Но то непонятное, что в нем сидело, смущало, главного все же не заслоняло: от затылка, у впадин возле ушей все еще пахло у него по-щенячьи, и она, Валентина, как бы невзначай к нему наклонялась — чтобы вспомнить, ободрить себя.
Вот и теперь. Что-то завидев, Леша застрял у окна и, пока Валентина стирала, звал плаксиво, требовательно.
— Ну что там? — словно бы с раздражением, она к нему приблизилась.
— Вот гляди, нет, левее! — Мальчик с восторгом пристукнул по оконному стеклу.
Перед их домом, там, где должен был расти газон, в весенней глинистой размазне кряхтел, пыжился трактор, вытягивая тросом к нему привязанный, увязший, выныривающий и вновь оседающий грузовик, в кузове которого болтались, грохоча, бочки.
Бочки эти Валентина сразу признала. Осенью прошлой, когда только выпал первый снежок, однажды их привезли и свалили. Почему, зачем? — никто не знал. И что в этих бочках хранилось, тоже облекалось тайной. Они лежали на месте, где должен был быть газон. Пролежали аж до этой весны, и вот, значит, о них вспомнили. На грузовик погрузили, и грузовик застрял. Прислали трактор. Трактор вытягивал грузовик — и без толку. Земля там, где планировалось когда-то высеять газон, взбурлилась, вздыбилась, точно после адской атаки. Грузовик все глубже застревал, трактор дымил, вонял, силился безрезультатно и выдыхался. К водителям трактора и грузовика присоединились еще трое, плечистых, в треухах, ватниках, — курили, наблюдали, сплевывали… Потом, вероятно, время к обеду подошло. Разошлись. Потом снова сизифов труд возобновился.
Валентина, стирку заканчивая, несколько раз подходила к окну. Погладив белье, снова во двор выглянула. Леша давно уже за уроками сидел. Но это ведь он ее позвал, заинтересовал первым, и что, пока глядел, в голове у него прокручивалось?
Валентина посмотрела в затылок сидевшего за столом сына: что там вообще внутри у него делалось, что откладывалось, оседало? Она, мать, читала ему нотаций, заставляла хлеб с маслом есть, надевать в мороз теплое белье, а между тем у них перед самым домом вот какие разыгрывались сценки. С действием, правда, несколько однообразным, но при терпеливой любознательности сына можно было многое почерпнуть. Почерпнул, успел? Совпали ли его впечатления с репликой матери, произнесенной из окна кооперативной квартиры с бессильной яростью:
— За-ра-зы!
Света Кузнецова, завершив героическое писание докторской, перед защитой уехала ненадолго отдохнуть в подмосковный пансионат. Пешком отмахивала по восемь — десять километров. Ежедневно. На ночь выпивала кефир и, оглядев равнодушно собравшихся у телеэкрана, в свой номер удалялась. Отсутствие общения ее не тяготило. Напротив, пуще всего она опасалась, как бы в номер ей кого-нибудь не подселили. Номер достался прекрасный, просторный, с окнами в заснеженный парк, но у второй, аккуратно застеленной пикейным покрывалом кровати в любой момент могла сыскаться хозяйка.
Света же не любила случайных попутчиков, брезговала торопливыми откровениями и свою вынужденность выслушивать чужие исповеди расценивала как слабость, неумение от навязываний себя оградить.
С холодноватым, неулыбчивым выражением проходила она утром, в обед и вечером к столу, где сидела, не желая никого замечать. Она устала. А удовлетворения после сделанного не было. Усталость, наверно, распространилась так далеко. Даже на предвкушаемую, заслуженную вполне победу. Даже на праздник, победе сопутствующий. Даже на будущие планы — даже, казалось, чуть ли не на все, что предстояло еще впереди.
Из междугородного автомата, питающегося «пятнашками», она звонила домой мужу. Услышав его голос, удостоверившись, что ничего непредвиденного не произошло, она теряла охоту к дальнейшим уточнениям.
Нет, пожалуй, она не скучала. Такое состояние наступило — все н е: не скучаю, не веселюсь, не стремлюсь домой, не хотела бы здесь подольше остаться. Сколько отведено, столько отведено. Как будет, так будет. Кто-то назвал бы это апатией? Неверно. Просто после постоянного, длительного завода — до отказа, почти до щелчка — пружина слегка поослабла. Естественно.
Главное, огорчало, что точка поставленная осталась лишь точкой. Не распахнулся внезапно горизонт. Ведь все заранее было просчитано, возможные сдвиги, перспективы. Получалось, будто она ими уже насытилась — еще д о. К точке, к завершению то есть, доползла чуть ли не с опозданием.
Хотя, разумеется, дело не в сроках. Сроки четко оказались соблюдены. Но существует еще странная такая штуковина, называемая настроением. Когда виски ломит, душа ноет, а все обстоит, говоря объективно, вполне хорошо.
Хорошо ведь, хорошо, убеждала сама себя Света, шагая по утоптанному снегу, пряча в воротник от щипков морозных лицо. За ней никто не шел, и впереди никого не было. Так спокойно, вольготно… И вдруг поймала себя на мысли, что отвыкла без раздражения выносить присутствие людей. В метро, в троллейбусе, в магазине. Дома, когда муж н е в о в р е м я усаживался пить чай. Когда приятель к нему заходил без предварительного звонка: она зевала, шла спать, пожелав им спокойной ночи, но уснуть не могла из непонятного чувства ревности к тому, в чем сама не желала участия принимать.
