тался. Я делал с ним для «Лимонки» интервью. У него была теория невербальных коммуникаций и коллективного тела. То есть он верил, что во время баррикадного боя единомышленники срастаются в один организм с единой «высшей» нервной системой и общим сверхсознательным поведением. Происходит это через словесно невыразимые связи между людьми, достижимые только в совместном опыте прямого действия. Так он трактовал понятие smart mobs — мыслящей толпы. Если поверить Карлу, на баррикадах всякие отвлеченности, вроде «классового сознания» или «интересов угнетенных» становятся активно действующей силой, крутящей уже не отдельными телами, но кое-чем большим. Я рассказал ему о своем вдохновении у экрана:
— Это было как влюбленность.
— Тебя просто зацепило, — улыбнулся бородатый городской партизан, — до тебя дотянулось и лизнуло щупальце нашего общего той ночью организма.
При всей антинаучности я отлично понимал, о чем он толкует. Одна неприятная мне писательница сказала: «Опасность я могу выразить двумя словами: коллективизм и мистицизм». Мне кажется, это про Карла. Он живёт в «Христиании» — свободном районе датских сквотов, где слишком много химического экстаза, чтобы сохранить здоровье и разум.
С утра дрожали стекла. Это колонна гигантских степной масти танков двигалась мимо моего дома к рублевской водопроводной станции.
На броне солдаты с автоматами в руках. Они были на два-три года меня старше и смотрели на стекавшуюся к ним толпу ещё более растерянно, чем толпа на них. Впрочем, именно с такими, растерянными, физиономиями, я думаю, очень часто и палят в себе подобных, чтобы как-то всё прояснить. По стрельбе, наверное, все отличники — предполагал я, рассматривая их оружие. Сам я стрелял не метко, метал гранату не туда и оправдывал это, конечно, идеологически.
Никто из «населения» ничего не понимал и ни к чему никак не относился. Кроме шумного ветерана Великой Отечественной, раздававшего «солдатушкам» яблоки и благодарившего за «наконец-то порядок». Он вызывал у меня извращенную симпатию, так как единственный тут занял позицию. Повсюду пахло военным бензином и слышался гражданский хруст семечек. Танки стали незапланированным парадом. Если что-то и обсуждалось, то это асфальт на Ботылева — главной улице, вскопанной гусеницами, как поле тракторами. Мой приятель Ник, начинающий хакер, уже тоже был здесь и оделся так же, как я: джинсы, военная рубашка, плюс армейская обувь.
— Что мы против этого имеем? — советовался я с Ником.
— Лёха, у меня в рюкзаке большая ампула с кислотой, сжигает в теории любую броню — похвастал программист, протирая очки.
— Не сядь на рюкзак, забывшись, — остерег я.
Мы понимали, надо ехать в центр. События будут там. Здесь никогда ничего не решалось: народ и армия привычно прогнутся под «перемены».
Когда метро выкатилось на мост у «Киевской», соседние мосты и вся набережная уже были заставлены танками и БТР — поменьше и позеленее, чем у нас в Рублево.
На Манеже пузырилась негодованием демократическая толпа. Как раз там, где теперь вырыли торговый центр с бутиками — место сбывшихся буржуазных мечт. Все обсуждали «провокатора» Жириновского, который только что взялся выступать и поддержал путчистов, а когда его ринулись мять, скрылся в гостинице «Москва», откуда с балкона ещё долго показывал собравшимся «фак». Мне нравилось такое поведение, но не нравилась сторона, которую он выбрал. С Манежа, устав стучать по бронетехнике и совать военным листовки, люди регулярно отправлялись пешком к Белому Дому, освобождая место новопротестующим. Мы, человек двести, шли по проезжей части Калининского тогда проспекта и скандировали: «Фашизм не пройдет!» По-моему, не очень убедительно, не смотря на множество трехцветных знамен. Вместо утверждения в голосах слышался после лозунга скорее вопросительный знак. Машины сигналили нам, но в том больше смысле, чтобы проходили скорей и дали езду, а не из солидарности.
Беспомощность прошла, как только приблизились к Белому дому: там топтались несколько тысяч, строясь в некое «живое кольцо», кто-то выступал с балкона, но мне сразу стало ясно, чего тут не хватает и чем я сейчас займусь. К моему восторгу, секции низенького зеленого заборчика на газонах вокруг парламента были даже не сварены, а просто висели на столбиках и легко вынимались. Весит такая секция 10-15 килограмм, из пяти-шести можно соорудить на проезжей, сцепляя их друг с другом, вполне убедительный на вид, хотя, наверное, и почти бесполезный в военном смысле «противотанковый ёж». В разборе забора нас с Ником поддержали несколько студентов и пара волосатых-бородатых доходяг богемного вида. Остальные с интересом смотрели, вырабатывая мнение. Подойдя к паре дядек профессорской внешности и средних лет, я начал было объяснять про забор, но оба (один держал на плече триколор) посмотрели на меня, как на зарвавшегося гимназиста, каким, в сущности, я и был. Несколько месяцев назад мою школу переименовали в «гимназию». Тот, который с флагом, язвительно спросил: «А вы что же, юноша, полагаете, вас взаправду тут будут штурмовать?». Потом они вернулись к разговору: о перспективах Ельцина, третьей силе, расколе в КГБ, православии и демократии, этногенезе Гумилева, Бердяеве, Достоевском. Я слышал, несколько раз презрительно пронося мимо тяжелое и грязное что-нибудь.
