После праздника — страница 26 из 74

Странные, все мы странные… Кто бы нас надоумил? Кто бы пожалел, вник, отчего мы сами так себя терзаем, так портим свою жизнь. От начала и до конца, любую жизнь, и достойную, и завалящую, и полную всяческих свершений, и тихонько-скромную — и у всех, у каждого столько мусора накапливается, что не разгрести. Зажмите нос, рот захлопните — на-чи-най-те!

Валентина шла и то тому, то другому кивала. Ее знали, любили в их околотке. А почему не любить? Она улыбалась, приветливая всегда бывала. А вдруг не любили? Но за что? Да нашлось бы при желании… Валентина плечами передернула, сбилась с ровного шага. Но зачем — в ней всплакнуло жалконько — зачем вы меня не любите? Давайте друг друга любить!

В этот момент новенький беленький «жигуленок» проскочил мимо, въехав в лужу, и обдал шедшую но краю тротуара Валентину брызгами грязной воды. «Ах, поганец!» — она завопила. «Жигуленок» уже умчался. «Поганец, — она повторяла, — поганец!» — чувствуя, как ни странно, что с этими криками к ней возвращается обычная ее бодрость, жизнерадостность, уверенность в себе.

Света Кузнецова, войдя в подъезд, хотела было оглянуться, окликнуть Валентину, но что-то удержало ее. Сколько можно в конце концов набиваться! Она звонила и не заставала Валентины, а та ей не перезванивала, хотя наверняка ей передавали. А может, нет?

Света помедлила у лифта: не нагнать ли Валентину? И поморщилась. К чему столько усилий, когда все наладится само собой? Рогачевы — люди добродушные — и другим и себе легко промахи прощают. Но легкость эта и задевает и кажется вдруг подозрительной — почему-то, а?

Света открыла ключом дверь своей квартиры. Двенадцатиэтажный, четырехподъездный блочный дом. Квартиры двух- или трехкомнатные. Окна выходят либо во двор, либо на проезжую часть. П е й з а ж а  нет. А когда вечерами зажигается свет, в окнах видно, что люстры у многих одинаковые. Как-то Света подсчитала: только в их отсеке девять светильников под круглым зеленым абажуром, купленных в магазине «Ядран». Она тоже хотела такой, да не досталось. Но это все, конечно, чепуха. А что важно?

Люди в большинстве своем потому так друг с другом схожи, что постоянно трутся вместе, постоянно что-то обсуждают, не самое, мягко говоря, существенное, не успевая накопить, обдумать, ч т о  сказать да  к а к. И слово и мысль обесцениваются, а до поступка и подавно дело не доходит.

И разве в толпе, впритирку, думать самостоятельно научишься? И насколько нецелесообразная растрата времени — эти посиделки, болтовня. Но, с другой стороны, необходимость, важность общения — одна из самых дорогих человеческому сердцу иллюзий. Ею утешаются, когда больше нечем себя ободрить, а периодически взбадриваться надо, надо.

Ах, дружба — до чего же нежный цветок! Сколько хлопот, сколько времени уходит на доказательства бескорыстия отношений! Чтобы в случае чего было кому поплакаться в жилетку. Иначе какое имеешь право обижаться на тех, кто мимо мчится по своим делам?

И вот отмечаешь дни рождений, другие праздники, так как оказаться в вакууме — позор. По общепринятому мнению. Не многие смельчаки отваживаются на подобное. Да и зачем?

Света Кузнецова открыла холодильник, вынула из банки консервированный огурец, надкусила. Но как трудно мириться с чужими недостатками! Знаешь, что придираться неразумно, и все равно… Все мы, люди, друг на друга похожи, но, случается, очень раздражают и крохотные отличия. Рогачевы — чудесные люди. Приветливые, легкие. Уж эта их легкость… Легкомыслие, безответственность соседствуют с ней очень близко. Да и не равнодушием ли тут попахивает! Улыбаться всем подряд — не притворство ли?

Света Кузнецова еще больше помрачнела, насупилась, будто убеждая кого-то и себя саму в серьезности, глубокости собственной натуры. О, она была другая! И Валентина Рогачева, как полная противоположность, и пленяла и раздражала ее. Но в попытках примириться, вспомнить, как Валентина бывала добра, мила, сейчас явно искренности недоставало. Опять же ложь — из осмотрительности вынуждать себя что-то кому-то прощать.

А ведь приходится так поступать постоянно. И не опошляются, не дешевеют ли от этого наши чувства? Ссориться, биться в кровь считается немудрым, но если бьешься за то, что дорого тебе?

Света еще один огурец достала из банки. Все эти отвлеченные рассуждения — муть. А женщины тогда совершенны, когда в них ничего лишнего нет. Ни веса в теле, ни извилин в мозгах.

Следующий огурец показался особенно соблазнительным. Не съесть ли и третий?

Света Кузнецова и муж ее Толя окончили один и тот же факультет, но она пошла в науку, а он в промышленность, работал инженером на большой известной парфюмерной фабрике. Он был душист, строг, серьезен. А Света со временем поняла, что ученому с ученой, художнику с художницей, артисту с артисткой хорошо отдохнуть две недельки вместе где-нибудь в доме творчества, а дальше, если это продлится, не оберешься неприятностей.