Вот, может, отчего энергия в ней иссякла. Силы расходовались даже и не на докторскую. На раздражение, обидчивость, злость — вот на что она себя расточала. И вымоталась, понятно, и поделом.
Вторая койка в ее номере так и простояла пустая. Две недели прошли. Света чемодан собрала и отбыла обратно в столицу, посвежевшая, с намерением твердым, похвальным кое-что в своей жизни пересмотреть.
По приезде, обмякнув с домашними, она толкнулась было к Валентине Рогачевой. «Да вышла куда-то…» — Котя сказал. На следующий день — то же. Света, проявив настырность, дозналась, что Валентина скорей всего на восьмой этаж поднялась, сидит у Люды. «Какой Люды?» — спросила. Котя удивился: он полагал, что все, как и его жена, знакомы со всеми и со всеми в дружбе.
Света, подавив вздох огорчения, положила трубку. К Люде, на восьмой, подниматься не стала. Что-то снова заржавело в ней, привычное недоверие, привычная неприязнь к незнакомым лицам вновь к ней возвращались.
Она представила, как Валентина в чужой кухне сидит, сияя незабудковыми глазами, очаровывая доверительностью, хмельной, жизнерадостной улыбкой.
И, понятное дело, Валентина не способна была ждать. Уехала Света, возникла Люда. И те же песни, те же вздохи, те же темы — неужели так?
Света попыталась злую горечь в себе унять. Ей вспомнилась недосягаемая звезда ее детства, белесая дылда из соседнего подъезда, к которой тянулись все ребята, живущие во дворе. Она была драчлива, напориста, груба, притягательна, и так же, как в Валентине, в ней замечалась простительная, в общем, слабость — неспособность оставаться с собой наедине.
На одной лестничной площадке с Рогачевыми, в квартире напротив жили геологи Охломовы, как правило, отсутствующие, а в квартире поменьше, расположенной посередке, не так давно объявились новые жильцы. Обменялись с прежде живущими здесь Петушковыми, после развода разъехавшимися.
Новые жильцы вселяться не спешили. За дверьми квартиры номер пятьдесят пять не было слышно ни шороха, никто не входил и не выходил оттуда, а однажды вдруг оказалось — уже живут, только как-то очень уж обособленно, тихо.
А первым на сближение с затаившимися соседями вышел, как ни странно, Леша, а вовсе не Валентина, обычно по семейной традиции устанавливавшая все новые контакты. Для нее это была своего рода охота — новые люди, новые лица возбуждали ее, и она втягивала их в свою орбиту, не сомневаясь, что все они так или иначе разместятся за ее гостеприимным столом.
Но в данном случае Леша мать свою опередил. Ему дали «диск» замечательный переписать — на один вечер, а проигрыватель дома оказался неисправным. Леша заметался: к одному, другому приятелю забежал — и мимо. Поднялся к Кузнецовым выше этажом; тоже дома нет. Безвыходное просто-таки положение. Но Леша как-никак в рогачевской семье рос и, если что-то возжелал, так просто не сдавался.
Решился. Удерживая под мышкой драгоценный «диск», нажал звонок у двери под номером пятьдесят пять. Постоял, подождал. Наконец открыли.
— Я из пятьдесят шестой квартиры, — начал ломким высоким голосом, смущаясь, но не отводя глаз. — Мне вот надо бы «диск», то есть пластинку, переписать, а у нас проигрыватель не работает. — И умолк. Ничего не мог больше выдавить из себя.
— Входи, — сказала ему женщина.
Леша ее не разглядел, и обстановка, мебель там, штучки-дрючки разные его не занимали. Он шагнул к сверкающему сталью ящику, хотел было поднять прозрачную крышку «вертушки» и — замер. Застыдился своей нахрапистости, мгновенно и почти до слез. Оглянулся. Спросил виновато, срываясь в басовые регистры:
— Можно?
— Можно, — сказала женщина и прочно уселась в кресло.
Леша тут же о ней забыл. С техникой, с любой, он управлялся запросто. Незнакомые рычаги и кнопки его уверенности не поколебали. Несмотря на свою «гуманитарную склонность», он нисколько не трусил перед самой мудреной аппаратурой, и в этом сказывались не только его личные свойства, но и, так сказать, веяния времени.
В е я н и я просачивались всюду, видоизменяли традиционное и даже, пожалуй, переиначивали как-то природное устройство как зрения, так и слуха. По крайней мере, тот невнятный гул, что возник под алмазной иглой стереофонического проигрывателя, прежде вряд ли был бы уловлен нормальным человеческим ухом, и уж, ясное дело, как музыку его бы никак не восприняли, не сочли бы произведением к тому же прославленного автора.
А четырнадцатилетний Леша Рогачев при первых же этих шорохах, далеких неясных отголосках, замер. Затрепетал. Точно алмазная игла проникла, впилась в самое его нутро, и он страдает, ликует от восхитительной этой боли, которую только музыка и способна причинять. Настоящая музыка, подлинная. Без отвлекающей шелухи ненужных слов, без мычаний певца или певицы, с простоватой самонадеянностью требующих к себе внимания, тем оскорбляя, принижая суть духа музыки.