, застрявший между такси и телегой, которая встала поперек рельсов. К затору подплывал трамвай маршрута «Б». Из остановившегося у булочной автобуса № 9 выходили люди.
Вдоль стен театра выросли лотки с ижевской минеральной водой, тележки с клюквенным морсом и мороженым. Жены частных торговцев и мануфактурщиков, одетые в летние манто с песцовыми воротниками, в расшитых жемчугом бандо поверх уложенных блестящими волнами волос, вышагивали под руку с мужьями, облаченными в черные, с иголочки, смокинги. Сновали пижоны в модных однобортных клетчатых пиджачках, застегнутых на одну пуговицу. Молодые модисточки, машинистки, с тройным рядом дешевого стекляруса на шее или шкуркой под лисью на голых плечах, в низколобых шляпках-клош, из-под которых торчали пергидрольные стриженые прядки, густо вычерненными томными глазами высматривали своих кавалеров в толпе, переминаясь с ноги на ногу. Всюду мелькали замшевые, кожаные туфли, белые гетры с рядами пуговиц, блестящие штиблеты. Звон каблучков сливался со смехом молодежи и трезвоном трамваев. Почти не было видно ни рабочих, ни комсомольцев, точно вернулись те времена, когда театром заправлял старый французский распутник Омон, а на сцене давали канкан самых развратных видов.