А Ира-спортсменка оказалась у них после серьезной травмы, в спорт вернуться уже не могла. У иных же предшествующие истории случались и покруче, пожестче, — в особенности было что рассказать тем, кто к артели приник еще до войны и сразу после. Те вполне могли назваться «восставшими из пепла», рухнувшими и вновь на ноги вставшими.
Но самое поразительное, что они выживали. Эти болтушки, хохотушки, скромницы и охальницы. Да, самое главное, что выживали. И губы подмазывали, пудрили носы. Ссорились из-за ерунды и от пустяка ликовали. И в их легкомысленности, беззаботности, порой даже глуповатости таилось что-то очень обнадеживающее. Но если бы кто-то решился вслух им свое уважительное одобрение высказать, да еще пространно, да еще высоким «штилем», — ух, как бы они его высмеяли, эдакого действительно глупца.
Между собой же за смену они все успевали обсудить: поведение мужей, безобразия детей, выборы американского президента, рецепт пирога, способ чистки вельвета — мало ли… Обеденный перерыв проводили тут же в мастерской, чтобы времени не терять. Доставали кто что принес, устраивая общее застолье. И в этом выявлялось их отношение друг к другу: они старались, изобретали нечто, чтобы получше товарок угостить. Их «перекус» иной раз превращался в дегустацию национальных блюд — состав артели и в этом смысле был пестрым. Валентина считала, что самую вкусную долму она ела именно там, в полуподвале, приготовленную армянкой Седой, и даже запах краски не портил аппетита.
А когда муж Зины, уйдя с инженерной должности, стал метрдотелем в ресторане «Якорь», их а р т е л ь наладилась все праздники именно там отмечать. И роман Галины Снегиревой с работником Министерства культуры тоже по-своему общий досуг украсил. Галина контрамарками снабжала всех. По очереди посетили гастроли театра Ковен-Гарден, модную джазовую группу, выступления известного африканского певца, да м а л о л и…
А сама Валентина оказалась в артели из-за Лёси. Лёся ее, можно сказать, за ручку привела: тоже калининская, она подалась в столицу пораньше, успела уже осмотреться, кое-что разнюхать да и шишек себе понабить.
Лёся была хороша! Глазастая, с тяжелой косой, с ногами, растущими, как говорят, из-под мышек. Мать ее после смерти отца никак не могла опомниться от горя, и Лёся решила пробиваться сама. Поначалу у нее и швейной-то машинки не было, на руках шила — но как! какой шик! Пока, правда, только для себя. Покупала за гроши остатки тканей, но все смотрелось на ней. Пройдется в обновке, а вокруг уже стонут: «Лёська, какое платье! А может, продашь?» И, как ни странно, на других изделия ее тоже неплохо смотрелись, хотя и не имели они ни такой талии, ни таких ног. Даже Валентине, в ту пору походившей на жердь, платья Лёськины годились, хотя вымахала она выше Лёськи на полторы головы. А Лёся, подогреваемая успехом, трудилась. Содержала уже себя и мать. Пошла в техникум и шила. Шила, шила, сутками не поднимала от машинки головы.
Пока Валентина между Калинином и Москвой металась, от свидания к свиданию с Котей, Лёся устроилась в престижном, как считалось, московском ателье. Но — беда — вместе с чарующей внешностью дан был Лёсе жуткий характер, а в придачу еще и острый язык. Ей точно наслаждение доставляло вдруг отбрить кого-нибудь ни с того ни с сего, без всякого повода, да еще всенародно. В ней как бы постоянно что-то клокотало, внезапно прорывалось — и снова тишь да благодать. Но люди запоминали, сторонились, а кое-кто затаивался.
Словом, в ателье Лёся не сработалась, перешла в другое — и опять скандал. Она дерзила заказчицам, презирала их за отсутствие вкуса, высмеивала «коровистые» фигуры — ну как можно, начальство говорило, допускать такую к работе с людьми? Вместе с тем то, что Лёся изготовляла «налево», находило мгновенный спрос, и в материальном смысле куда выгодней оказывалось: злодейка Лёська, все видели, процветает.
В редкие ее наезды в Калинин женское население в уныние погружалось от сознания собственного ничтожества. Сверкая глазами, скалясь, Лёська проплывала в чем-то в мелкую клеточку или в полосочку, и в сочетании с осанкой, с походкой стремительной это явление в родном захолустье сеяло панический восторг.
А Валентина тогдашняя, жердь с незабудковыми глазами, в три прыжка нагоняла подружку, притискивала к себе: «Лёська! Как я рада! Ты приехала! Ну рассказывай все».
И с Валентиной Лёся почему-то делалась другая. Валентина слушала. Оказывалось, Лёсе не везло. Ее не понимали, на нее наговаривали. А она-то на самом деле была чувствительная, ранимая. Сама с собой, включая проигрыватель, плакала от томных мелодий, влюблялась в артистов кино, одному даже письмо написала, но не отправила.
Валентина слушала. У нее тоже веки вспухали. Представлялось: будь она рядом с Лёсей, то сумела бы ее защитить.
А Лёся вдруг успокаивалась. От слез казалась еще больше посвежевшей, ее все красило, такое диво. Успокаивалась и выговаривала зло: «Ну ничего. Я им всем выдам. Они у меня еще поскулят». — «Кто они?» — Валентина интересовалась. «Да все», — Лёся произносила еще злее, еще мстительнее, и две резкие складочки пролегали по краям ее обольстительных губ.
