После нас - хоть потом — страница 95 из 212

— В-варяг… — упрямо стоял на своем хмельной десятник. — Раз гнида — значит, в-варяг… Или грек… Так и роет под меня, так и копает… У, вошь белобрысая!..

— Закусывай давай! — приказала Чернава. — А то, глядишь, не ровен час Кудыка вернется да невесть что о нас с тобой подумает… Это он на работе такой тихий, а дома и зарезать может…

Мураш вскинулся и уставил на Чернаву мутные глазыньки.

— Кудыка — берендей, — убежденно выговорил он. — Эт-то всем берендеям берендей… Кудыку — люблю… А варягов — н-ненавижу… И сволочан — н-ненавижу… Они отечество наше варягам продают…

Чернава начинала уже тревожиться всерьез. Выставить Мураша за дверь она не решалась: все-таки десятник — какое-никакое, а начальство… Да и нельзя его в таком виде отпускать… А уложить на лавке в клети — и впрямь Кудыка осерчает, хоть и тихий… Зарезать, может быть, и не зарежет, а прибить — прибьет… А уж Малуша!.. Этой только лучину к ноздре поднеси!..

— Сейчас я тебе, Кудыка, все растолкую… — Мураш приложил к устам пьяный негнущийся перст и, опасливо поворочал очами.

Чернава обернулась, чуть не выронив при этом горшок и ложку. Однако дверь была по-прежнему закрыта. Видно, Кудыка просто мерещился десятнику.

— З-заткни рот рукавицей… Н-не перебивай… И накрепко себе заруби: раньше на земле жили сплошь одни берендеи… Уразумел? Больше никого… Одни берендеи… Золотой век был, смекаешь?.. А потом — выродились… некоторые… Варягами стали, греками… Нам-то, Кудыка, внушают, что это мы от них отложились, а на самом деле — они от нас… И язык нарочно исковеркали… Назло настоящим берендеям… чтобы мы их понять не могли…

Чернава стояла посреди клети, держа в левой руке горшок с «похмельем», в правой — ложку, и оторопело слушала Мураша. Слова из него сыпались наперебой, всмятку.

— Все вокруг выродки, а мы с тобой, Кудыка, — берендеи, — проникновенно внушал десятник. — Сволочане тоже выродки, не лучше варягов… А настоящие берендеи — одни теплынцы…

— А что ж эти выродки лучше нас живут? — не выдержала Чернава. — И солнышко у них пожарче, и дни подольше… Чуть что не можем сделать — либо к варягам бежим на поклон, либо к грекам!

— Вер-рна! — сказал Мураш, округляя глаза. — Правильно, Кудыка, подметил… На поклон!.. А я тебя спрошу: кто нами правит?.. А?.. Не знаешь? Тогда отвечу… Выродки и правят. У царя Берендея мать варяжка, смекаешь?.. Стало быть, сын его Всеволок на целую четверть варяг…

— А Столпосвят?

— А вот Столпосвята не замай!.. Столпосвят — подлинный берендей. Он вообще не от батюшки своего, не от царя… Он, сказывают, от воеводы Полкана… Пошалила царица, сшутила шутку… А славный был воевода, не ной его косточка в сырой земле… Не зря, чай, Удатым прозвали. Там, говорят, уд был — с идольца резного… — Тут Мураш умолк и мучительно сморщился, что-то, видать, вспоминая. Вспомнив, вскинулся, выпучил глаза. — Слышь, Кудыка!.. — тревожно позвал он. — Я к тебе чего пришел-то… Наладчики промеж собой толкуют, будто розмысла нашего смещать собираются…

Завида Хотеныча?.. Чернава тихонько ахнула. Страшными показались слова десятника. Да такой беды и с ломтем не проглотишь… Вот, стало быть, почему велела Перенега порчу-то навести…

— А?.. — рычал Мураш. — Единственного берендея во всей преисподней!.. Да ежели бы не он, не то что до Кудыкиных гор — до Мизгирь-озера солнышка бы ни разу не докатили!.. Вот они, варяги-то, что творят!.. Главный розмысл давно уж из рук у них глядит!.. Вставили, вставили они ему серебряный глазок[87] — помяни мои слова!..

— Что ж это будет-то? — еле вымолвила Чернава. — Неужто и впрямь сместят Завида Хотеныча?..

— Да мы им за розмысла… — Мураш угрожающе заворочался на скамье, силясь подняться. Тисненый полумесяц во лбу его и не багровел уже — наливался синевой. — Преисподнюю спалим!.. Солнышко в Теплынь-озере утопим!.. Повымерзнут все, как в Черной Сумеречи, — узнают…

Встал, шатнулся и невольно ухватился за Чернаву. Тут, как назло, открылась дверь и в клеть вошел Кудыка. Зипунишко на нем был забрызган грязью — не иначе, до участка до своего они с розмыслом добирались верхами. Узрев жену в объятиях Мураша, наладчик задышал, поискал глазами плеть, как вдруг заметил расставленные вдоль стены берендейки — и замер.

— Гляди-ка! — подивился он радостно. — А ведь вон ту, крайнюю, я резал!..

Отодвинул Чернаву с Мурашом и протиснулся к примеченной куколке.

— Слышь, Мураш Нездилыч, — похвалился он, любовно оглаживая хитрую, чуть ли не сквозную резьбу. — А меня розмысл с завтрашнего дня на лесоповал посылает. Главным наладчиком…

* * *

Тревожная выдалась весна, обильная грозными знамениями. То солнышко с восходом промедлит, то вылезет на поле брани чумазый бес с кочергой и всех разгонит… А еще, сказывали, сбросят берендея в преисподнюю, а он, глядишь, гуляет себе живехонек… Или вот бревна поплыли по Вытекле. Даже и не бревна, а целые сосновые хлысты. Диво, да и только! Тут лешие кола не дают вырубить, а с верховьев, вишь, лес идет самосплавом… Ну, слобожане, понятно, не зевали: чуть покажется на излуке такая лесина — цап ее крюком и к берегу… Ну да это знамение доброе, что о нем долго толковать!..