Толя, душистый, строгий, благодушно не замечал, когда у жены тяжелеет взгляд и вялость странная скачками переходит в излишнюю возбудимость. Он тушил лампу со своей стороны кровати, поворачивался на бок и засыпал. Метод такой являлся безошибочным: эти самые творческие натуры нередко впадают в скандальность, чтобы от напряжения внутреннего освободиться, заземлиться, так сказать. Толя интуитивно состояние жены угадывал и уворачивался ловко. В дебри ее профессии не лез, полагал, у него своих забот на фабрике хватает, что даже было мудро, способствовало семейному благополучию. Уверенность в своем мужском достоинстве Толю никогда не покидала, и соответственно у Светы не возникало сомнений на этот счет. Придираться же к мужьям — общее свойство женщин вне зависимости от их специальности. Вот и Света иной раз тайком мечтала о спутнике, с которым было бы возможно самое главное перед сном обсудить — свое дело, сугубо профессиональное. Чтобы он  с р а з у  понял, и одобрил, и подсказал… Ей-богу, она бы и жарила, и парила, и никакими бы своими бабскими обязанностями не поступалась, и счастливой безмерно себя бы чувствовала, зная, что  п о н и м а е т. Что умнее, значительнее ее и щедро с ней делится, а она, благодарная, внимает, и растет, и цветет.

Напрасные грезы! За понимание дорогая плата взимается. Понимает — сразу — тот, кто так же требователен, так же нетерпелив. У кого тоже временами взгляд тяжелеет, вялость странная скачком переходит в излишнюю возбудимость. Ну до чего несносен! И какого черта терпеть? Да замолчи! Мне спать хочется. Надоели эти бесконечные разговоры. По-ня-ла. Я-то все уже давно поняла…

Да здравствуют наши антиподы! Рядом с которыми только и мужаешь, набираешься сил. Обжегшись, озлобившись на их недогадливость, приучаешься размышлять в одиночестве. А когда с собой намаешься, куда радостнее воспринимаешь живое слово. И улыбку и взгляд. Милый ты мой, милый. И все такие милые. И к Валентине Рогачевой можно забежать чайку попить. Хорошо, что не разругались.


За ужином мама спросила Митю:

— Ты в воскресенье пойдешь с нами на лыжах?

Он, не моргнув, ответил:

— У меня нога болит.

Мама и папа переглянулись. Пока снег лежал, воскресная лыжная прогулка была в их семье нерушимым правилом. И праздником. Папа, встав раньше всех, натирал мазью в коридоре лыжи, очень сосредоточенно, даже, можно сказать, вдохновенно. Маме в обязанность вменялось приготовить лыжные костюмы, короткие, до колен, штаны, гетры, одинаковые трехцветные шапочки с помпонами. На всякий случай брали с собой рюкзачок, плоский термос с кофе. Хотя парк рядом был, просто дорогу перейти.

Когда-то Митя позади плелся, и родители, разогнавшись, оторвавшись от него, потом поджидали сына, сойдя с лыжни. Он спешил, их завидя, и они ему улыбались, подбадривая. Потом, спустя время, он мчался первым, возвращался к родителям, снова убегал. Они глядели ему вслед, он это чувствовал.

Мама, раскрасневшись, расстегнув куртку, говорила: «Не понимаю, как в такую погоду люди могут по домам сидеть. И это ведь такое наслаждение — вернуться домой с мороза, продышавшись как следует. Правда, Олег?»

Папа, разумеется, был абсолютно согласен с мамой. Он тоже ратовал за здоровый, разумный образ жизни. И когда это в самом деле реализовывалось, гордость испытывал. А после лишней сигареты, лишней рюмки мучился раскаянием. Тут они с мамой тоже оказывались солидарны. И имелись у них основания: возраст как-никак.

Митя отнюдь не считал, что родители у него старые. Оба выглядели моложаво, но с детства в Мите жил страх: у папы сердце, у мамы печень — только бы не случилось чего…

Они все трое так и существовали, друг в друга вцепившись и вместе с тем стараясь свою встревоженность не выдавать. Но родственные души все без слов угадывают. Митя видел, как мама волновалась, ожидая из командировок папу. Вместе они ехали в аэропорт его встречать. Мама стояла у барьера, просеивая взглядом толпу прибывающих, и вот Митя слышал, точнее, опять же угадывал ее облегченный вздох — и тут же мама менялась, спокойно уже поджидала папу, подставляла ему щеку, целовала его в висок.

Митя знал, помнил чуть ли не с рождения ту маету, беспокойство в доме, когда кто-то из них троих отсутствовал. И он не пытался убедить маму, что нервничает она зря. Он тоже вместе с ней прислушивался к гудению лифта, кидался со всех ног, если телефон звонил. Папа являлся, волнения, как и следовало ожидать, оказывались безосновательными, семья безмятежно пила чай, но папа взглядывал на маму, мама взглядывала на папу, а сын делал вид, что эти их переглядывания не замечаются им.

Его отношение к родителям им самим воспринималось как норма. Он их любил, они его любили, он знал свои обязанности, иной раз думал, что жмут они на него чересчур, но на окрик отца, даже не всегда, по его мнению, справедливый, не смел ответить в повышенном тоне, а когда мама его распекала уж очень долго, чтобы вдруг не сорваться, старался думать совсем о другом. Бывало, кивал машинально, будто бы раскаивался: как всякий нормальный ребенок, он стремился во что бы то ни стало свою независимость сохранить. Так или иначе, тем или иным способом. И тут уже от родительского ума, такта дальнейшее зависело: они, конечно, и поддавались настроениям, и возмущались, и наказывали, но желание во что бы то ни стало его сломить, к счастью, не овладевало ими.