Ну хорошо, и даже если так — не оправдание, Вера, кружась, возвращалась. Не оправдание, нет. В подвале пятиэтажного дома, составляющего с их домом каре, замкнутый двор, жил с отцом-инвалидом мальчик, так вот он… А в другой семье… Пусть нелепы сравнения, все люди разные, но разность не исключает примеров, которым хочется следовать — и наоборот.
Да-да, плосковато Вера рассуждала, но рассуждала про себя, для себя, чтобы пробиться, проломиться через колючие дебри чужой судьбы, чужой беды, но в которых можно было и самой застрять.
Нет, не просто соседство-испытание, сопоставление. Процесс, в результате которого явилось решение все делать по-другому. Без т а к о й Натальи не возникло бы т а к о й Веры — вот в чем дело. Вот что открылось вдруг и заставило вспоминать. Хотя кто? Не родственница, не близкая подруга, даже не сверстница.
И тут уж, конечно, не допускались увертки; пусть мало, разрозненно, зато ведь правдиво? Или не так? Способность к самооправданию сидит глубоко, как инстинкт самосохранения, и требуется усилие, еще усилие, чтобы нащупать, докопаться и задержаться на той болевой точке, где глухо ноет, точит чувство вины.
…Темноволосая остролицая девочка сидела в низком кресле с книгой. Настольная лампа помаргивала, устав будто, подгоняя девочку спать. Девочка читала и поглядывала на часы: ждать она привыкла и все же волновалась, все же надеялась, что мать с новым мужем вот-вот вернутся, и мама поцелует дочку перед сном.
Читала. Многостраничные, с запутанной интригой романы, в которых девочка научилась сразу находить главное — любовь. И воочию видела, взахлеб поглощала, впитывала сумерки, шорохи, шепот, с придыханиями произносимые г л а в н ы е слова — любовь, любовь… Поднимала от страниц голову, всматривалась: как поздно, а их нет. Кажется, отсидела ногу, сморщилась от щекочущих покалываний, хмыкнула — и вздрогнула от собственного смешка в тишине, в полутьме. Заплакала, для себя неожиданно, с неясной еще, новой, пронзительной жалостью к самой себе, горько, громко, а одновременно и совсем новое включилось, мстительная обида — на них, на всех.
Она читала. «Наталья много читает, — говорила ее мать с гордостью, подчеркивая, — классику!» Действительно, в десять, двенадцать, четырнадцать лет глотала подряд, и всюду оказывалось — любовь, любовь.
Не такая — ах, не такая… Кривилась, отмахивалась, отталкивала резко, грубо: отстань. Неловкие глупые мальчишки ходили, глядели уныло по-собачьи — отстаньте, все не то…
Способная, хорошо училась, но на уроках пустой отсутствующий взгляд. «В чем дело, Королева?» С ленцой поднималась, с усмешечкой. Ничего себе, ну просто нет сладу, а еще из такой семьи!
Из какой? С утра — уже каторга. Мерзкий морковный сок пей, хоть давись. Мама терла и через марлю выжимала, полчашки. Одним глотком — и добежать до уборной, выплюнуть. Та-ак… Спасибо, доченька, вот твоя благодарность, тогда как я… а ты…
А что делать, как делать? Чем замаливать, замаливать для чего? Другие родители детей разве не наказывают? Наказывают, потом про себя винятся, стараются посдержаннее быть и снова взрываются, выходят из себя, радуются, делая подарки, и тут же дивятся детской неблагодарности: постоянные разочарования — воспитание детей. В себе, кстати, тоже. Сорвались или, напротив, поддались слабости, сгоряча поступили, пошли на баловство: все неправильно, начать бы сначала, когда еще будущее только намечалось, лежало, спало в кроватке крохотное, не испорченное пока ничем, никем существо.
А тут… Почему же д р у г и е дети… Ведь и не за что в общем себя винить, хотя вина, разумеется, всегда найдется. Всегда есть трещинка, заковырка в любой семье. А ребенок, не любой, твой собственный, трещинку эту, почти незаметную, отыщет, расковыряет, — и нет уже покоя, щель растет, качнулись стены, фундамент заколебался…
Потом Наталья вышла замуж. Это уже Вера лично могла наблюдать — свадьбу пышную, шумную, Наталью в кремовом кружевном длинном платье, смуглого ее жениха с узкой щеточкой усов: без усов не запомнился бы.
Через полтора месяца Наталья вернулась. Снова дом загудел. Мать Натальина впервые выглядела смущенной; Наталья — нет.
Сбросив туфли, сидела на диване у Веры, болтала. Вера слушала. Уже понимала: рассказчица Наталья блестящая. Рассказывала, как ехала в метро, ее спросили, она ответила… Вера от смеха изнемогала. Казалось, стоит Наталье выйти из дома, и самые обыкновенные, замороченные спешкой, заботами граждане точно выхватывают из-за пазухи заранее написанный текст, роль, чтобы достойно ответить, отреагировать на Натальины реплики, соответствовать ярко, весело разыгрываемому спектаклю. Вера слушала и думала про себя: почему со мной ничего подобного не случается? Люди, что я встречаю, чаще всего скучны — оттого что я скучная? И даже если глядеть со стороны, рядом тоже мало что любопытного происходит — или не вижу, не умею глядеть? В густой, слепленной плотно и зацепенелой поодиночке толпе ощутить интерес к окружающим и не стесняться его обнаружить, тут, помимо независимого нрава, юмора, еще качества нужны. Душевная щедрость? А щедрость такая возможна рядом с черствостью, эгоизмом?