А вот с берендеем, воротившимся из преисподней и подавшимся в кудесники, намучились изрядно. Уже на третий день от него вся слободка древорезов стоном стонала. Раньше, сказывают, сам первым ходоком слыл по женской части, а как под землей побывал — ровно с цепи сорвался, блуд искоренять начал… Придешь к нему с жертвенными идольцами, а он тебя пытать: «Влагаешь ли персты в удицу супруги?..» Да какое твое дело, куда я ей и что влагаю? Твоя, что ли, супруга-то?.. А чуть не так ответишь — искупай грех, неси лишнюю берендейку. А то еще соберет слобожан и начнет баб попрекать заочно. Все их непотребства припомнит: и кивания, и мигания, и хребтом виляния… Сквернавицами честит, душегубицами… Зардеешься, слушаючи… Взял было да запретил посягать на жен по нечетным дням… Ну тут уж не стерпели — хотели идти бить его всей слободкой, и побили бы, кабы Шумок не стал отговаривать… Потоптали сгоряча самого Шумка, а на волхва уже сердца не хватило…

Трудные пошли времена, крутые. Царь-батюшка Берендей, провались он совсем, указами донял, сволочане вконец срам утратили — цены опять на хлебушек подняли. Эх, житье-бытье — вставши да за вытье!..

Старый Пихто Твердятич поправил на плече суму и, опираясь на батожок, закултыхал по горбатой улочке к слободскому торгу. Отжил век, а пришибить некому… Вроде и от внука отрекся вовремя, и двор сберег, и дом, а все одно ложись да помирай. Думал сперва: погневается батюшка-царь, погневается — да и смилуется. В прежние времена, как помнится, тем завсегда и кончалось… Да только где они, прежние-то времена?..

Что ни утро брел Пихто Твердятич на торг указы слушать — все ждал, когда Кудыке его непутевому прощение выйдет. Так и не дождался… Ну а дальше дело известное: взвыла да пошла из кармана мошна!.. Выточенные внуком идольцы разлетелись меньше, чем за месяц, хоть и трясся над каждым старый, как над младенчиком. Побираться — неловко, да и не подаст никто. Стало быть, одно только и осталось — разорять помаленьку дом, распродавать по бревнышку…

Навстречу по узкой улочке пара огромных вороных меринов влекла тяжелую греческую телегу на восьми катках взамен четырех колес. Дед заблаговременно отступил в закоулок, пропуская повозку, пригляделся, что везут, и охнул. Из-под холстины торчала человеческая рука небывалой белизны. Точь-в-точь греческий камень мрамор… А спустя малое время старый смекнул, что мрамор это и есть. На телеге везли голого греческого идола, и почему-то в сторону капища… Плюнул дед и похромал дальше. Не любил он греков, а уж богов их срамных — тем более…

— Эй, старче… — негромко и гнусаво окликнул кто-то.

Пихто Твердятич упер в землю батожок и повернул голову. В двух шагах от него, держа в поводу ладную гнедоподвласую лошадку, парился в крытой малиновым сукном шубейке рослый тугомордый отрок с дутой золотой серьгой в левом ухе. Из берегинь, не иначе. Ишь, воронье! Почуяли падаль…

— Здравствовать тебе, молодец… — прошамкал Пихто Твердятич. — Никак милостыню надумал подать?..

Берегиня тупо моргнул. Такой, пожалуй, подаст! Руку прожжет его денежка…

— Внук тебе кланяться велел, — все так же тихо и равнодушно прогнусил отрок и как бы невзначай обозрел улочку из конца в конец.

Старого лесу кочерга Пихто Твердятич сурово сдвинул лохматые и словно бы побитые молью брови.

— Нет у меня никакого внука! — сказал, как узлом завязал. — А ежели и есть, то знать его не знаю… Смутьян он, внук-то, козни против царя-батюшки строил…

Повернулся и покултыхал дальше, сердито тыча в землю батожком. Отрок не отставал.

— Слышь, дед… — бормотал он, облизывая толстые губы и продолжая озираться. — Ты ветошью-то не прикидывайся… Велено было поклон передать, вот и передаю…

Пихто Твердятич ковылял, упрямо подобрав рот и вроде бы не слыша ни словечка. Берегиня отвязался лишь у самого торга, выбранился по-иноземному, вскочил в седелышко — и сгинул. Старый Пихто Твердятич осуждающе посмотрел ему вслед. Нет чтобы в задницу деда послать, а он, вишь, по-гречески: в афедрон[88]!.. Тьфу!.. Житья уже не стало от инородцев, а тут еще свои из себя еллинов корчат…

Да, с берегинями ныне держи ухо востро… Лестью душу вынут: ты-де, старичок, домишко свой в наследство нам отпиши, а мы, мол, тебя за это до самой смерти холить будем, лелеять… А потом, глядишь, либо утонул старичок, либо в овражек по слабости грянулся… Улелеяли, стало быть, до смерти…

Ловко он, прощелыга, насчет Кудыки-то заехал… Кланяться, дескать, велел!.. Да только старого Пихто Твердятича такими шутками не проймешь. Чуть заикнешься про смутьяна внука — глядь, уже и сам в смутьянах! Половину дома — в казну, а половину — тугомордому доносчику в малиновой шубейке…