Не всё, однако, обстояло столь печально. Пример оказался заразительным для многих. Отовсюду к БД подтягивалась молодежь, которую не надо уговаривать. Забор разбирался на секции и строился в «ежи» уже повсеместно, а когда он закончился, масса людей с чешущимися руками азартно стала искать материал в окрестностях. Началось пресловутое «живое творчество масс». Под самые стены парламента мы пригнали пять помойных контейнеров на колесиках и нагрузили их кирпичами с ближайшей стройки, чтобы превратить в несдвигаемые столпы стратегически важной баррикады, защищавшей угловой въезд. Кирпичи передавали по цепочке человек сто. Потом их стали бить об асфальт и класть под ногами, чтобы при штурме «отражать» наступающих солдат. Я бросил рыжий кирпич себе под ноги, но он почти не разбился.
— Тяжелый кусок, — поделился с Ником, поднимая и кидая еще раз, — а должен быть легкий и острый.
— Лёха — с легкой тревогой в голосе спросил Ник, — а в кого ты собираешься их метать?
Я посмотрел ему в очки и увидел, чего этот пацифист и гандист никогда не сделает: не запустит острым куском в приближающуюся солдатскую голову.
— Ты знаешь, Лёха, такое слово «каска»?
Я мог бы сказать: твой класс, а точнее, интеллигенция (папа ученый в одном институте с Гайдаром, мама при детях), как амортизирующая прослойка между производящим классом и буржуазной номенклатурой, имела достаточно, чтобы ты вырос противником насилия, а мой класс (мама — дворник/медсестра, отец отсутствует) — нет. Но я этого не сказал. Да я так точно и не формулировал тогда, у меня в голове постоянно играли «Доорз» или «Пинк Флойд», не давая додумать, а любимыми словами были «шаманизм» и «энергетика». К тому же Ник мне нравился, мы были приятели, менялись кассетами: «Телевизор», «Крематорий», «ДДТ». Он не был виноват в своем классовом происхождении и сознании, как и я. А выйти из-под контроля семьи-класса-эпохи мы не умели, это удел великих личностей.
На стройке обнаружилось сколько угодно арматурного прута и уже сваренных из него клеток. Это придало баррикаде угрожающе ощетиненный вид. «Дикобразы баррикад» — через год отметят мастера пера в моем этюде при поступлении в литинститут, как удачное. По трое таскали тяжеленные бетонные лавки из ближайшего парка. Там стоял на постаменте каменный герой-пионер Павлик Морозов. Кто-то нехорошо посмотрел на изваяние, но эту идею тут же зарубили, как вандалистскую. Кинуть острый осколок, целясь человеку в голову, я был готов, а вот свергать этого принципиального ребенка, пострадавшего в войне со своей семьей, нет. Павлика свалят через неделю, когда по столице покатится идиотская война с памятниками. И он будет печально валяться в осенней уже грязи, безносый, уткнувшись в землю своим детским невиноватым лицом. Сейчас там, в парке, деревянная часовня, в честь погибших на других баррикадах 1993-го. Но это я забегаю.
Баррикада, наконец, стала достаточна, чтобы забраться на неё и обозреть происходящее вокруг парламента. Мокрый от пота, перепачканный ржавчиной, я залез и увидел, что народу на площади прибавилось раза в три, повсюду суетятся: катят великанскую трубу и железные бочки, трещат деревянным забором, вонзают в землю арматуру, несут строительные леса, жгут на асфальте первые костры, впрягшись, волокут на стальных тросах такие порции гранита, что невольно опасаешься, не разбирают ли метро? Самоназначенные командиры обучали остальных держать внутри баррикады воду в бутылках, а в кармане тряпку, потолще, чтобы, когда врежут газом, немедленно смочить её и закрыть лицо. Мне достался маленький черный шелковый лоскуток.
Отдыхая, мы стояли с Ником у гранитного парапета, глядя на деловитое шевеление враждебной бронетехники и прислушиваясь к ворчанию моторов противника на набережной. Убеждали друг друга в том, насколько это серьезно и как надолго может оказаться. Похоже на те митинги, где мы проводили столько времени в этом и прошлом году, но только серьезно, потому что там ты долго куда-то идешь, потом ещё дольше слушаешь, потом тебя просят поднять руку, как в школе, а потом остается разойтись по домам и ничего не делать. Ну, разве, значок какой-нибудь можно купить или поставить подпись за отсоединение Прибалтики. А здесь серьезно: разойтись, может, и не получиться и значков не продают. Гвардейские таманские башни с узкими смотрелками вопросительно и недовольно двигались на гранитных берегах и мосту. Примеривались вниз-вверх стволы пулеметов. Там тоже ведь кто-то кого-то инструктирует сейчас. Мы ведь в этом году много раз видели, как из таких башен разлетается с грохотом стальной огонь — в Прибалтике, в Грузии, в Карабахе. Из окон БД разлетались сотни копий приказа Ельцина, не признавшего путчистов, с его отксеренной подпис