— Ты интересуешься, почему я от мужа сбежала? — Наталья спросила улыбаясь. — Потому что оказался он совершенно бесцветен, туп. И спать ложился — представляешь? — в полосатой пижаме!
В пижаме — ну и что? А туп, так что же раньше смотрела? А теперь ему каково? А твоим, его родителям, всем, кто гулял на твоей свадьбе?
Ерунда, наплевать, что думают, говорят другие? Но существует же репутация, образ твой в глазах других людей. В данном случае, ладно, личное, как говорится, дело. Но ты же всегда так, во всем. И не то даже важно, что не прощают, злословят. Ты, может, и права, но правы и они. Не в сплетнях своих, разумеется. А потому, что человек, держа в сознании мнение о нем других людей, дорожа этим мнением, в ы н у ж д е н, бывает, делать хорошее, а не дурное, поступать благородно, а не по-подлому, выбирать иной раз то, что труднее, опаснее, но лучше, чище, — и верой такой, если хочешь, воспитывается в человеке порядочность, честь.
Но и в тот раз Вера смолчала. То есть высказалась не о том, не так:
— Он же, говорят, твой муж, способный, защитил уже диссертацию. И родители у него… в высотном доме квартира — разве не так?
— Так, — Наталья подтвердила мрачно. — А я что, бездомная? Мне, что ли, некуда деться? Ведь не выгонят, коли вернулась. — Подняла суженные, злые глаза. — А ты бы попробовала, сама бы попробовала с нелюбимым жить.
Пробовать нечто подобное Вера не собиралась, пока и в мыслях не было. А уж вышла бы замуж, родители ее наверняка не заказывали бы в ресторанной кухне блюд, от которых столы ломились, так что и превеликое множество гостей не могло осилить даже половины; и родители жениха не оказались бы в этом застолье как отрезанные: симпатичные вроде люди, но иной круг. А жених… Что жених? С усиками, правда, но если толковый, зачем же швыряться? Не любила? Ну, а если он — л ю б и л?
Вера в своих еще робких, девичьих знаниях чувствовала себя умнее Натальи, прозорливее. Да если т е б я любят, это ведь у ж е… если и не полное счастье, так почти. Почти… а кто знает, целиком оно кому-нибудь выпадает? Ждать, капризничать — не прогневаешь ли судьбу?
Тоже был для Веры урок, из чужого, ошибочного, как она полагала, опыта. Ах, не любила! Разлюбила! Но тут уж у кого какие представления о любви. А подладиться пробовала, искала хорошее, пыталась закрепиться? Рвать, убегать при первом малейшем разочаровании куда как просто. А ты погоди, вживись, сплетись, и вот уже семья, пара, муж с женой в своем доме, а недостатки, неправота — в домах у других.
Не романтично, мало лирики? Ну что же, Вера Натальиной л и р и к о й наперед сыта оказалась. Созрело и обвинение: Наталья ее, Веру, обобрала, охолодила прежде времени, отняла охоту к п о р ы в а м, воспользовавшись всем этим сама.
Но ничего. Получилось в итоге неплохо, оправданно, как показало будущее. Вера занималась зарядкой каждое утро, пила простоквашу, зубрила, готовилась к экзаменам: ее-то ведь не принуждали, не сковывали блатом, сама себе хозяйка — не добрала бы баллов, срезалась, готовилась бы снова. В коммуналке она в дни дежурств драила места общего пользования, как драила потом собственную ванную, кухню. Чистоплотность, возможно, и несколько чрезмерная, но уж больно глубоко въелась в сознание затхлость соседских хором.
Наталья, спасибо. Благодаря тебе я, Вера Николаевна Родкова, кое-чего добилась. Ну к примеру. Я вхожу в кабинет директора нашего института, не дожидаясь очереди. То есть, разумеется, не врываюсь, сажусь в сторонке тактично и даже, будто приготовясь ждать, запасаясь терпением, открываю папку с бумагами, сосредоточиваюсь, но уже через мгновение секретарша директора произносит нежно: «Вера Николаевна, пожалуйста», — и я встаю.
Мне некогда. Все знают, что мне некогда особенно, больше, чем остальным. Это — признание, и оно важнее оклада, знаний, привилегий, приносимых должностью. Я расту. У меня появились морщины, седые волосы, горечь нехорошая во рту по утрам, я старею как женщина, я это вижу, знаю, но как сотрудник, как ученый я молода, перспективна — расту.
Я даже, возможно, талантлива. Ну, а правда, можно ли отделить способности в какой-то определенной области, технической, организационной, художественной, от самой натуры, хватки, неистребимого, как голод, желания пробиваться, совершенствоваться в своем деле, опережать других?
Иной раз думаю: а будь у меня другая профессия, я бы меньше успела? Кто знает. Во всяком случае, мой характер, цепкость, мой г о л о д оставались бы при мне, а талант… я не совсем, если честно, понимаю, что это такое. Мне ведомо вот что — беспокойство. Постоянное, неумолкаемое беспокойство, сквозящее через все. И даже специально себя заглушить, притормозить не получается. Решаю пораньше лечь спать, чтобы набраться сил, бодрости, но и во сне, сквозь слабые, призрачные переплетения сновидений, видны, слышны слова, фразы статьи, которую я готовлю, и не сплю, маюсь, выхватываю мелькнувшую в полубреду догадку, которую тщетно искала днем.