А как-то Лёся сообщила Валентине: «Я нашла вариант. Устрою тебя на прекрасную работу, денежную, прибыльную. Ведь тебе нужны деньги. А мне нужна справка. Ну, с места работы. Чтобы не приставали. Клиентуры-то у меня навалом. И тебе неплохо. Пока обустраиваться будешь со своим Котей в Москве».
Так Валентина появилась в полуподвале. Несколько, признаться, растерянная. Она в школе хорошо училась, и, если с первой попытки не попала в институт, так ведь это вовсе не значило, что надо спускаться в такую вонючую яму.
Она стояла среди огромных столов, заваленных материей, и улыбалась. Ее разглядывали, а она не видела никого. Улыбалась бессознательно, от смущения, неловкости, и, не умея, не думая, что, может, надо как-то свою неловкость скрыть. Улыбалась инстинктивно, не надеясь найти поддержку в чужих, незнакомых лицах, но и не виня никого за свое состояние. Ведь это она к ним пришла, и надо было пройти испытание — да, молчанием, да, разглядыванием. Впрочем, никаких четких мыслей у нее тогда не возникало. И она не понимала, что в ситуациях подобных является главным, спасительным. Это с опытом приходит. Или даровано природой. Счастливейшая черта — осознание себя о б ы к н о в е н н ы м человеком.
И вот ее уже усадили, расспрашивали. Она попала в обеденный перерыв, жевала приготовленный кем-то вкуснейший «хворост», и беляши, и пирог с ежевикой. К работе ей предстояло завтра приступить, но они ее уже убедили, что, конечно же, все у нее получится.
И получилось. В пальцах ее, длинных, с мясистыми круглыми подушечками, открылась сноровистость, беглость, правда, она и в детстве отличалась способностью распутывать сложнейшие узелки: в ней, как выяснилось, жило углубленное терпение, замаскированное до поры повадками драчливой девчонки.
А когда получается что-то, куда увереннее себя чувствуешь. И какое несчастье заниматься тем, что не ладится у тебя. Ничем это не уравновесить, не компенсировать. Вот, к примеру, Софья Антоновна, средних лет, шикарная по виду дама, в каракуле, кольцах, за которой муж на машине приезжал, тоже с ними работала — в силу таинственных, но давно уже разгаданных обстоятельств. И старалась, надо сказать. Но какая же получалась с ней нервотрепка. Все у Софьи Антоновны валилось из рук, вкривь и вкось шло, портилось. Дали белый атлас для росписи, и тут же он весь заляпан, надо за издержки платить. Софья Антоновна в слезы — и не столько даже из-за ущерба денежного, сколько от обиды. И так каждый раз. Уезжала в своем каракуле зареванная, несчастная. И правда, все не в радость будет, когда перестаешь верить в себя. Все могут, а ты, что ли, калека? А ведь есть люди, что всю жизнь так маются: петь пытаются без голоса, в ораторы лезут, заикаясь на каждом слове.
А у Валентины получалось. Деньги же ей выписывали на имя Лёси. Пока однажды не нагрянула ревизия. Время от времени это случалось: ш а р а г и, а р т е л и действительно нуждались в периодической чистке. Оставался костяк. Валентина в костяке удержалась.
Но Лёся на нее разобиделась тогда. Невозможно ей было втолковать, что комиссия все разузнала, избавиться пришлось от подставных лиц. Лёся твердила: «Ты меня подвела». Валентина очень переживала ссору, хотя ее убеждали: да ты что? Ты же вкалывала, а Лёське-то на все наплевать, лишь бы ее интересы соблюдались. Валентина надеялась объясниться с подругой. Воображала, как вдруг встретит ее неожиданно, нагонит, притянет к себе. И казалось, что Лёся бы оттаяла. Хотя могла и шугануть. Но все равно надо было попробовать. Что бы ни случилось с человеком во взрослой жизни, как бы он с годами ни менялся, не может начисто исчезнуть то, с чем он родился.
По долетающим слухам, Лёся теперь появлялась то тут, то там, ослепительная, скалившаяся подобием улыбки на все стороны, с одним мужем, потом с другим мужем, потом сама по себе, но в окружении, и платья «от Лёси» считались как бы фирменными, воспринимались с тем же оттенком малодоступности, а значит, особо ценились.
И все же, упрямствовала про себя Валентина, могла Лёся оттаять. Те, кто решил, что в злости силу выказывают, готовы бывают и волком завыть, потому что накопилось.
А Валентина в артели прижилась. Когда они с Котей комнату снимали, ездила в свой полуподвал на трамвае — три остановки. Потом с их переездом в кооператив путь удлинился. А из теперешней их квартиры приходилось тащиться буквально в противоположный конец города. А р т е л ь тоже переехала, переименовалась в экспериментальный цех, и в Валентинином существовании многое за эти годы переменилось. Семейных хлопот не убавилось, наоборот. Дети росли, рос и Котя, поднимался со ступеньки на ступеньку. Валентина уже не должна была за предельной выработкой гнаться, снизила темп, но работа ее устраивала. Ее там знали, она знала всех. Хотя а р т е л ь снялась с насиженного места, традиции прежние сохранились: общее застолье, дегустация блюд, а главное, обстановка, атмосфера. Кому-то она могла прийтись не по душе. Но Валентина как раз нуждалась в многоликом шумном коллективе, обязательно окрашенном как бы некой домашностью. Да, непременно. Чтобы, как в большой семье, поговорить, поспорить, повеселиться.